А-П

П-Я

 


- Господа!.. Я знаю, вы - люди... самостоятельных суждений... но, знаете, - неудобно будет, если вы вслух... при моем отце...
- Что мы, дикари, что ли? - за всех развел руками, очень удивленно, Синеоков.
- Мы?.. Мы? - за всех сложил перед собою руки, худые и тонкие, о. Леонид.
И Ваня наклонил голову, извиняясь, и широко распахнул перед ними двери.
И зал отъединившегося дома во второй раз в этот день наполнился посторонними, чужими людьми, и старый художник, сбычив голову от нескрываемого неудовольствия, нарочно до боли крепко жал руки и Дейнеке, и Иртышову, и Синеокову.
Но о. Леонид нашел примиряющее слово. Он еще не разжал слипшиеся от пожатия Сыромолотова бледные пальцы, но уже за всех шестерых просил прощения:
- Простите великодушно, ради Христа, что мы вас тревожим!.. Жаждали провести с вашим творчеством несколько хотя бы минут. Но, если не разрешите, мы уйдем.
Подвижнически-сквозное лицо и просящая улыбка на нем, голос грудной, неразлучный с такими лицами, негромкий, - это любят иные художники, и вот, так же, как только что Ваня в передней, старый Сыромолотов сделал широкий приглашающий жест, сказавши при этом, однако:
- Объяснять я вам ничего не берусь, господа!.. Если что вам не будет говорить, - значит, оно и не говорит... А словами не домажешь, нет!.. И развешано все гадко, наспех... И свет не хорош!
И тут же взял под руку сына и отошел с ним туда, где они остановились перед приходом "кунсткамеры".
И по этим этюдам и наброскам картин Ваня видел в отце то же, чем был он известен и раньше: холсты были так же смело пестры от резких солнечных пятен, была та же преднамеренная грубость рваного мазка и плотность красок, была та же сыромолотовская сила и энергия в задранных косматых диких лошадиных мордах, в своре борзых, обскакивающих лобатого волка, в упругих деревьях под натиском бури... Даже Христос на небольшом, в аршин, наброске был гневный Христос с нахмуренными бровями, - единственный во всем Евангелии, когда бичом гнал он из храма торгующих.
Хорошо памятные Ване абрикосы были тоже здесь, и когда придвинулся к ним Ваня, то сказал:
- До-сад-но!.. Пожухло кое-где сильно!
- Да-а... Конечно, - присмотрелся отец. - Это сколь - Асфальт?
- Кобальт с терра ди сиенной... Спешил тогда - и вот... не подошло...
И покосился недовольно через плечо назад, где в это время ахнул изумленно о. Леонид перед радугой, в которую попали чабан с отарой овец и с карнаухой пегой собакой спереди.
- Ах, дивно!
Ахнул громко и тут же стесняющимся шепотом вислоухому Дейнеке, потянув его, как мальчика, за рукав пиджака:
- Вы посмотрите-ка, Андрей Сергеич!
Радугу передать пытался Сыромолотов и еще на двух этюдах, и об одном из них, на котором, видимо, из окна, торопился захватить он ее, и в оранжевый яркий луч попал край перистолистого японского клена, а в красный - резьба ворот, Ваня сказал порывисто, так же, как тогда на крыше:
- Здорово хвачено!
- Где уж там здорово! - отозвался отец. - Даже губер-на-тор вздумал похвалить... и великая... Явно, что никуда не годится!
Взволнованный о. Леонид смотрел, старательно зажмуривши левый глаз, через кулак правой руки и шептал Дейнеке:
- Отделяется, - совсем отделяется от стены!.. Сделайте так вот!.. Отделяется! Я вас уверяю!
Дейнека пытался смотреть на него снисходительно, но, отвернувшись, все-таки попробовал поднести кулак к правому глазу.
Студент Хаджи, тщательно избегая Дейнеку, держался около Синеокова и говорил вполголоса, сильно растягивая слова:
- Конечно, - конечно, с известной точки, - да... Мы с вами так не сделаем... Но ведь это же пе-ред-вижник!.. Это все до не-воз-мож-ности скучно!.. Вы не видели Матиса?.. В Москве, у Щукина...
- Вот поди же, - вам скучно, а мне эти собачонки, например, очень нравятся, право! - подзуживал его Синеоков. - Вы замечаете, что во рту у них сухо? И даже слышно, как стонут!
- Почему же "стонут"?
- Потому что гончие, когда догоняют, стонут, батенька мой, - стонут, а не лают!
- Вы можете слышать, что вам угодно, но художник в этом не виноват!
И, говоря это, сильно морщился и пожимал плечами Хаджи.
А в другом конце зала рыжий Иртышов, захватив локоть Карасека, внушал ему намекающе:
- За Брест - крест, за Прагу - шпагу... За Прагу - шпагу - это Суворову, а старику этому - за то - часы с высоты трона, за се - булавка с бриллиантами... Небось, великие князья знают, куда им ездить!.. К нам с вами не поедут!..
- Мы с вами не есть художники... А за что могла быть булавка? полюбопытствовал Карасек.
- "За "Спуск Паллады" или какой-то "Авроры" в присутствии их величеств"... "В присутствии их величеств" - это самое важное!.. На "Палладе"-то на этой броня из какой-нибудь пробки, но "в присутствии" вот что важно! За этот гражданский подвиг, кроме суммы приличной, бу-ла-воч-ку в галстук!
- Но откуда же вы-то осведомлёны?
- Мы!.. Нам известно, - не беспокойтесь!.. От нас не скроются! - И Иртышов сложился перед Карасеком и вновь разогнулся, даже как будто щелкнул при этом в позвоночнике, как новый перочинный ножик.
Наблюдавший тем временем его искоса Сыромолотов говорил о нем Ване:
- Рыж!.. Очень огненный!.. Борода - как сера, сера с фосфором... В пожарном отношении опасен!.. Очень опасен!
Но тут же отвлекался в сторону своих этюдов:
- Этто... это я, кажется, пересушил немного... Да-а... Конечно, надо бы взять гораз-до сырее!.. гораздо сырее!
- Зачем же сырее? - рокотал Ваня. - Прекрасно чувствуется, что надо... Взять сырее - будет другой мотив.
О. Леонид полушептал Дейнеке:
- Знаете, Андрей Сергеич, - на мне сейчас старые ботинки, и мне теперь очень стыдно, что я не надел новых... Ведь есть же, есть!.. Если бы не было!.. Шел сюда - и забыл надеть!.. Постыдно не догадался!..
А Дейнека отзывался глухо вполголоса, чуть кивая на Сыромолотова:
- Он не знает, конечно, что я когда-то в гимназии копировал его картины с гравюр...
- Вы ему скажите об этом, - непременно скажите, Андрей Сергеич!.. Ему будет приятно!
- Ну что вы!.. Разве о таких вещах говорят?.. И зачем? отворачивался Дейнека. - Глупости какие!
- Художник должен давать свое представление о предмете, а не самый предмет, - поняли? - пытался в то же время объяснить Хаджи Синеокову. Допустим, вот - радуга... Это - сюжет для художника?.. Всякий видел радугу и знает радугу...
- Так что вместо радуги сделать яичницу, это и будет настоящая живопись? - упорно не хотел понять его Синеоков.
- И чем это свое представление оригинальнее - поняли? - тем выше художник, - договаривал Хаджи. - А это просто пошлость...
Последнее слово расслышал стоявший близко Иртышов и торжествующе упрекнул Карасека:
- Ну вот, - слышите, что говорят люди! - Пошлость!.. И я вам то же самое говорю!.. На кого это все готовилось? - На заказчика!.. Кому нужны все эти лошадки, собачки, апельсинные сады? - (Тут он кивнул на абрикосы.)... Рабочим?.. Не про них писано!..
И не успел Карасек, взявши было его за пуговицу и оглянувшись на художников, ему ответить, как он уже ринулся к Сыромолотову и спросил его, очень учтиво изогнув спину:
- У вас была знаменитая картина: "Заседание Святейшего синода"... произвела большое впечатление... А вот здесь у вас я не замечаю ни одного к ней этюда!..
- Здесь?.. Да, здесь нет... и быть не могло, - ответил Сыромолотов, остро вглядываясь в его лицо.
Обеспокоенный было Ваня рокотнул:
- Ведь это же были портреты!.. Конечно, они куплены были теми, с кого писались.
- Оч-чень жаль! - поклонился Иртышов вежливо.
- Нет, я не жалею, что куплены, - пошутил Сыромолотов, отходя и отводя сына, и даже улыбнулся длинно, а Ваня, заметив в это время две темперы, висящие рядом, сказал удивленно:
- Темпера!.. Вот как!.. Ты прежде не писал темперой!
- И больше не буду писать... А вот утопшая...
Марья Гавриловна при лампе с зеленым абажуром была написана очень тонко, но Ваню удивило не это. Он знал, что отец работал красками только днем, - правда, с утра до вечера, - и Марью Гавриловну мог бы когда угодно написать днем; но когда он спросил об этом, отец ответил почему-то не на вопрос:
- При таком освещении все лица очень кажутся страшны...
И ничего к этому не добавил, но, дотянувшись до холста с "утопшей", снял его со стены, и под ним оказалась очень знакомая Ване надпись на картоне готическим шрифтом:
"Хороший гость необходим хозяину, как воздух для дыхания; но если воздух, войдя, не выходит, то это значит, что человек уже мертв".
Конечно, все шестеро, бывшие в зале, заметили и все прочитали это арабское изречение, и все его поняли как надо, тем более что Сыромолотов повернулся ко всем лицом, готовый проститься.
И уже подошел первым Синеоков, и уже щелкнул каблуками, говоря при этом, что все они несказанно рады и благодарны, и подвинувшийся на помощь ему о. Леонид, сложивши перед собою руки, умиленно поддерживал:
- От души!.. От души благодарим вас! Мы взволнованы!.. Просветлены!..
- Это есть правильно!.. Просветлены! - поддержал Карасек.
Дейнека, проводя рукой по висячим усам, слегка кашлял и сочувственно кивал головою; студент Хаджи глядел матово, Иртышов наблюдающе, но уже подавшись корпусом вперед для прощального поклона, когда странная мысль появилась в крутолобой большой голове Сыромолотова, и он заговорил вдруг громко и с некоторым задором:
- Вы видели сейчас, господа, то, что часа этак за два до вас один из великих князей видел... осматривал... да!.. Довольно недоделанные все вещи... этюды... Но великий князь хотел осмотреть мою мастерскую, - это уж я отклонил... Лестно, не правда ли? Но там у меня - картина, которую... которая не могла быть показана... по тем или иным причинам не могла быть показана никому два часа назад... А теперь я думаю показать ее своему сыну...
- А нам? - тихо, просительно, совсем по-детски сказал о. Леонид, так тихо и просительно, что даже суровый старик улыбнулся.
- Ваня!.. Ты как думаешь?.. Не устроить ли вернисаж в самом деле?
- Мы только взглянем! - поддержал о. Леонида Синеоков.
И, не дождавшись, что скажет Ваня, Сыромолотов подбросил голову, блеснув бриллиантом булавки, и решил, точно принял вызов:
- Хорошо... Вернисаж!.. Раз так уже вышло, то-о... Но, господа, предупреждаю: картина моя имеет содержание!.. Это не модно, я знаю, но я ведь старый передвижник, господа! (Бывший, - должен оговориться, бывший!..) Этто... я вам покажу картину, но ни-ка-ких замечаний прошу мне не делать, - да!.. И ни-ка-ких вопросов не задавать!
- Помилуйте!.. - начал было за всех Синеоков, но старик отвернулся, загремел в дверном замке ключом, вынутым из кармана, отворил дверь срыву, вошел туда, оглядел все бегло, взял с порога за руку Ваню и коротко бросил остальным:
- Прошу!
Бывают такие моменты в любой жизни: озарение, смелый подъем и срыв. Они даже у козявок бывают.
Лезет оса-наездник по гладкой стене дома и тащит парализованного ею паука к себе в гнездо, чтобы положить в него свои яички... Она трудолюбива, эта черненькая, тоненькая оса, она упорна, она знает, что она делает, как делает, зачем делает... И вот она подымается по гладкой стене, все время нервно танцуя и потирая крылышками ножки или ножками крылышки... Паук - жирный, круглый, вполне способный прокормить собою ее потомство. Весом он куда больше самой осы. Откуда у нее силы, чтобы его тащить? Но она тащит. Следите за ней, если есть у вас время... Леток ее там, в полке крыши, в маленькой щели... Раз двадцать она оборвется со своей ношей стена гладкая - и раз десять подлетит к своей щели, - должно быть, проверяет себя: так ли она делает?.. Так, - иначе нельзя. Путь правильный, не по отвесу, а наискось... И все неровности, за которые можно ухватиться по пути, чтобы отдохнуть, осмотрены ею, - и она снова находит свою драгоценность, свое будущее - паука, который неподвижен, но жив (и будет жив все время, пока будут питаться им личинки будущих ос), и черненькая, тоненькая оса-наездник, все время танцуя и обираясь, вновь хватает его с земли и тащит... в двадцатый раз!.. Глядите: она почти у цели! Еще одно усилие, - и паук в гнезде... Но ошибка в движении одной только ножки, одной из шести, - и глыба паука летит снова вниз... Срыв!..
Много упорства дано осе: чуть отдохнув, она примется снова за то же...
Но далеко не так упорен и неутомим человек, и срывы его бывают иногда страшны.
Огромная, во всю стену большой мастерской картина-триптих освещена была верхним светом. В сильных серых старо-сыромолотовских тонах написаны были две первые части триптиха, на третьей, самой большой, почти в половину всей картины, бросалась в глаза радуга, сделанная очень искусно. Даже сияла она переливисто под верхним светом, точно битого стекла подмешал художник к краскам, и даже этим розово-золотистым сиянием радуги затоплена была вся третья часть картины, а отдельные пряди розово-лилово-золотые пробивались вверху из третьей части во вторую, как отблеск далеких зарниц.
При одном беглом огляде картины, по одной только чуть воспринятой музыке тонов все семеро (и Ваня и Иртышов) почувствовали, что это значительно.
Это бывает и не с картинами. Открывается что-то вдруг, - еще и не знаешь, что именно, но уже поражен, уже прикован, застыл на месте... и только потом, спустя несколько длинных мгновений, начинаешь всматриваться в то, что поразило и приковало, - различать отдельные пятна и линии, припоминать и сравнивать, находить новому место в себе.
И первые несколько минут в обширной мастерской было совершенно тихо: все глядели, размещаясь вдоль противоположной картине стены, и все видели, что мастерская, хоть и обширная, была все-таки мала, чтобы можно было вобрать всю огромную картину целиком, и Ваня удивлялся, как мог, хотя бы и в виде триптиха, написать ее здесь отец.
И еще одно почти непостижимым показалось Ване: как мог человек, хотя и очень крепкий еще, но уже почти шести десятков лет, при ослабевшем, конечно, зрении, справиться так, как он справился, с колоритной задачей трудности величайшей... Однако он справился с нею, отнюдь не прибегая к тем сомнительным приемам, которыми художники, явно слабые, прикрывают именно эту слабость, выдавая их за новое слово в искусстве. Он был прежний по приемам своего письма: сразу чувствовалось, что все, данное на картине, происходит, - именно происходит, - на прежней, прочной, истинно сыромолотовской, дышащей, осязаемой земле.
Вот что происходило на ней:
На переднем плане первой части триптиха, в естественную величину, новенький, блестящий, окрашенный в серое, прямо на зрителя мчался торпедо небольшой, на четыре места, с бритым шофером в консервах спереди. Две женщины и двое мужчин в торпедо - одеты по-летнему, и сзади за ними летний русский вид... Горизонт высокий. На самом горизонте в белесоватой полосе деревенская церковка, но очень зловещий вид у этой белесоватой полоски над горизонтом, над которой взмахивает проливным дождем насыщенная туча. И женщины и мужчины в торпедо красивы, - очень красивы, особенно женщины, но показана была какая-то напряженность во всех этих четырех лицах. Дана она была как-то неуловимо: слишком ли широки были глаза, слишком ли подняты головы и брови, слишком ли прикованы были эти лица с полуоткрытыми ртами к тому, что делалось впереди их, - но явная была тревога, и даже шофер сидел пригнувшись, весь сливаясь с бегом своей новенькой машины, как жокей на скачках с бегом лошади.
Очень беспокойный, последний перед грозою, разлит был в этой части триптиха свет, и если впечатлительный о. Леонид говорил впоследствии, что "автомобиль был совсем, как живой: даже посторониться хотелось - до того живой!" - то Ваня теперь смотрел на этот именно беспокойный трепетный свет, стараясь понять, как это сделал его отец. На панамах мужчин, на белых страусовых перьях шляпок дам, на серой кепке шофера - всюду чувствовался этот неверный беспокойный свет; даже сзади, где стлался широкий русский полевой вид, знакомый всякому: село вдали серело, белела ближе усадьба, полускрытая садом; в стороне краснели крыши какого-то завода с высокою трубою; паслось на выгоне стадо; ветлы тянулись вдоль большака... Обоз мужицких телег вез что-то с завода, и его обогнала и обдала пылью машина, и очень недобрые, очень насмешливые лица были у трех первых - бородатого, безбородого и с солдатскими усами: может быть, кричали они ругательства вслед машине, обдавшей их пылью. Даже у первой в обозе лошади, может быть только что чихнувшей от пыли, был очень враждебный вид.
И надо всем этим туча, сырая, насыщенная влагой, - туча, про которую говорят: давит, - так она была тяжка и низка. Туча эта сделана была с большой правдой; она одна могла бы быть картиной. Она почти шевелилась, иссиза-темная, набухая, набрякая, зрея. Должно быть, гремел даже гром, потому что четвертый мужик, снявши шапку, задрал голову и крестился.
Набрякает, бухает, зреет, давит, - вот-вот задавит - одинаково почувствовали именно это все семеро. Топтались, передвигались около стены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43