А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

воротник сорочки был обрезан до плеч, а волосы на затылке коротко острижены.
С грустью, но без страха он оглядел эшафот.
— Пора? — спросил он громко.
— Мы вам поможем вылезти! — крикнул один из помощников палача.
— Не стоит труда, — отвечал осужденный, — придвиньте подножку, а уж спущусь я сам.
Затем, с улыбкой обведя взором двойной ряд пехотинцев и кавалеристов, окруживших эшафот, он сказал:
— Вы не боитесь, что я убегу, не правда ли?
Помощники палача отодвинули доску, служившую повозке задней стенкой, и подставили туда подножку. Лапорт сам, без посторонней помощи, спустился на землю, обошел повозку кругом и приблизился к ступеням эшафота, на верху которого его ожидал папаша Сансон, чтобы помочь подняться на помост; подле ступеней стоял судебный пристав, из чьих уст несчастный выслушал приговор, осуждающий его на смерть «за измену народу».
— Вы не могли бы добавить: «и верность королю»? — спросил Лапорт.
— Что написано, то написано, — возразил пристав. — Желаете ли вы сделать какие-либо важные признания?
— Нет, — отвечал Лапорт, — за исключением одного-единственного; надеюсь, что три четверти французов виновны в том же преступлении, что и я, и на моем месте повели бы себя точно так же.
Пристав отошел и освободил осужденному путь на эшафот.
Сансон спустился вниз и протянул Лапорту руку, но тот, желая показать, что не утратил самообладания даже перед лицом смерти, отверг помощь палача.
Сансон что-то сказал ему вполголоса, и этих слов оказалось довольно для того, чтобы осужденный смирился и оперся на протянутую ему руку.
Он поднимался на эшафот медленно, однако было заметно, что это палач нарочно замедляет шаг, негромко ведя с осужденным какой-то разговор — вероятно выслушивая его последнюю волю.
На эшафоте они еще несколько мгновений продолжали свою беседу, а затем Сансон осведомился:
— Вы готовы?
— Могу я прочесть молитву?
Сансон утвердительно кивнул головой.
Осужденный преклонил колени и дал понять, что не может молиться со связанными за спиной руками.
Сансон развязал веревку с условием, что, когда молитва будет закончена, он снова завяжет узел.
Лапорт молитвенно сложил руки и в наступившей тишине прочел вслух следующую молитву:
— Господи, прости мне мои прегрешения, каковые я надеюсь искупить мучительной смертью, принятой за верность своему королю. Пусть узнает его величество, что в час кончины душа моя принадлежала Господу, а сердце — ему, королю.
Затем он добавил по-латыни:
— In manustuus, Domine, commendo spiritum meum.
— Amen! — громко ответил палач.
Толпа недовольно зашумела, но, когда осужденный поднялся с колен, перекрестился, обернувшись в сторону Тюильри, и безропотно позволил вновь связать себе руки, его смирение тронуло парижан и они умолкли.
Последующее заняло не больше мгновения.
Осужденный положил голову между столбами, палач снял кольцо с гвоздя, освобожденное лезвие упало вниз.
— Голову! Голову! — завопила толпа.
Палач твердым шагом подошел к корзине, поднял за седые волосы окровавленную голову и показал ее рукоплещущему народу.
Однако в ту же самую секунду он покачнулся, разжал пальцы, выронил голову, которая скатилась с эшафота на землю, и бездыханным рухнул на помост.
— Врача! Врача! — закричали его помощники.
— Я здесь! — отозвался Жак Мере и, перебравшись через перила балкона, спрыгнул прямо на площадь.
Не только горожане, но и гвардейцы тотчас расступились перед ним. Он стремительно прошел по образовавшемуся проходу и с криком «Расстегните на нем кафтан!» взбежал на эшафот.
Опустившись на колени перед недвижимым телом, доктор приподнял его, разорвал рукав сорочки пациента, быстро нащупал вену и вонзил в нее ланцет.
Однако, хотя между падением палача и попыткой доктора вернуть его к жизни прошло от силы десять секунд, кровь из вены не брызнула.
Палач, верный своему долгу, умер подле своей жертвы, верной своему королю.

XX. ГОСПОЖА ЖОРЖ ДАНТОН И ГОСПОЖА КАМИЛЛ ДЕМУЛЕН
Как мы помним, Жак Мере намеревался сразу по прибытии в Париж отправиться повидать своих друзей Дантона и Демулена, однако отложил эти визиты из-за свершившейся у него под окном казни.
Всю ночь доктора преследовали кошмары: он видел бледное и окровавленное лицо Лапорта, его седые волосы в руке палача, доставал, точно наяву, из сумки ланцет — и наутро встал совсем разбитый. Не упади его взор на фасад дворца Тюильри, изрешеченный пулями парижан и залитый кровью швейцарцев, он бы наверняка решил, что все случившееся накануне вечером привиделось ему в дурном сне.
К тому же гильотина по-прежнему высилась посреди площади, и группы любопытных глазели на нее, пересказывая друг другу неслыханные обстоятельства, сопровождавшие казнь Лапорта.
В девять утра доктору доложили, что какой-то господин в черном, одетый по моде прежнего режима, желает поговорить с ним.
Жак Мере осведомился об имени гостя, но тот отказался назвать себя и передал через слугу, что он приходится сыном тому несчастному, которого доктор тщетно пытался возвратить к жизни накануне.
Доктор сразу понял, что человек, желающий его увидеть, — сын Сансона, унаследовавший после смерти отца титул господина Парижского, и приказал провести гостя к себе.
Действительно, он не ошибся.
— Сударь, — сказал Жаку Мере Сансон, — я понимаю, что мне не пристало докучать вам, пусть даже из желания выразить благодарность, но наш первый помощник, Легро, рассказал мне, с каким усердием вы пытались вернуть отца к жизни; мы живем очень замкнуто, и чужим нет доступа в наш семейный круг, но тем сильнее связующая нас любовь. Я обожал отца, сударь…
Тут на глаза Сансона-младшего навернулись слезы.
— Поэтому, — продолжал он, — я счел своим долгом прийти к вам, чтобы сказать: «Сударь, я никогда не забуду вашего человеколюбия; вы можете счесть мое поведение нескромным, даже неприличным, но я готов на все, лишь бы вы не заподозрили меня в неблагодарности и в равнодушии к памяти отца. Не знаю, смогу ли я когда-либо и в чем-либо быть вам полезным, но будьте уверены, сударь, что я, не задумываясь, отдам свою жизнь для спасения вашей, если обстоятельства того потребуют».
— Сударь, — отвечал Жак Мере, — поверьте, я рад видеть вас; вчера я имел удовольствие выпить в обществе вашего отца стакан испанского вина за отмену смертной казни; я сам пригласил господина Сансона ко мне: во-первых, чтобы избавить его от необходимости мокнуть под проливным дождем, а во-вторых, для того чтобы задать ему один сугубо специальный вопрос; впрочем, беседа наша оказалась столь увлекательной, что я забыл о ее цели.
— Задайте ваш вопрос мне, сударь, — подхватил Сан-сон, — и, если это в моих силах, я с радостью отвечу.
— Мне хотелось узнать, как долго теплится жизнь в обезглавленном теле; мнения вашего отца на сей счет мне уже не услышать, но, быть может, я буду иметь честь познакомиться с вашей точкой зрения?
— Сударь, — отвечал Сансон, — об этом надо спрашивать не у нас: мы только отпускаем веревку, удерживающую лезвие, — а у наших помощников. Если вам угодно, я позову того из них, кто, как мне кажется, обладает интересующими вас сведениями.
Доктор кивнул в знак согласия.
Сансон подошел к окну и подозвал толстого, жизнерадостного, краснощекого парня, который как раз завтракал куском хлеба с сосиской, сидя на помосте у подножия гильотины.
Подняв голову и увидев, кто его зовет, парень тотчас спрыгнул на землю и взбежал на второй этаж гостиницы «Нант», где его ожидали Жак Мере и Сансон-младший.
— Легро, — спросил палач у своего помощника, — ты ведь узнаешь этого господина, не так ли?
— Еще бы мне его не узнать, гражданин Сансон; это он вчера выпрыгнул из окошка, чтобы помочь твоему батюшке, а сегодня я спрыгнул с помоста на землю, чтобы узнать у тебя, какая во мне надобность.
— Не угодно ли вам, сударь, самолично задать этому юноше вопрос, который вас волнует? — спросил Сансон.
— Я хотел узнать у тебя, гражданин Легро, — сказал Жак Мере, пользуясь принятым в ту пору обращением, — веришь ли ты, что в обезглавленном теле продолжает теплиться жизнь?
Легро взглянул на доктора с недоуменным видом.
— Теплится жизнь? — переспросил он. — Это как же понимать?
— А вот как: меня интересует, веришь ли ты, что обе части казненного — тело и голова — продолжают испытывать боль?
— Смотри-ка! — воскликнул Легро. — Ты меня спрашиваешь точно о том же самом, о чем уже спрашивал гражданин Марат. Ты знаешь гражданина Марата?
— Нет, я о нем только слышал. Я уехал из Парижа десять лет назад, а вернулся только вчера.
— Гражданин Марат — человек что надо! Будь у нас хоть десяток таких, как он, мы бы в три месяца разбили всех врагов Революции.
— Еще бы! — подтвердил Сансон. — Вчера он потребовал казнить двести девяносто три тысячи человек!
— И что же ты ответил гражданину Марату, когда он задал тебе тот же вопрос, что и я? — осведомился Жак Мере.
— Я ему ответил, что насчет тела наверное ничего не скажу, а голова-то точно мучается.
— Ты полагаешь, что голова, отделенная от тела, продолжает ощущать боль?
— Еще бы! Ты что же думаешь, когда мы этим аристократам отрубаем голову, они и впрямь тут же умирают? Слушай, мы сегодня казним троих; это немного; корзина у меня совсем новая — хочешь я тебе ее завтра покажу! Увидишь сам, они изгрызут зубами все дно.
— Возможно, это результат машинального действия, последней нервической судороги, — произнес доктор, как бы размышляя вслух и не теряя хладнокровия, хотя яркие выражения, в которых помощник палача Легро описывал последствия казни, потрясли его до глубины души.
Помолчав, он обратился к Сансону:
— Я полагаю, сударь, что есть более надежный способ проверить, как обстоит дело; если вам самому претят подобные изыскания, позвольте этому доброму малому, который, кажется, не страдает излишней чувствительностью, произвести опыт вместо вас. Как только голова отделится от тела, пусть он поднимет ее за волосы и крикнет ей в ухо имя казненного. По глазам мы поймем, слышала нас голова или нет.
— Только и всего? — воскликнул Легро. — Ну, это нетрудно.
— Сударь, — сказал Сансон, — чтобы доставить вам удовольствие и доказать вам свою признательность, я произведу опыт собственноручно и нынче вечером запиской извещу вас о полученном результате.
В этот миг беседу наших героев прервал пушечный выстрел, возвестивший начало поминовения павших.
Как мы помним, оно было назначено на 27 августа.
Подобного рода торжествами командовал обычно один из членов Коммуны, по фамилии Сержан.
По профессии гравер и рисовальщик, он был подлинным мастером в искусстве другого рода — в искусстве устраивать революционные празднества; неумеренный патриотизм служил ему неисчерпаемым источником мрачного, угрюмого, блистательного вдохновения, вполне отвечавшего духу тех событий, в честь которых устраивались торжества и церемонии.
Именно Сержан, узнав о бедственном положении армии, объявил 22 июля 1792 года: «Отечество в опасности!».
Именно ему месяц спустя, 27 августа того же года, было поручено устроить грандиозное шествие в память о погибших.
В центре самого большого тюильрийского пруда установили гигантскую пирамиду, покрытую черной саржей.
На ней красными буквами написали названия мест, где произошли массовые убийства, в которых, как известно, обвиняли роялистов: Нанси, Ним, Монтобан, Марсово поле.
Гильотину потому и не убрали с площади, что она призвана была составлять пару этой пирамиде.
Вдобавок на 27 августа назначили три казни — это входило в программу церемонии.
В одиннадцать часов утра из здания ратуши, где заседала Парижская Коммуна, вышли в облаке ладана и благовоний, достойных афинской улицы Треножников, вдовы и сироты, потерявшие родных 10 августа; они были одеты в белые платья, перетянутые в талии, и несли в ковчеге, изготовленном по образцу ковчега Завета, ту знаменитую петицию 17 июля 1791 года, в которой высказывалась просьба об установлении во Франции республики — просьба в ту пору преждевременная, но спустя год исполнившаяся, как исполняется все, чему суждено свершиться.
Впереди процессии одиноко шла женщина в черном, несшая в руках черный стяг с короткой надписью: «Смерть за смерть!»
Следом за этой мрачной и грозной процессией, как бы в ответ на требование, начертанное на черном стяге, плыла над толпой колоссальная статуя Закона с мечом в руке, восседавшая в кресле.
Следом за Законом шел страшный Чрезвычайный трибунал, учрежденный 17 августа и уже начавший поставлять поживу гильотине.
Вместе с трибуналом шли члены Коммуны; они сопровождали статую Свободы. Таким образом, Свободу окружали судьи, призванные защищать ее еще в колыбели, а при необходимости мстить ее обидчикам.
Две статуи ненадолго остановились по обе стороны гильотины, чтобы присутствовать при казни очередного осужденного, а затем продолжили свой путь.
Тому, кто не видел всего этого своими глазами, трудно вообразить, какое действие производила эта процессия, двигавшаяся сквозь сумрачную от горя или хмельную от жажды мести толпу под музыку Госсека и песни Мари Жозефа Шенье.
В душе Жака Мере, смотревшего на мрачное шествие, общественная скорбь пробудила память о его личной драме; он горько усмехнулся и пошел своей дорогой.
Дантон и Камилл Демулен, друзья, которых не разлучит даже великая разлучница-смерть, жили в нескольких шагах один от другого.
Дантон занимал небольшую квартиру во втором этаже мрачного, угрюмого дома с аркадами на углу Торгового проезда и улицы Медицинской школы.
Камилл Демулен жил в третьем этаже дома на улице Старой Комедии.
Жак Мере начал свои визиты с Дантона.
Депутата от города Парижа не оказалось у себя; доктора встретила г-жа Дантон.
Она впервые в жизни видела Жака Мере, но не раз слышала о нем как о человеке весьма достойном и потому встретила его дружески, настойчиво приглашая зайти.
Госпожа Дантон сообщила Жаку новость, которой тот еще не знал: три дня назад ее мужа назначили министром юстиции. Он как раз устраивался на новом месте.
Впрочем, жене его не хотелось покидать их скромную квартирку, и она постоянно твердила мужу: «Я не хочу перебираться в министерский особняк, там с нами стрясется беда».
Поскольку на некоторое время эти новые персонажи сделаются нашими верными спутниками, мы, с позволения почтенной публики, будем по мере их появления на страницах нашего романа знакомить с ними читателей.
Дантон (которого теперь не было дома и которого в этот час, как нового Орфея, готовились растерзать новые вакханки) родился в Арсисюр-Об; адвокат королевского суда, но адвокат без практики, он женился на дочери лимонадчика, торговавшего на углу Нового моста.
В этой супружеской паре главным приданым жены была ее вера в будущее; она угадала в Дантоне героя своей мечты — могучего атлета-революционера, призванного сражаться с королевской властью и побороть ее.
Отчего Дантон обожал жену? Оттого, что она была статна, невозмутима и прекрасна, словно античная Ниоба?:
Нет. Он обожал ее прежде всего оттого, что она первой поверила в него.
На востоке говорят: жена — сокровище мужа.
Первая жена Дантона была его сокровищем, и до тех пор, пока она жила на свете, фортуна не изменяла ему.
Позже история явила человечеству другой пример такого рода: пока Наполеон оставался супругом Жозефины, он был непобедим.
В первые годы супружества Дантону и его жене приходилось нелегко. Юная пара частенько сидела на мели; изголодавшись, супруги шли обедать к лимонадчику, а если тот не выказывал особенного желания кормить дочь и зятя, с горя отправлялись гулять в Фонтенесу-Буа, подле Венсена.
Когда Дантона избрали в Парижскую коммуну, он сразу сравнялся резкостью взглядов с самыми неумеренными из своих собратьев.
Именно благодаря этой резкости, а главное, благодаря прославленному возгласу: «Что требуется для разгрома внутренних и внешних врагов? Смелость, смелость и еще раз смелость!» — он был назначен после вторжения неприятеля на французскую землю, но еще до парижской резни на опасный, можно даже сказать, смертельно опасный пост министра юстиции.
Вдобавок на него была возложена еще одна грандиозная миссия.
После предательства, совершенного защитниками Лонгви, чьему примеру, как опасались в Париже, могли с минуты на минуту последовать защитники Вердена, Национальное собрание проголосовало за создание новой армии из тридцати тысяч волонтеров.
Собрать эту страшную жатву в семьях парижан и жителей парижских окрестностей было поручено Дантону. Поэтому жена его каждый раз опасалась, что он вернется домой преследуемый матерями, у которых он отнимал мужей, и детьми, у которых он отнимал отцов.
О вербовке волонтеров было объявлено только 26 августа, накануне того дня, о котором мы ведем речь, и к этому времени на всех городских площадях и перекрестках уже соорудили подмостки, где восседали чиновники, призванные принимать расписки у грамотных волонтеров и устные согласия у неграмотных, причем каждого нового солдата приветствовали барабанным боем располагавшиеся рядом музыканты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46