А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Или богема?
— Богема, — сказал Женя. — Я тебя как бы к себе не приглашал, призрак коммунизма. Помоги даме собрать вещи — и идите с богом. Не смею задерживать.
— Н-да… — протянул Марат задумчиво. — Правильно сделала, что ушла, товарищ. Сознательно. Разлагающая обстановочка. Чуждая, можно сказать.
— Катюша, — вкрадчиво спросил Генка, — шубку, то сперли? Или как?
— А вот это не твое дело, Генчик, — огрызнулась Кэт с улыбкой, высоко обнажившей клыки. — Я полное право имею. Я, солнышко, может, всю жизнь мерзла да чужие обноски таскала, так что теперь, у всяких сволочей богатых…
— Ну, товарищ Ежов! Ну, товарищ Берия! Ну педагог! — восхитился Генка, тоже оскаливаясь. — Молодец! Быстренько ее перековал в сознательную гражданку! Хвалю!
— Ген, как бы…
— Да что там! Восторг!
— А ты, я смотрю, разговорчивый, друг ситный, — сказал Марат, делая к Генке шаг. — Видали мы таких в девятнадцатом, в Добровольческой, в золотых эполетах…
Генка так рванулся к нему навстречу, что Жене пришлось схватить его за плечи и удержать.
Его трясло от ярости, он уже не думал о том, как это выглядит — и Марат презрительно усмехался, глядя, как Генка пытается освободиться из Жениных рук.
— А главные враги, мил человек, не внешние, главные — внутренние. Ренегаты, враги народа. Так что ты скажи спасибо, что Катьку перетащил — а то мне все равно, вампир ты, не вампир, я и тех, и других разъяснял в лучшем виде. Ты мне не попадайся, и девочку мою не трожь — неприятностей не оберешься… Пошли, товарищ.
Кэт прошествовала по коридору походкой звезды подиума, окинула на прощанье Женю с Генкой неописуемым взглядом комиссарской подруги и выплыла на лестницу. Марат, не спеша, вышел за ней. Их шаги, совсем плотские, уверенные и четкие, слышались еще пару минут, пока внизу не хлопнула входная дверь.
Женя щелкнул замком.
— Ох и дурак же, — простонал Генка. — Ох, идиот… придурок жалостливый. Знаешь, Жень, я больше в это не играю. Никогда. Пусть их хоть на части режут. Мне наплевать. Воздух будет чище. А то выходит из них… Б-р-р…
«Не зарекайся, ибо нефиг», — подумал Женя, но ничего не сказал.
Стеклянная мука бесснежья продолжалась до середины декабря.
Дни становились все короче, дни исчезли совсем, превратились в мутный промежуток между сумерками, зато ночи сияли всеми огнями, грохотали взрывами хлопушек и петард, заменили дни, потеряли таинственность и покой. Предпраздничная зима остро, свежо, чудесно пахла свежей еловой хвоей, мерзлый асфальт заштриховали зеленые черточки осыпавшихся иголок; любая лавчонка сияла в ночи, как новогодняя елка, вся оплетенная мигающими электрическими гирляндами.
Лица прохожих стали веселыми и озабоченными. Год пришел к повороту, люди торопились расстаться с ним, отцепиться, снять, сбросить, как заношенную надоевшую одежду. Все мысли унеслись вперед, к бою курантов, к шампанскому и праздничному торту; все надежды уже связывались с будущим, только с будущим — и повсюду допоздна продавались календарики с гороскопами и восточной символикой, свечи и елочные игрушки.
В эти дни трое вампиров были постоянно и мучительно голодны.
Кроликов давно съели, съели их мясо вместе с кровью, хотя это не лучший способ утолить голод для вампира. Тетя Надя куда-то пропала, и больше кроликов не предвиделось. Женя созвонился с кем-то из старых знакомых и лепил модели для оловянных солдатиков; Генка порывался искать работу в ночную смену.
Получив деньги за модели, унизились до клуба «Лунный бархат». Пришли втроем, сели в самый сумеречный угол, задвинули Лялин стул подальше, заслонили от любопытных и презрительных взглядов. Сами изо всех сил не смотрели по сторонам. Пили кровь, стараясь не спешить, но все равно — с неприличной жадностью, жрали еще горячую крольчатину, как стая сказочных вурдалаков, урча, косясь на изысканное общество. Удрали, как только насытились — как из дешевой столовки.
Уходя, чувствовали себя мерзко, клялись не соваться больше в этот гадюшник, где шипят в спину — но через некоторое время пришли снова. В конце концов, решили, что будут ужинать здесь, пока что-нибудь не изменится — временно, не общаясь со всякой дрянью: «Вот этот голодранец со своей свитой — не иначе как сорок первого года смерти. Щенки голодные… Компания пацифистов, видите ли. Из тех, что нарушают равновесие»…
Мы не слышим.
Тихо в городе ночами. Тихо и очень холодно. Небо иногда розовело, румянилось от мороза, луна была розово-голубая, перламутровая, жемчужная — и звезды примерзали к небосводу случайными блестками. И всем очень хотелось жить, потому что жизнь казалась сказочной, прекрасной и многообещающей в эти волшебные ночи. И даже можно было отдохнуть от смертных воплей, от судорог чужой боли — смерть в эти дни куда-то отлучилась, угомонилась, исчезла, будто общее страстное желание жить заставило ее взять краткосрочный отпуск.
Перед самым Новым Годом повалил снег. Где-то в небесах разорвали перину — и пух летел вниз щедрыми, пышными хлопьями, танцевал в лиловом сиянии земных фонарей, укрывал своей невесомой милосердной одеждой нагую, усталую, грязную землю… Снегопад доброй заботливой рукой укутывал стылые остовы деревьев, смягчал острые углы, засыпал прорехи; снегопад укутывал озябшие одинокие души…
И Ту Самую Ночь провели дома. Сидели у окна, слушали бой курантов по радио, треск бенгальских огней и петард, веселые крики поздних гуляк, хохот. Съели большого кролика, удачно и вовремя купленного на птичьем рынке. Чокнулись кагором за Новый Год и новое счастье. Смотрели на розовое, золотое, колышущееся пламя свечей; личико Ляли в этом нежном живом мерцании казалось таким же прозрачным и мерцающим, как свеча, таким же живым и теплым. Хорошо было.
Отдыхали от постоянного груза беды.
Январские ночи состояли из снежных алмазов и морозного скрипа.
Воздух резал ноздри сверкающим лезвием, раздражал своим новым запахом — ярким, острым, жгучим запахом мертвого холода. Луна стояла в туманном радужном круге, мутная, стылая — освещала деревья в колючих блестках инея, какие-то торчащие из сугробов травинки с колосками, сухие, безнадежно неживые былинки… Как-то погасло, исчезло праздничное марево елочных огней, хотя еще только близилось Рождество — все возвращалось на круг, зима, холод, темнота и смерть опять вступали в свои права.
Снова потянуло гулять.
Асфальт скрылся под хрустящей ледяной коростой. Утоптанный снег, весь в сияющих иглах тонких лучей, пел, свистел, скрипел под легчайшими шагами — на пороше оставались еле заметные следы. Дыхание смертных существ вырывалось паром, теплым облаком, моментально схватывающимся на морозе; дыхания демонов было не видно — они выдыхали такой же разреженный лед, как и тот, что стоял вокруг. В эту пору внимательный наблюдатель особенно легко отличил бы Носферату от человека — если бы нашелся наблюдатель, которого это интересует.
В ночь перед самым Рождеством никому не сиделось в тепле. Ляля раскладывала пасьянсы на старых Жениных картах с палехскими картинками, потом смешала карты и убежала гулять, чмокнув Женю в щеку. Генка ухмыльнулся, рассовал по карманам сигареты, складной тяжелый нож, зажигалку, бумажник — и тоже ушел. Сидеть одному Жене совершенно не хотелось.
Та самая ночь, которая, по старому поверью, собирает всю тьму и все зло за весь год, впустила всех троих в свой ледяной мрак, как в бездонный колодец.
Генка, который бродил по пустынным заснеженным улицам в полном одиночестве, вдруг остановился от странного ощущения. Где-то в муках расставалась с телом человечья душа — но к этому зову Генке было не привыкать, как и к волне злобы и грязи, которую всегда подымает убийство. Но кроме неслышных и безнадежных воплей о помощи ему померещился голос Жени, Женя тоже звал, звал его, Генку, страстно хотел его видеть — это было ново, и Генка, не раздумывая, побежал через дворы, туда, откуда доносился двойной призыв.
Дворы, заваленные снегом, непроходимые, как арктическая пустыня, вывели к пустырю, огороженному забором из бетонных блоков. За забором маячил недостроенный дом, окна без стекол смотрели пустыми слепыми дырами, и башенный кран тянул свою стрелу над заиндевелой стеной, больше похожей на руину, чем на новостройку. Генка пробежался вдоль забора в поисках ворот. Они нашлись — на болтающейся створке белел плакат «Стой! Опасная зона!»
Ладно уж, не опаснее, чем везде. Пустырь был засыпан строительным хламом; из снега торчала стальная арматура, валялись пустые бочки, вымазанные чем-то белесым, распространяющим сладкий пряничный запах, но темная волна запаха крови перебила и аромат опилок, и вонь оконной замазки.
Женя стоял над телом, распростертым ничком на утоптанном окровавленном снегу. Генка подбежал ближе, на ходу вытаскивая нож из кармана. Под ногой хрустнуло — он наступил на валявшуюся в снегу магнитофонную кассету. Щелкнул пружиной ножа.
— Как… они ее, а!? Уроды… Сейчас.
— Ген…
— А?
— Это не она.
— Что?
— Я говорю, это не девушка.
Генка затормозил, глядя на Женю и тело на снегу расширившимися, непонимающими глазами. Его взгляд блуждал от Жениного лица к тонким пальчикам, оставившим на снегу красные борозды, от них — к голым ногам в луже крови, к содранным узким брюкам из тонкой кожи. Зазубренный ржавый прут наполовину в крови валялся в покрасневшем сугробе.
Женя присел на корточки, осторожно перевернул человека навзничь, приложил пальцы к вене на шее.
— У тебя ведь нож, да? Он дышит еще… чуть-чуть, но как бы можно…
— Ты что, рехнулся, Микеланджело? — спросил Генка, обретя наконец дар речи.
— Я… нет, я в порядке. Я просто не мог тут найти ничего как бы достаточно острого, и вспомнил, что ты нож…
— Нет, ты чокнулся. Ты ненормальный просто.
Генка сложил нож и сунул обратно в карман, в два шага оказался рядом с умирающим, присел рядом с Женей.
— Нет, ты посмотри!
Повернул запрокинутую голову к себе, как кукольную, провел пальцами по лицу мимо кровавого рубца во всю щеку — как проводят по пыльной мебели, чтобы показать результат нерадивой хозяйке. Поднес ладонь к Жениным глазам.
— Нет, ты видишь, а? Это же пудра, или как ее там?! Тональный крем или что… Это помада, Женька! Это косметика или нет, Микеланджело?!
— Ну, помада. Я знаю. Ты мне нож дашь?
— Женька, мать твою ити! Ты совсем обалдел или нет?! Тебе Катьки мало было?! Это же еще хуже! Это же прямо какой-то…
— Дай мне нож, он отходит.
— Туда и дорога! Мало я глупостей сделал…
— Теперь моя очередь. Дай.
— Елы-палы, Женька! Это вон его дело — давать кому попало!
— Генка! Время!
— Вот и по кайфу!
Женя вскочил на ноги, обшаривая взглядом снег вокруг. Генка следил за его движениями — горлышко бутылки, торчащее из сугроба, заметили оба и разом дернулись к нему. Женя успел раньше. Он выхватил бутылку из снега и грохнул ее об штабель кирпичей. Вздернул вверх рукав.
Генка наблюдал за происходящим с презрительной и мрачной миной. Он занес ногу, чтобы пнуть лежащего в бок — но передумал. Он отследил агонию, хмуро смотрел, как Женя пытается натянуть на труп брюки, как поднимает его и перекидывает через плечо — но, когда Женя направился к воротам, нехотя пошел за ним.
— Эх ты, Микеланджело… Я-то думал, ты нормальный мужик…
— Ген, ты как бы… не мог бы помолчать до дома?
Генка замолчал и побрел рядом, как немой укор.
Он не мог расплеваться с Женей всерьез даже из-за такого поступка, но выражал неодобрение всем своим видом. Выражение его лица обозначало: «Я этого не понимаю и принять не могу».
А Женя всего-навсего думал о живом мальчике с пластмассовыми браслетами, которого нужно было вытащить, забрать из клуба «Лунный бархат», и чью смерть Женя допустил из-за дурацкой болтовни с какими-то бессмертными подонками. Именно это и заставило остановиться около раненого и даже остаться после Генкиного протеста, хотя… Было и еще одно обстоятельство.
Ляля открыла дверь. Она уже вернулась, улыбалась, излучала чистый холод, яркую радость. Не погасив улыбки, посторонилась, пропустила в теплый домашний сумрак. Пошла следом, в комнату.
Женя положил труп на тахту, поразившись про себя, насколько это действо превратилось в ритуал. Генка уселся на стул у окна, чиркал и чиркал зажигалкой, снова мрачно наблюдал, презирая всей душой и обозначая это презрение всем видом. Зато Ляля взглянула с неожиданно доброжелательным любопытством — странная сущность, мужчина-мальчик-девушка, некое подобие поп-звезды или раскрашенной куклы, не вызвала у нее ни страха, ни неприязни.
Женя закурил, испытывая легкое чувство вины перед Генкой и еще что-то, похожее на смесь жалости, тошноты и раскаянья. Он наблюдал, как меняется лицо мертвеца: кровавый рубец таял, исчезал, остатки размазанного макияжа уже смотрелись, как облезшая краска на античной статуе, черты заострялись, на глазах становились четче, строже… Смерть снова облагородила пошлость до порока, подумал Женя, но этот образ сейчас отчего-то не показался правильным и точным. Ноздри новорожденного демона чуть заметно дрогнули, дыхание приподняло грудь — Женя внутренне напрягся, готовясь к чему-то тяжелому, неприятному, возможно, просто похабному, но ничего не происходило. Вдруг он заметил, что из-под слипшихся кукольных ресниц неофита выскользнула светлая капля, проползла по щеке, оставила темное пятнышко на подушке…
Это было совершенно неправильно.
Следующие три минуты Женя в странном оцепенении наблюдал, как новый плачет. Он не менял лозы, не открывал глаз, молчал и почти не всхлипывал, только пару раз судорожно вздохнул, а слезы текли по его лицу без всякой помехи.
Женя спиной почувствовал, как меняется Генкин взгляд; Генку смущали, раздражали эти тихие слезы, он был сбит с толку и злился на себя и на плачущего вампира. Ляля порывисто вздохнула за компанию. Женя понял, что тянуть тяжелее, чем прервать, и тронул нового за плечо.
Тот открыл глаза, желто-зеленые, как у ангорской кошки, такие же большие и так же косо прорезанные, остановил на Женином лице странный, усталый, печальный, какой-то обреченный взгляд и проговорил еле слышно:
— Как жаль…
— Что тебе жаль? — спросил Генка грубо.
— Что меня убили, — сказал новый, повернувшись к нему. — Да так гадко убили. Унизительно. Подло. И ни за что. И так не вовремя.
— Вовремя никого и не убивают, — буркнул Генка.
— Ты что, как бы помнишь, что тебя убили? И как убили — тоже? Странно…
— Я помню.
Господи, как жаль! Господи…
— У меня твой плеер, — сказал Женя смущенно. Вытащил плеер из кармана плаща — все еще мокрый от снега, с «ушками» на перепутанном проводе. Лицо нового ожило, насколько это возможно; на нем даже мелькнула бледная тень улыбки.
— Спасибо, — сказал он с почти девичьей нежностью и протянул руку. Часы на стальной цепочке съехали с тонкого запястья, как пластмассовый браслет.
Корнет сидел на тахте, прижавшись к стене, обхватив руками колени, свернувшись в кошачий клубок, изо всех сил стараясь занимать как можно меньше места. Он был босой, но широкая куртка с глубокими карманами, полными кассет и всякой малопристойной ерунды, так и осталась застегнутой до шеи. Под курткой — любимая рубашка, черного атласа, с блестками и треугольным вырезом почти до талии, «декольте», «мне за тебя холодно», невозможно снять куртку, чтобы Гена увидел этот шедевр от кутюр…
Плеер уже согрелся в теплой комнате. Музыка временно отменялась. Они смотрели на Корнета, задавали вопросы, заставили выпить кагора — Женя вел себя, как идеальный старший брат, нравственный, строгий и справедливый, а Гена вел себя, как ВСЕ, и они оба думали, что Корнет дичится и не желает общаться. Ошибались. Ему просто было смертельно стыдно, тоскливо и страшно. Стыдно за ТЕХ, во дворе, настройке, за собственную беспомощность, собственную боль, жуткое унижение — ну почему нельзя было умереть менее унизительно и не так больно?! Тоскливо и страшно — из-за ясного понимания происходящего. Из-за того, что настоящая жизнь бесповоротно кончилась.
Просто перед тем, как уйти из «Голубой Луны», надо было стереть краску с рожи. И все. И может быть, ничего бы не было. Или не стоит себя обманывать? Если твоя судьба — такая смерть, подлая, унизительная, стыдная, смерть ДРУГОГО…
— Но почему «Корнет»?
— Шурочка потому что. Корнет Азаров. «Гусарская баллада». А вообще — просто ник и все. Обыкновенный ник.
— А девкой был бы краше, — тут же съязвил Гена.
Сколько раз Шурка слышал эту цитату… В свое время они с Иришей знали «Балладу» почти наизусть, обращались репликами, отвечали репликами. Тебе бы стать актеркой, Шура. У них вся жизнь — сплошной роман. Нет, это не моя натура. Все пропало пропадом. Теперь Шура стал актеркой. Корнетом.
— Эй, ты что, заснул?
— Извини.
— Ты хоть слышишь, дубина, что Женя говорит? А?
— Я слышу. Он говорит, что я теперь — вампир.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30