А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

По утверждению «Шпигеля», часики обошлись владельцу в миллион двести тысяч долларов».
… «Батюшки! — думаю в обиде или зависти к чужой дотошности. — Сколько я чего не заметила! Мне, дурехе, тот мальчик послевоенный, которого даже в октябрята не приняли по идеологическим соображениям, разум затмил и глаза затуманил! А надо было…»
— Ну как? — требует отчета въедливая, бессонная подружка. — Да ну?! Да ты что?! Ой, как интересно! И какое ты ему слово сказала, после которого он пошел у тебя на поводу? Какое?
— Такое, — отвечаю. — Волшебное.
Подружка моя не из тех, кто будет долго ныть и приставать.
— Ну тогда, — говорит, — ответь мне: он что, действительно способен на что-то серьезное? Он действительно честно разбогател? Он действительно умный-разумный?
— Пока не знаю. Завтра утром у меня второе свидание с ним. Сама горю желанием поскорее заполучить внятные ответы на все вопросы. Иначе б зачем огород городить?
— Эй! А он тебе не заплатит? Хорошие деньги? Что ему стоит-то! Такой богач!
— Не заплатит, — отвечаю.
— Так ты что, бессребреница, как при социализме? А может, влюбилась в него? Может, он теперь твой кумир? Вспомни, сколько баб влюблялось в Горбачева после всех этих маразматических, трясущихся членов Политбюро? А потом в Ельцина? Я знаю, что и в этого «юродивого» Жириновского влюбленные есть. Потому что мужик, своими ногами ходит и руками способе махать! Чего молчишь? Вон как наши девчонки способны влюбляться в одну картинку в телевизоре! Хочешь прочту, что пишут своему кумиру в «Комсомолку»?
— Прочти, — разрешаю.
— «Вадиму Козаченко: „Когда я впервые услышала тебя, то поняла — ты мой навек! Жить без тебя не могу и не хочу, ты — мое единственное „Хочу“. Во сне и наяву я вижу твои глаза, губы, твое сексуальное тело… Никогда не женись, а то на земле еще одно разбитое сердце. Маргарита Горбачева, 18 лет, г. Ухта“. Или вот тебе на: „Владимиру Преснякову. Со мной просто начинается истерика, когда я вижу его по телевизору. Когда я смотрю на него, я утопаю в бездне его красивых глаз. Мне хочется трогать его красивую бородку и целовать его нежные губы… Анна Аврах, г. Казань“. Может, и у твоего Брынцалова золотые часы с бриллиантами от одиночества?
— А кто его знает, — говорю. — Обещаю еще раз: все разведданные, которые раздобуду, в первую очередь сообщу тебе.
На том и порешили. Я вставила в диктофон новую кассету, чтобы рано утром не суетиться и во всеоружии предстать перед Владимиром Алексеевичем, набросала в блокноте вопросы. Потом достала одно из писем, которые получила от пресс-секретаря Александра Толмачева, и прочла одно из многих-многих-многих писем, что слали мужчины и женщины, подростки и юноши, здоровые и больные со всех концов России и СНГ:
«Здравствуйте, уважаемый Владимир Алексеевич!
Пожалуйста, прочитайте мое письмо. Я — ученик, кончаю 11-й класс. Хочу поступить в институт. Уважаемый Владимир Алексеевич, я очень мечтаю о машине «ВАЗ-21099». Я знаю, что вы очень богаты и ничего не стоит купить машину. Мои родители: отец работает в школе, преподает уроки, а мама нигде не работает. Отцу не дают зарплату уже четыре месяца. Так что ничего у меня хорошего в жизни нет. Пожалуйста, купите мне эту машину. Мне не к кому обратиться, а вы мне нравитесь, потому что вы не такой как все. Владимир Алексеевич, купите, пожалуйста, мне машину, я долго мечтаю о ней… Все эти дни я буду ждать день и ночь вашего письма и надеяться на вашу доброту. Извините, пожалуйста. Я скажу, что выиграл в лотерею. Я всем буду говорить, какой вы добрый и только вы можете сделать людей счастливыми. Извините. И еще раз извините. Владимир И…»
Так. Очень интересно узнать: и впрямь очень добрый человек миллиардер В.А. Брынцалов или… У кого спросить? У него? Или у его пресс-секретаря? Вписала в блокнот: «О доброте. Как с этим? Получил ли Владимир И. из Мордовии вожделенный „ВАЗ-21099“?
ТАЙНА ОТРУБЛЕННОГО ПАЛЬЦА
Опять сижу на диване в приемной В.А. Брынцалова. В телевизоре опять видна безлюдная прихожая и стеклянная дверь-стена.
— Уже выехал! Едет! — радует меня улыбчивая секретарша Инна. — Он ведь из Салтыковки сейчас, с дачи.
Рядом со мной присаживается хорошо отглаженный, отменно расчесанный мужичок, пахнущий в полном соответствии с требованиями сегодняшнего дня хорошим мужским парфюмом. В руках у него кейс. Стало быть, на прием к Самому. И, видимо, впервые в незнакомой обстановке — исподтишка изучает окрестности. И тихонько, полуобернувшись и словно бы в пространство сообщает со сдержанным удивлением:
— Айвазовский! Подлинник!
Что от него и требовалось в общем-то согласно намерениям здешнего Королевского Двора.
Я, конечно, поддакнула соседу по дивану:
— Да, да, подлинник…
Однако — вот ведь незадача — не набиралось в душе ни удивления, ни изумления, ни восторга. В свое время довелось бродить по залам Зимнего дворца и Версаля — так чего уж там. А мысль, что картина Айвазовского стала собственностью частного лица… Ну стала и стала. Теперь это сплошь и рядом. Буднее дело…
— Сколько же денег за нее уплачено! — не унимается мой сосед с кейсом и ровнехонько, по линеечке, подбритыми полубачками. — Глядите, вон в углу подпись!
Гляжу, вижу — подпись, потускневшая от времени, как и море, изображенное на картине — символе агромадного богатства Хозяина…
Но оттого ли, что я за свою жизнь много чего повидала, оценивала и переоценивала, или оттого, что — женщина, совсем иное видится мне в ту минуту, совсем, вроде, необязательное вблизи сияющих-сверкающих миллиардов В.А. Брынцалова, которого лихие газетчики называют даже Императором, а принадлежащий ему фармацевтический гигант «Ферейн» — Империей. Мне видится окраинная улица шестидесятых и место за сараями, где собиралась вся окрестная «шпана», как называли хулиганистых подростков тетеньки и бабушки. Эта «шпана» не только била в «пристеночек», пела блатную «Мурку», мечтала о металлической «фиксе», как у взрослых ухарей-парней, но играла в карты на «шелдыря», на денежку, на «подставь ножку первому встречному». Там же, среди этих забубенных голодранцев, формировались «отряды», способные обворовывать чужие сады-огороды, «подтыривать» что плохо лежит на рынке. Там «взросляк», отбарабанивший свое в тюрьмах и колониях, учил малолеток верить, что только забубенная воровская жизнь вне закона достойна настоящих людей, а «пашут», то есть нормально работают на заводах и фабриках или еще где, — дураки, они же «мужики». Вечерами оттуда, из-за сараев, неслось пение с подсвистом мальчишеских голосов:
Ты зашухерила всю нашу малину,
А теперь маслину получай!
Тюремная романтика проявлялась на этой окраине, где кучковалось много полупьяного народа, всякого рода голытьбы, и в том, чтобы, не дрогнув, снести жуткий процесс нанесения татуировки с помощью подручных средств…
И попробуй, пренебреги ты, к примеру, тринадцатилетний, неписаными законами этой прирыночной окраины! Попробуй жить сам по себе! Попробуй отказаться «идти на дело» и засесть с умными книгами под кустом! Не только осмеют, но и изведут! Проходу не дадут! Станут изгаляться со всей жестокостью, на какую только способы звероваться дети улицы, воспитанные на матерных окриках и пинках своих родителей, измученных нищетой и болезнями.
И вот что мне конкретно вспомнилось, пока глава Империи «Ферейн» мчал на своем «мерседесе» из Салтыковки в офис, где поблескивала рама антикварного Айвазовского, — паренек по имени Слава, тринадцати лет, с той, моей окраины. Как его били-колотили все, кому не лень, потому еще, что и отца у него не было — умер от туберкулеза в ближнем госпитале, а была только мать — учительница, эвакуированная из Ленинграда, женщина молчаливая, вежливая, интеллигентная, в заштопанных тапках на босу ногу.
Слава был виноват в глазах бесшабашных, беспривязных пацанов уже тем, что явно предпочитал тюремному будущему математику, и вот ведь какой наглец — каждый день ходил в школу и учился отлично. Сколько же раз он возвращался домой в синяках и крови! Сколько раз его заплаканная мать ходила к сараям и пробовала увещевать малолетних злыдней, которые в ответ молчали угрюмо и неподкупно.
— Мальчики! — взывала бедная женщина. — Оставьте в покое моего сына! Стыдно так третировать всей ватагой одного! Не по-мужски!
Никакого толка! Еще хуже было. В спину Славе летели камни и насмешливые слова:
— Трус! За мамкину юбку прячешься!
Однажды Слава вернулся домой бледный как полотно. С забинтованной рукой.
— Что у тебя? Что с тобой?! — кинулась к нему мать.
— Да ерунда, — ответил он. — Случайно порезал мизинец…
Он врал, Слава. Но мать тогда не узнала, что же произошло на самом деле. Потом, наверное, через годы, сын ей признался, что и как… А мне обо всем рассказал мой брат, случившийся на месте события.
А дело было так. В сарай, где Слава колол дрова, ввалилась компания подвыпивших подростков и от полного счастья, и от того, что пришла охота покуражиться, — принялась так и этак задевать Славу. И, конечно, цыкали сквозь редкие зубы слюной с шиком завзятых «воров в законе», какими мнили себя, — ведь водку-то уворовали!
— Эй! Придурок! Трус! Слабо «на дело» пойти? Да чего ты от него хочешь? Он же боится — бить будут! Он «бо-бо» боится! Пацан называется! Сопля он — вот кто! Сопля на веревочке!
— Боюсь? «Бо-бо» боюсь? А теперь глядите, — Слава положил на колоду свою руку и рубанул… Мизинец отлетел в сторону.
Молча, вмиг протрезвев, компашка злыдней вывалилась из сарая…
Так мальчишка завоевал право оставаться самим собой, добиваться своей цели, а не идти на поводу у жестокой, чумной, бестолковой прирыночной «улицы».
О, эта неизбежная, неумолимая, перемалывающая подростков «улица» российских городов и поселков! Сколько слабохарактерных, податливых и доверчивых мальчишеских душ она переломала и сгубила! И — продолжает губить…
И какой же силой «я» должен был обладать тот черкесский, прирыночный Володя Брынцалов, чтобы не поддаться этим самым уличным соблазнам, не скатиться в грязь, не очутиться ненароком на нарах! И как бы там дальше ни воспринимать В.А. Брынцалова, как бы ни относиться к нему, а, согласитесь, многих сотен, а то и тысяч «небитых» стоит подросток, который рано понял, что жизнь — это еще та борьба, что кое-как проживать ее не след, который со всей присущей ему жизненной энергией принялся выдираться из трущобных нравов и мелких, убогих притязаний.
Нет, совсем у меня, наверное, неправильное какое-то зрение. Да и поведение тоже. Ведь, в самом-то деле, надо выбросить из памяти Славу с отрубленным пальцем, надо видеть в В.А. Брынцалове мужчину в возрасте, как-никак ему вот-вот стукнет пятьдесят… А значит, следует жутко оскорбиться, когда он говорит вдруг:
— Убери! Грязная. А то с тобой не буду разговаривать.
Ну то есть хоть со стула падай!
О чем речь? А вот о чем. Ну пришел Император, кивнул нам, кто на диване, исчез в своем кабинете. Телохранители, застя свет, встали у конторки, облокотились, спиной к нам, заговорили о чем-то своем с секретаршами. Все как вчера. И как вчера, одна из секретарш понесла Брынцалову все ту же раззолоченную чашку с чаем. И как вчера, сказала мне, появляясь на пороге:
— Пожалуйста.
Вошла. Села. Включила диктофон. Достала из сумки газету с собственной статьей. Мне как-то было странновато, что Владимир Алексеевич, согласившись беседовать со мной, нисколько не интересуется, а что же я могу, могла… что писала, пишу… Вот я и развернула перед ним газету…
И вдруг этот «рыночный ребенок», это дитя улицы, заявляет мне, удерживая золоченую чашечку у губ и глядя на меня исподлобья своими насмешливо-колючими кабаньими глазками:
— Убери! Грязная. А то с тобой не буду разговаривать.
— Не грязная, а старая, — вразумляю.
— Нет, грязная. Могла б на ксероксе переснять.
Самое время встать и уйти? Продемонстрировать презрение к несолидному, эпатажному поведению зарвавшегося миллиардера?
А миллиардер, как ни в чем не бывало, вдруг произносит добродушно:
— Ну, о чем мы там… Давай, спрашивай!
Ну, не воспитанный он, господин Брынцалов! Ну, не ходили за ним в свое время гувернантки и бонны, как, положим, за Алексеем Толстым или Владимиром Набоковым, ему не присылали по утрам приглашения на бал к князю Белосельскому-Белозерскому или графу Сумарокову-Эльстон!… Ну не было ничего подобного!
Так ведь и любопытство мое при мне. Уж если взялся за гуж…
— Мы на том остановились, что отец ваш и мать верили в чудо, потому что были наивными людьми. Им казалось, что рано или поздно справедливость восторжествует, что честность и терпение будут вознаграждены…
Схватил суть тут же, и разговор не пошел, а полетел. Правда, я потом, перепечатывая, засомневалась опять, а стоит ли давать его, разговор этот, в натуральном виде, «непричесанным». Решила — пусть. Живой же разговор живого человека, не выскобленная всякого рода помощниками текстовка!
— Я скажу — я уже в пятнадцать лет не верил, что это будет. Не верил. А в двадцать восемь полностью разуверился в том, что можно быть честным человеком, справедливым…
— И что за это воздастся?
— Да. И что отсюда — все бесполезно. Нужно любить себя. Будешь любить себя — и люди будут тебя уважать, и все будет нормально у тебя в жизни. Нужно любить себя, быть здоровым, поступать правильно, чтобы потом не жалеть о своих ошибках, и все получается. А если начинаешь заботиться о людях — значит, ты им навязываешься, они считают, что ты умный, а они, мол, дураки, и люди злятся… Поэтому спокойненько учи сам себя, над собой командуй, как хочешь, — и народ тебя поймет. Будешь голым ходить — тебя поймут, можешь не есть — тоже поймут, ну, скажут — дурак, но другим навязывать свою идеологию, не закрепленную ни законом, ничем, — потерпишь фиаско. Вот я фиаско потерпел в школе, когда сам попытался какую-то идеологию, детскую свою, наивную, своему кругу сверстников навязать. Не получилось. Родители восстали все, и меня прогнали со двора.
— А с чем вы поехали в институт?
— Чемодан, здоровый-здоровый чемодан, деревянный, и шестьдесят рублей мне дали. Или тридцать — не помню. Тридцать, по-моему. Нет, шестьдесят дали. Тридцать рублей я заплатил за подготовительные курсы, потому что я два года сачковал в школе, девятый и десятый классы я не учился практически. Тех знаний, что я получил за восемь лет, мне хватило в школе рабочей молодежи, чтобы учиться, там ослы совсем были, уже взрослые люди, которые вообще ничего не понимали, учились не знаю для чего. А я поступил на подготовительные курсы в Новочеркасский политехнический институт, и за месяц я восстановил знания все, — там была, конечно, система учебы, — в общежитии там жили, спортсмены там были, талоны нам давали, сразу нас взяли в команду играть…
— В какую команду?
— В сборную института.
— По какому виду спорта?
— Баскетбол.
— Как вспоминается студенчество?
— Хорошо, это самое лучшее время жизни.
— На картошку ездили?
— Да какая там картошка — дурака пять лет валяли. Не жизнь, а малина. Пят лет! На шее у родителей, на шее у государства. И, главное, все, что я за пять лет получил, можно было получить за год.
— Даже так! То есть вам легко давалось все это?
— Я учился в Новочеркасском политехническом институте, горный факультет, мы на занятия не ходили практически. Я в десять часов поднимался, лекции пропускали все, останется три дня до экзаменов — выучим все и идем. Мы ведь молодые люди, здоровые, не пили, ну чего там — выучить, чепуха! А все в институте — это повторение школьного, немножко усложненное. Математика — там высшая математика, если другие там науки — то же самое, но чуть посложнее. В принципе, в институте нужно усиливать давление на студентов. А может, так и лучше, что не перегружают, черт их знает.
— Ну, а какая уже в институте была мечта?
— Да мечта — быстро закончить институт. Дурацкая мечта, будто мне лет двадцать было учиться в институте. Смотрел на тех грузинов, которые по пятнадцать лет учились, а они кайфовали, он уже дед, а учится! Ему тридцать лет, а нам двадцать, он учится, мы смотрим — он ходит! Мы учились в институте — прекрасное время! Кушать охота все время. Есть хотелось.
— И что изобрели?
— Я?
— Ну чтобы поесть?
— Я был… великим картежником. Я в преферанс играл — лучше меня никто не играл, я не встречал. Для меня заработать двадцать рублей — была чепуха. Со мной никто не хотел играть.
— А с кем играли?
— Да кто под руку подвернется. Мне начхать было — профессионал он, мне все равно было, в какую игру — тоже начхать.
— А где научились так играть хорошо?
— Я же на рынке вырос! Я с семи лет до одиннадцати ни одного мороженого не скушал, все проигрывал, все таскал, в карты и в натяжки в эти. Там цыгане жили, у нас на улице все время играли, в карты, или в натяжки, там и научился. А что делать?
— А как же все-таки не стал пить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39