А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Наверное, это ты и называешь жить сегодняшним днем? И мы должны, когда тебе хочется, плюхаться в постель – а насколько я понимаю, тебе этого хочется все время, – что же до остального, то и твое офицерское звание, и наша женитьба, пусть все решается само собой. Или, наверное, было бы даже лучше и удобнее все эти планы незаметно похоронить. Так, что ли?
– Я это сделал, вернее, не сделал, потому что не хотел, чтобы что-то мешало нам встречаться. Курсы нам бы все поломали, – глухо и подавленно, сказал он. – Только поэтому.
– А зачем ты врал? Почему не сказал мне правду?
– Потому что знал, что ты именно так к этому и отнесешься.
– Если бы ты повел себя честно, я могла бы отнестись иначе. Тебе это не пришло в голову?
– Нет, иначе бы ты не отнеслась, – сказал Тербер.
– А ты вместо этого, – Карен торжествовала: пусть хорохорится, сейчас он у нее в руках, – ты уже сейчас ведешь себя, как муж, который уверен, что дурочке жене совсем необязательно знать всю правду, и рассказывает ей ровно столько, сколько считает нужным. Но при этом ты мне даже еще не муж. Тебе не кажется, что с твоей стороны это немного преждевременно, чтобы не сказать самонадеянно?
– А то, что ты меня чихвостишь, как заправская лучшая половина, это с твоей стороны не самонадеянно? – подстегнутый ее язвительностью, вспыхнул Тербер, как бумажка под точно нацеленной лупой.
– Что ж, теперь тебе, вероятно, не придется терпеть это долго, – угрожающе пообещала она.
– А тебе не придется терпеть мужские прихоти.
– И они поженились и были несчастливы всю жизнь, – улыбнулась Карен.
– Вот именно. – Тербер криво улыбнулся в ответ, ощущая, как разбуженное этой женщиной чувство вины опутывает его цепкими щупальцами.
– И зря ты напускаешь на себя такой виноватый вид, – презрительно бросила Карен.
– Это кто напускает виноватый вид?
– По крайней мере теперь ты не сможешь говорить, что не подаешь заявление только потому, что не хочешь жертвовать нашими встречами, – жестоко сказала она.
– Да подам я его, подам! – Он снова был уязвлен. Как это у них получается: и так ужалит, и этак, и с одного бока, и с другого, и каждый раз все больнее? Невероятно. Даже высшая раса, мужчины, и то так не могут.
– Не знаю, что с тобой произошло. – Карен несколько отступила от классического сценария и слегка смягчилась. – Ты же раньше был честным человеком. Меня это в тебе и привлекло. Раньше ты вел себя честно: что думал, то и говорил, ничего не боялся. Я тобой восхищалась. Ты был сильный и стойкий. Ты был надежный. Надежный, как… – она запнулась, подыскивая сравнение, – как солдатское одеяло в холодную ночь. Но все это куда-то исчезло. Когда ты появился в моей жизни, я подумала: вот то, что я ищу. Мне хотелось, чтобы рядом со мной был человек гордый и честный. И я подумала – нашла! Подумала, ты именно такой. А выходит, ничего я не нашла. Потому что ты, как мне кажется, постепенно опустился до уровня самого заурядного мужчины. Возможно, я максималистка, но заурядность меня не очень интересует.
Я сделала из Дейне надутого осла, и, по-моему, эта же история сейчас повторяется с тобой. Ты ведь был не такой, когда мы познакомились. Видимо, это я так действую на мужчин. Стоит мне к ним прикоснуться, и они расползаются по швам.
– Я, между прочим, думаю примерно о том же, – сказал Тербер. – И мне тоже это не очень-то нравится. Ты раньше была сильная, ты была твердая как скала, гордая… как черт! А теперь хнычешь, как сопливый младенец, и я не могу сказать тебе правду, потому что ты ее не вынесешь. В тот первый день, у тебя дома…
– И они поженились и были несчастливы всю жизнь, – горько сказала Карен.
– Аминь, – сказал он.
– Ты думаешь, все так просто? Думаешь, само собой, без причины? Твоя ошибка в том, что ты приучил меня тебе доверять. Сколько раз я видела, как ты раздеваешь глазами каждую молоденькую вертихвостку, даже когда мы едем со скоростью пятьдесят миль в час! И мне ведь ясно как дважды два: в такие минуты ты про меня забываешь, будто меня нет и не было, а сам мысленно уже в постели с этой фифой!
– Ты что, обалдела?! – в ужасе запротестовал Тербер. – Никогда такого не было.
Карен улыбнулась.
– Понимаешь, это совсем другое. Честно. Это же разные вещи. С этими девочками все иначе. Все равно что сходить в публичный дом или…
– Я бы с удовольствием выцарапала тебе глаза, – сказала Карен.
– Фу-ты, господи! А сколько раз я смотрел, как ты уезжаешь домой, и вспоминал, что ты спишь с этим подонком в одной комнате, а может, и в одной постели, почем я знаю? И потом шел в казарму, ложился на койку и представлял себе вас с ним в подробностях. Так что, я думаю, моя верность не должна тебя особенно волновать.
– Какой же ты все-таки кретин! – закричала она. – Уж ты-то должен понимать, что у меня с Дейне никогда больше ничего не будет! Нет у меня к нему никакого чувства. И не знаю, было ли оно у нас с ним вообще. Если бы он захотел, я могла бы стать ему другом, близким другом, но не больше. О постели и речи быть не может. Я никогда не вернусь к мужчине, если он меня предал. Я не говорю, что я святая. Но по крайней мере на это у меня гордости хватает. Я даже не могу представить себя ни с кем другим, меня сразу вырвет!
– Ты думаешь, мне от этого легче?
– Я думаю, тебе со мной не намного тяжелей, чем мне с тобой, – отчеканила Карен.
– И они поженились и были несчастливы всю жизнь, – зло усмехнулся Тербер.
– Да, – кивнула она. – Вероятно, только так и бывает.
Они сидели и глядели друг на друга в немой ярости, все аргументы были высказаны, все протесты заявлены, и яснее ясного сознавали, что до конца исчерпали возможности разумного человеческого разговора, но так ни черта друг другу и не объяснили, потому что мужчине никогда не понять женщину, а женщине мужчину.
Они просидели так, наверно, полчаса, каждый ждал от другого сочувствия, но сам проявить сочувствия не желал и кипел от возмущения, что другой – бесчувственный сухарь; казалось, их разделяет целая комната и они напряженно замерли в темноте, каждый в своей кровати, дожидаясь, когда негодование оттого, что тебя не понимают, наконец перейдет в другое чувство, в трагическую скорбь человека, оставшегося непонятым. А вокруг мальчики-студенты с криками гонялись за девочками-студентками и те, визжа, убегали.
– Знаешь, – неловко нарушил молчание Тербер, – мы с тобой совершенно одинаковые. Абсолютно разные, но в то же время одинаковые.
– Мы оба внушаем себе, что нас хотят бросить, – сказала она. – И нам даже в голову не приходит, что мы любим друг друга одинаково сильно.
– Мы ссоримся и нападаем друг на друга из-за одного и того же, – сказал он. – И мы оба такие ревнивые, что не выносим ни малейших подозрений.
– Мы представляем себе всякие кошмары, и каждый считает, что другой для него недостаточно хорош.
– До того, как мы с тобой познакомились, я никогда так не мучился, – сказал Тербер.
– Я тоже, – сказала Карен.
– Но я не променял бы эту муку ни на что другое.
– И я.
– Ведь вроде бы мы взрослые люди, должны понимать.
– Не должны – обязаны.
– Но я все равно не хотел бы по-другому.
– Такая любовь, как у нас, всегда мука.
– Слушай, – загорелся он, – я возьму отпуск. Тридцать дней. Он мне давно полагается, но я все откладывал. И у меня есть шестьсот долларов. Мы с тобой поедем, куда скажешь. В любое место на Гавайях. Блеск! Этого у нас никому не отнять. И какое нам дело, будет война, не будет войны – хоть весь мир перевернись, ну их к дьяволу!
– Ой, Милт! – прошептала она, и ему стало хорошо, как никогда в жизни. – Было бы так здорово! Представляешь, только ты и я. И не надо прятаться, притворяться. Было бы прекрасно.
– Не было бы, а будет, – поправил он.
– Если бы мы только могли…
– Что значит «если бы»? Мы обязательно поедем. Что нам может помешать?
– Ничего. Только мы сами.
– Значит, поедем.
– Милт, неужели ты не понимаешь? Я же не могу так надолго. Идея потрясающая, и я тебя очень люблю за то, что ты это придумал, но ничего не получится. Я не могу оставить сына так надолго.
– Почему? Ты ведь вроде решила, что расстанешься с ним навсегда.
– Да, конечно, – беспомощно сказала Карен. – Но это совсем другое. Пока я не порвала с Дейне, я за сына отвечаю. Мальчишке и без того будет несладко, особенно если подумать, какую жизнь он себе выбрал. Я обязана быть с ним хотя бы сейчас. Милт, миленький, ну как ты не понимаешь? То, о чем ты говоришь, – это прекрасная мечта. У нас ничего не выйдет. Как я объясню, что уезжаю на целый месяц? Дейне уже и сейчас что-то подозревает, а если…
– Ну и пусть подозревает, подлец. Он тебя что, не обманывает?
– Но мы не можем себе это позволить. Мы должны держать все в секрете, пока ты не станешь офицером и не уйдешь из его роты. От этого зависит вся наша жизнь. Как ты не понимаешь?
– А мне вообще не нравится, что мы от него скрываем, – упрямо сказал Тербер. – Кто он такой, чтобы я его боялся?
– Важно, не кто он, а какой у него пост. Ты же сам знаешь. И если я уеду на месяц, а ты в это же время уйдешь в отпуск…
– Знаю. – Тербер помрачнел. – Просто иногда все это так действует на нервы, что тошно делается.
– Нет, Милт, мы никак не сможем. Неужели ты не понимаешь? Тридцать дней слишком много. Десять – еще кое-как. На десять дней я, наверно, смогу вырваться. Ты уйдешь в отпуск, а я уеду через неделю, мы с тобой поживем где-нибудь десять дней, а потом я вернусь домой раньше тебя.
Тербер пытался разделить в уме свою мечту на три. Это было трудно. За десять дней даже не успеешь потратить шестьсот долларов. Он ничего не ответил.
– Ну, Милт, как ты не понимаешь? Я с превеликим удовольствием. Ради такого я пойду на что угодно. Но не тридцать дней, понимаешь? Я просто не могу.
– Да, наверно, ты права, – сказал он. – Все это, конечно, фантазии.
– Ох, Милт, когда же, ну когда это кончится? Неужели так всегда и будет? Боимся, все заранее рассчитываем, прячемся, как какие-то преступники… Милт, когда это, наконец, кончится?
– Ладно, малыш, ладно, – сказал Тербер. – Не расстраивайся. Десять дней тоже хорошо. Десять дней – это прекрасно. Все будет замечательно, вот увидишь, – приговаривал он, поглаживая ее по голове, и, как всегда, когда прикасался к ней, чувствовал себя неуклюжим деревенщиной: того и гляди, разобьет хрупкую вазу. – Десять дней? Ха! Десять дней – это целая жизнь. Вот увидишь.
– Я больше так не могу. – Карен уткнулась лицом в его грубую, пахнущую мужским запахом солдатскую рубашку и, один-единственный раз позволив себе расслабиться до конца, на мгновение блаженно отдалась сладкому, унизительному страданию, извечному уделу всех женщин. – Не могу я. – Она всхлипнула, упиваясь этой мукой. Вечно в клетке, вечно в цепких руках мужчины, вечно униженная его разнузданными вольностями, вечно придавленная его тяжелым телом, из-под которого не выскользнешь, вечно беспомощная и зависящая от него во всем, а он всегда только берет, что хочет, и любая женщина инстинктивно знает: ничего другого от него не жди. – Даже в гарнизонку боюсь заходить, так и кажется, все на меня смотрят. До того унизительно! Со мной никогда в жизни так не было, – добавила она, с наслаждением растравляя себя. Им ведь только одно нужно. Все они одинаковые. Отдаешь им самое дорогое, самое сокровенное, а они просто берут – и все. Ну и пусть. – Нет, Милт, я больше не могу, – прошептала она.
– Ну-ну-ну. – Непонятно отчего глаза у него вдруг налились кровью, и все вокруг стало красным, как закат в горах. – Успокойся. Не надо, малыш. Скоро будет по-другому. Осталось немного. Ну хватит, давай лучше пойдем на пляж, поплаваем, а потом куда-нибудь отъедем и побудем вместе. – Он в ту же секунду понял, что не должен был этого говорить.
Парен выпрямилась и пристально взглянула на него пронзительными кошачьими глазами, еще мокрыми от слез.
– Милт, у нас же с тобой не только секс, правда? – Голос ее зазвенел, как натянутая до предела струна, готовая лопнуть от неловкого прикосновения. – Ведь нас с тобой связывает что-то большее? Тебе ведь нужно больше, чем просто секс? И у нас ведь не только секс? Любовь – это же гораздо больше, правда, Милт?
Тербер мысленно попробовал препарировать свою любовь под мощным микроскопом «просто секса».
– Правда, Милт?
– Конечно. Любовь – это гораздо больше. – Было бессмысленно снова пытаться с ней спорить и объяснять. Только что он безумно хотел ее, а сейчас ему стало почти все равно. Он так выкладывался ради этой встречи, что, когда наконец она состоялась, был разочарован. Высшая точка – тот первый раз у нее дома – осталась позади, и острота притупилась.
– Ладно, – сказал он, чувствуя, как все, что накипело, давит на него, не находя выхода. – Пойдем купаться.
– А тебе не нужно назад в гарнизон? – спросила она с опаской.
– Ну их к черту.
– Нет, – теперь уже уверенно и спокойно сказала она. – Это я тебе не разрешу. Как бы мне самой ни хотелось. Сейчас довезу до города, сядешь на такси и поедешь прямо в гарнизон.
– Ладно. Мне в общем-то и не хочется купаться. – Все равно было бы не так: и купание, и то другое, чего он столько ждал. Это работа виновата, вымотала его, превратила в тряпку. Он откинулся ни спинку сиденья и ничего не сказал, когда она гордо повела машину назад с таким видом, будто приносит огромную жертву и счастлива от этого не меньше, чем хрестоматийный бойскаут, делающий каждый день по доброму делу. Он сидел рядом с ней, опять зло курил, опять угрюмо смотрел перед собой в окно, настроение у него было такое же, как когда они ехали сюда, только сейчас причина была другая.
– Когда выяснишь насчет отпуска, можешь мне написать, – сказала она. – Пошлешь из города в обычном конверте и без обратного адреса. Так лучше, чем звонить. Это ведь тебе не очень сложно?
– Нет, – сказал он. – Совсем не сложно.
Он вернулся в роту достаточно рано, и до ужина у него еще было время заполнить бланк заявления на офицерские курсы. На столе валялись недописанные рапорты по самоубийству Блума, и он отодвинул их в сторону. Заполнив бланк, он расписался, положил заявление на стол Хомса и снова взялся за рапорты. Когда с Блумом было покончено, он откинулся на спинку стула и стал молча дожидаться ужина и дальнейшего развития событий.
События развивались быстро. Через неделю Айка Галовича бесцеремонно поперли со склада, а вместо него был назначен повышенный в штаб-сержанты Пит Карелсен, которого благодетель Хомс встретил теперь уже совсем малопонятным рычанием и заставил согласиться, пригрозив разжаловать и торжественно пообещав, что, как только восходящая звезда в наилегчайшем, выпускник сержантской школы Мало выучится на снабженца, Карелсен вернется в свой любимый взвод оружия. Пит не разговаривал с Тербером две недели.
Но еще до всего этого капитан Хомс, войдя утром в канцелярию, обнаружил у себя на столе подписанное Тербером заявление и так возрадовался, что, несмотря на полный развал в администрации роты, тут же предложил своему старшине три дня увольнительной, а когда Тербер отказался, потому что (как он сказал) он не может в такой тяжелой ситуации бросить роту на произвол судьбы, капитан не только возрадовался еще больше, но и еле сумел подобрать слова признательности, а потом, чего давно не бывало, начал по любому поводу расхваливать своего старшину на всех углах. Тербер дождался, когда Пита поставили на склад, и на следующее утро попросил тридцатидневный отпуск.
От такой просьбы радужная благожелательность Хомса заметно потускнела.
– Сержант, вы с ума сошли! Тридцать дней?! – От растерянности он даже забыл снять шляпу. – Это невозможно! Вы сами знаете. Я с удовольствием дам вам увольнительную на три дня, я ведь уже предлагал. Даже две увольнительные по три дня. Это не зачтется в отпуск, и вы сохраните его целиком. Но тридцать дней… Вы с ума сошли! Тем более в такое время, как сейчас.
– Сэр, я уже больше года не могу уйти в отпуск, – упрямо талдычил свое Тербер. – Я все время откладываю. Если не уйду сейчас, то останусь без отпуска совсем. Пока на складе сержант Карелсен, мы можем не волноваться еще минимум полгода. А если я затяну с отпуском так надолго, мне его потом вообще не дадут.
– По инструкции он вам уже и сейчас не положен, – отрезал Хомс. Его благожелательность таяла на глазах. – Вы сами знаете. Отпуск, предоставляемый при возобновлении контракта, можно получить только в течение первых трех месяцев, а затем он автоматически аннулируется. Вы должны были пойти в отпуск вовремя.
– Если по инструкции, то я должен был пустить все в роте на самотек, и рота давно бы накрылась, – сказал Тербер. – Как вы знаете, сэр, я не брал отпуск только потому, что надо было поставить роту на ноги.
– Пусть так. – Хомс заколебался. – Но тридцать дней! И в такое время! Совершенно немыслимо.
– Я не уходил в отпуск, потому что думал об интересах роты, – упорно гнул свою линию Тербер. Он достаточно хорошо знал Хомса и не стал прибегать к такому грубому средству, как явный шантаж:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111