А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Теперь у его отца седые волосы и несколько обрюзгшее лицо, и черты с возрастом стали менее четкими, но Мануэль по-прежнему узнает его на этой фотографии, как и на других виденных в юности снимках: по взгляду, по страсти, незнакомой ему самому, гордо и безнадежно сверкающей в пристальном, строгом взоре отца. Кем он был и кем стал теперь, насколько считает несбывшимися или растраченными свои мечты, какой он и о чем думает, когда остается один?
Его отец почти не разговаривал со своей женой и с кем бы то ни было вообще за исключением двоюродного брата Рафаэля: он уходил на рынок еще ночью, возвращался около двух часов дня, молча обедал, никогда не показывая, доволен ли едой, приготовленной ею на общей кухне, потому что в снятой ими комнате не было места даже для спиртовки. Он снимал свою белую куртку, в которой торговал на рынке, надевал старую одежду для работы в поле и, прежде чем его жена убирала посуду и скатерть, зажигал сигарету и снова уходил. Возвращался отец очень поздно, отвезя овощи на рынок и разнеся молоко коровы, купленной на тщательные десятилетние сбережения, ужинал и опять уходил, чтобы выпить стакан вина с двоюродным братом Рафаэлем и навестить мать. Он ничего не сказал своей жене, и непроницаемое выражение его лица не изменилось, когда она, дрожа от страха, сообщила ему, что беременна, когда ее затошнило, а запах рыбы и грязной воды в мойке стал невыносим, когда она начала уже думать, что не умеет ни угодить своему мужу, ни готовить для него и, возможно, не сможет родить и здорового ребенка, сына, который помогал бы отцу в работе. Ей было очень одиноко в этом окраинном квартале, где она никого не знала, так далеко от площади Сан-Лоренсо, от братьев и матери, но она не осмеливалась выйти из дому, боясь, что муж неожиданно вернется и не застанет ее, стыдилась одиночества и своего с каждым днем все увеличивавшегося живота, неуклюжей походки, неловкости, с какой поднималась по лестнице в мансарду, взглядов и смешков женщин в мойке и в очереди к источнику. Она смотрела на свою свадебную фотографию на стене и чувствовала такой же стыд, что и глядя в зеркало, и старалась отвести глаза, чтобы не видеть того, что, наверное, видел в ней муж: круглое лицо и выступающие брови, рот, как у ее отца, и неровные больные зубы. Она сравнивала себя с другими женщинами, со своей матерью, горько жалея, что не унаследовала ее красоту, думала о том, что не умеет хохотать, громко разговаривать и двигаться, как другие, и все сильнее тосковала, испытывая чувство вины, и постоянно ожидала наказания и неизбежного горя, так же, как боялась всего в родительском доме: что сделает не так, как ей было велено, что из-за ее недосмотра умрет кто-нибудь из младших братьев, что придет отец и накажет ее ремнем.
Она целый день ждала мужа, но когда слышала и узнавала его шаги на лестнице, дрожала от страха, боясь его присутствия, его слов, так же, как и его молчания, неизменной холодности и грубого желания, даже запаха табака, фуража и пота от него, но больше всего непроницаемого одиночества, окружавшего его ледяным туманом, за которым он скрывал свои намерения: приобрести участок и дом, оставить эту жалкую комнату, купить коров и оливковые рощи и продавать на рынке овощей больше, чем все остальные. Однако иногда отец Мануэля словно забывал об этом будущем, намеченном еще в то время, когда он продавал мяту арабам Франко, и говорил о том, чтобы бросить все и оставить Махину, как делали многие другие, уезжавшие в Барселону, Германию или Францию и больше не возвращавшиеся, как собирался сделать и его двоюродный брат Рафаэль. Но умолкал, избегая ее взгляда, оставлял ложку на блюде, к которому едва притронулся, и смотрел в единственное окно своей комнаты на черепичные крыши Махины, сжимая губы, делая вид, что не слышит, когда жена спрашивала:
– Неужели не понравился обед? Может быть, горох слишком жесткий? Или соли не хватает, или слишком солено?
Она не имела ни малейшей уверенности нив одном из своих поступков и с ужасом думала, что муж раскаивается в том, что женился, потому что, будь он холост, как его двоюродный брат Рафаэль, мог бы тотчас уехать в одно из тех мест без усталости и нужды – в богатые страны и города с высокими, как фабричные трубы, зданиями, которые она видела иногда в кинохронике, где мужчины одеты в белые халаты и чистые синие комбинезоны, а женщины носят белокурые парики и темные очки и бесстыдно курят сигареты с фильтром, в то время как на их кухнях, белых, словно больничные палаты, работают электрические моечные машины, холодильники и газовые плиты.
Она стала бояться, что он не будет любить своего ребенка. Ее мать, Леонор Экспосито, родившая семерых, посмотрела на темные пятна на ее лице и не колеблясь предсказала, что будет сын. Тогда она стала бояться, что ребенок родится мертвым или таким слабым, что умрет вскоре после рождения, или что у нее будет мало молока или оно будет недостаточно питательным, чтобы можно было вскормить сына. В последние месяцы беременности, не чувствуя в течение некоторого времени движения ребенка, она в ужасе думала, что он умер из-за неудобного положения. Чувство невольной вины и страх необъяснимого наказания постоянно висели над ее душой, и ребенок, еще не родившись, был уже пленником этого несчастья. Муж ни разу не прикасался к ней, даже перестал смотреть, и отводил глаза, чтобы не видеть ее раздувшегося тела. Он не спрашивал ни о симптомах, ни о возможной дате разрешения. Конечно, он был не жесток, а просто не способен на какой бы то ни было нежный жест или слово. Рядом с женой он уходил в себя и становился для нее более чужим, чем тогда, когда ухаживал за ней, стоя по вечерам на площади Сан-Лоренсо. Теперь муж казался ей еще более незнакомым и далеким, хотя находился рядом и разделял с ней некоторые часы своей жизни в этой комнате, где было невозможно не касаться друг друга: он ложился рядом и моментально, почти по-животному, засыпал, дыша открытым ртом и раскинувшись так, что занимал почти всю кровать, оставляя жене, с ее огромным животом, где шевелился ребенок, самый край, на котором она не могла спать спокойно и мучилась бессонницей по ночам, боясь упасть во сне вниз лицом и придавить существо, касавшееся ее внутри, как рыба плавниками. Она лежала на спине с раскрытыми до боли глазами и неподвижно смотрела на связки тростника и пятна гипсовой штукатурки на потолке, таком низком, что задыхалась под ним, будто проснувшись в могиле – так же как женщина, которая, по рассказам отца, была похоронена заживо и, проснувшись, сошла с ума, царапая внутреннюю обшивку гроба, или как глухонемой помощник Рамиро Портретиста, найденный живым и с открытыми глазами под обломками разрушенного бомбой дома, где погибли его родители. Через окно без занавесок входил рассеянный свет, казавшийся ярче в бессонные ночи, и она вся сжималась, чувствуя себя раздавленной под тяжестью живота, и старалась не двигаться, почти не дышать, из страха разбудить мужа, и, видя сначала тень, а потом пятно его лица на подушке, думала, что если зажжет свет, то не узнает его черт, потому что по одной из этих чудовищных ошибок, столь частых в кошмарах, легла в постель не со своим мужем, а с совершенно незнакомым человеком. Она видела образ без черт, расплывчатое призрачное лицо, как у ребенка, таившегося в ее животе, с не совсем еще человеческими глазами, телом и пальцами, но по крайней мере не пугавшего ее: ведь он зародился в ее животе и питался ее соками, и его сердце всегда билось в такт с ее собственным, хотя и намного слабее, вздрагивало от тех же страхов и умиротворялось иногда тем же покоем, такое хрупкое, что любое резкое движение могло уничтожить его. Этот ребенок был так близок ей, как тихий голос деда Педро, который лежал сейчас в бесприютности ночи, под землей на кладбище, со зловещей иронией называемом ее отцом «владением молчунов». Наверное, от него остались лишь кости, сухая кожа и пряди белых волос, прилипших к черепу, или, думала она с еще большим страхом, дед остался неизменившимся и нетленным, лишь с очень длинными ногтями, какие, как говорили, были у замурованной женщины, найденной в подвале Дома с башнями много лет назад – когда она была маленькой, дед был жив, а отец находился в концлагере, когда она не знала этого молчаливого и сурового человека, теперь лежащего рядом и погруженного в крепкий, оскорбительный для тех, кто не может спать, сон. Бессонница усиливалась по мере того, как приближалось время родов. Она лежала в темноте, как в детстве, когда пряталась под одеялом, услышав скрип ступенек, уверенная, что убийца или оживший мертвец поднимается по лестнице, чтобы перерезать ей горло: «Ай, мама, мамочка, кто же это?» – «Тихо, дочка, доченька, сейчас он уйдет». Это были не шаги, а толчки, с каждым днем становившиеся все сильнее, болезненные удары, внезапные бугорки, появлявшиеся на гладкой выпуклости кожи, хруст и трение маленьких ножек о ее внутренности, а над головой, над потолком слышался треск тростника и свист ветра, срывавшего черепицу с крыши и приносившего на рассвете барабанную дробь и звук горна, эхо солдатских шагов но гравию перед гарнизоном. Она слушала шум ветра и дождя в грозовые ночи той зимы, когда так часто отключался свет, потому что, как говорили, буря сносила столбы и провода, а он спал рядом с ней, равнодушный, как тюк, или, возможно, лишь притворяясь спящим, что еще больше пугало ее: он дышал и свистел, раскинувшись, открыв рот, задавленный усталостью, так и не получивший за долгие годы ни награды, ни передышки. Однажды мать пришла навестить ее из далекого родного квартала площади Сан-Лоренсо, взглянула и сказала с ужасающей естественностью: «У тебя опустился живот. Сейчас будешь рожать».
Она хотела было попросить мать остаться с ней, но не осмелилась и ответила, что чувствует себя хорошо и не боится, а муж скоро придет – в плохую погоду он не ходил днем в поле. Сидя за столом возле жаровни с только что помешанными углями и глядя в высокое окно (два непременных атрибута рая, сохранившихся в памяти ее сына), она проводила глазами свою мать, шедшую против ветра и обернувшуюся, чтобы попрощаться. Она закуталась в черную шерстяную шаль, какую надевали женщины на сбор оливок, и шла сгорбившись, укрываясь у стен домов, беззащитная под проводами, на которых висели городские лампы, под голыми качающимися ветвями индийских каштанов. Она вспомнила, что ей говорили в детстве и что она должна будет повторять своему сыну в ветреные дни: «Ходи посередине улицы, чтобы, не дай Бог, на тебя не упала черепица».
Но муж не возвращался, она чувствовала резкую боль внизу живота и непривычное спокойствие внутри себя.
«Если ребенок больше не двигается, значит, он уже приготовился к выходу», – сказала ее мать.
Она услышала звук отбоя в казарме, а потом – сирену на плавильном заводе, обозначавшую два часа тридцать минут, но мужа все еще не было видно на опустевших улицах, наверное, он задержался на рынке, а потом пошел на участок своего отца, не заходя поесть, иногда казалось, что он не нуждается ни в еде, ни во сне, будто это были слабости, недостойные мужчины. Но куда он мог пойти, если ветер и дождь бушевали на внезапно погрузившихся в темноту улицах Махины с такой силой, что напоминали бури, топившие корабли в кино, если ветви деревьев рушились па крыши, а оконные стекла дрожали, словно готовые разбиться вдребезги? Она слышала, как свистит ветер внутри дома, в щелях дверей, в отверстиях дымовых труб, и ей казалось, что потолок дрожит над ее головой и начинают двигаться плитки под ногами и мебель в комнате. Все стало вращаться, сначала очень медленно, а потом с головокружительной стремительностью урагана, превратившись в быстро мелькавшие цветные пятна, взвиваясь, как клубы пыли во время летней грозы. Она стояла у окна, прижавшись лицом к стеклу и глядя на улицу, где муж все не появлялся, и пришлось схватиться обеими руками за край стола и почти на ощупь найти стул, на который она медленно повалилась своим отяжелевшим телом. Ей нельзя было сейчас терять сознание: упав на пол, она задавит ребенка, а если лишится чувств, то очнется на больничной постели и ей скажут, что ребенок родился мертвым по ее вине, из-за ее слабости и трусости. Вытянув руки, она коснулась лепнины в ногах кровати и, с трудом поднявшись, дошла до нее, пронизываемая болью, перехватывавшей дыхание. Не в силах кричать, кусая губы, мокрые от слез и слюны, как у плачущего ребенка, она легла боком на кровать, и боль на несколько секунд прекратилась, потом она перевернулась на спину, упираясь локтями и пятками в матрас, замерла неподвижно, уставившись на низкий потолок, где мрачно гудел ветер, и стала ждать возвращения боли, сложив руки на животе, будто желая предотвратить выпадение внутренностей и обильное кровотечение. Она чувствовала колющую боль внизу живота, вспышки, медленные приступы боли, представляя, что ребенок прокладывает себе дорогу внутри ее, царапаясь, как кошка, что он задыхается в отчаянии и останавливается, тяжело дыша, так же как и она, обливаясь потом и снова прорываясь вперед с еще большей яростью, чем ветер. Она видела возвышающийся, как гора, живот, придавливавший ее своей тяжестью, стонала, кусая матрас, и утыкалась лицом в подушку, мокрую от пота, слюны и слез, запачканную кровью искусанных губ. Ветер завыл еще сильнее, превратившись в подобие человеческого крика, звучавшего внутри комнаты, женского крика, – но она никогда не слышала, чтобы так кричали, и не сразу поняла, что это ее собственный крик. Она заметила как во сне, что свет затухает, а все предметы в комнате превращаются в темные пятна, протянула руку к ночному столику, нащупала холодный и острый стеклянный край, провод лампы, но пальцы не находили выключателя и столкнули что-то, упавшее на пол с оглушительным грохотом, после чего раздался звон, ранивший ее уши так же жестоко, как боль в животе. Значит, она уронила будильник, и когда муж вернется, он будет ее ругать, но надо выключить его, чтобы звон прекратился, иначе она умрет или сойдет с ума. Она подползла к краю кровати, с опаской, будто склоняясь над пропастью, вытянула правую руку, коснувшись плиток, но пальцы хватали воздух, не находя изогнутой металлической поверхности будильника. Она не могла повернуть голову и поискать глазами: теперь звон раздавался в висках, внутри ее, пронзал голову меж барабанных перепонок, как боль разрывала на части ее живот. Внезапно звон утих, открылась дверь. Было уже темно. Кто-то смотрел на нее сверху – незнакомое и очень бледное лицо, освещенное вспышками колеблющегося уличного света, наклонившись над ней и повторяя ее имя, оно увеличилось, будто отражаясь в выпуклой линзе: она узнала его по горячему дыханию, по жесткости рук, гладивших ей лоб и убиравших с лица влажные волосы, а не по голосу, в котором звучали незнакомые нотки страха, мягкости и нежности.
– Спокойно, – слышала она его голос, – не волнуйся, я пошлю кого-нибудь за твоей матерью и акушеркой, лежи тихо, не двигайся, не бойся. – Он тоже дрожал, напуганный, поднял с пола будильник и безрезультатно нажимал на кнопку лампы. – Это невозможно! – сказал он. – Свет отключили.
Когда он поднялся, она хотела удержать его, повторяя:
– Не уходи, не оставляй меня здесь умирать!
Но он вырвался из ее рук, сказав, что скоро вернется. Оставшись одна и протягивая к ушедшему мужу руки, она почувствовала, что погружается в грозовую темноту, словно поглощенная водой и ветром, увлекаемая ко дну тяжестью своего живота, рассекаемая болью, как точным ударом топора, разрубающим пополам оливковое полено. Она чувствовала, как жизнь уходит из нее вместе с кровью, а кровать, пол, потолок и стены дома дрожат, сотрясаемые ветром, который вырвал в ту ночь деревья с корнем и повалил столбы и электрические провода, оставив весь город в ужасающей и катастрофической темноте, напомнившей многим отключения света после противовоздушных тревог. Она снова услышала голоса, но биения сердца заглушали их, увидела приближающийся свет в воздухе, замутненном слезами и блеском пота, огонек свечи на голубом подсвечнике и держащую его руку. Она узнала лицо Леонор Экспосито и прикосновение ее пальцев, почувствовала, как грубые руки разрывают ее, погружаясь внутрь, словно руки мясника в миску с кровью.
– Тужься! – говорили, почти кричали ей.
Но она была уверена, что если опять начнет тужиться, то умрет от боли; она сжала зубы и закрыла глаза: что-то выходило наружу, разрывая ее, и внезапно выскользнуло с такой мягкостью, что она почти потеряла сознание. Лица и фигуры двигались в полумраке, появляясь и исчезая при тусклом огоньке свечи, смешиваясь с ломаными тенями, вытягивавшимися на потолке, она открывала и закрывала глаза, слышала скрип своих зубов и продолжала тужиться, до тех пор пока окончательно не погрузилась в беспамятство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65