OCR Олег ЗОИН, май 2006 Двор» имени А. М. Горького; Ленинград; 1985
Аннотация
Роман-эссе Владимира Чивилихина «Память» — итог многолетних литературно-исторических «раскопок» автора в тысячелетнем прошлом Руси и России, по-доброму освещающий малоизвестные страницы русской истории и культуры. Особо стоит отметить две наиболее удавшиеся темы — история «Слова о полку Игореве» и феномен декабристов. Конечно, пофигистам на эти страницы просьба не входить — потратите время, так нужное вам для глобального осмысления жизни… Эту непростую книгу еще предстоит с благодарностью прочесть тысячам русских и не только русским, а всем, кому дорога наша многострадальная Родина…
Владимир Алексеевич Чивилихин
Память (Книга первая)
Тайна авторства «Слова о полку Игореве». — Декабристы. «Общество соединенных славян». — Высокая и святая любовь Гоголя. — Дворцово-парковые ансамбли России. — Космос и Россия. Циолковский. Чижевский. Морозов.
От автора
Роман-эссе «Память» зарождался с мимолетных воспоминаний о детстве, отрочестве и юности, с отрывочных дневниковых записей студенческой поры, потом пошел от карточек с заметками о литературе и истории моего народа, от встреч и бесед с интересными, знающими людьми, в частности, москвичами, родившимися в XIX веке, от неко торых обстоятельств личной жизни, от впечатлений о поездках по стране, от старинных книг, от архивных бумаг, не тронутых до меня никем, раздумий о прошлом, настоящем и будущем Родины…
История публикации «Памяти» несколько необычна — вторая книга появилась в печати прежде первой. А вышло так. Работа над первой книгой была в основном закончена, и написано немало глав второй, когда я с семьей получил приглашение от польских друзей. Тамошние читатели знали некоторые мои повести, и гостеприимные хозяева загодя попросили меня привезти с собой что-либо новенькое. Отрывок из первой книги «Памяти» под названием «Братья-славяне» был напечатан в варшавском альманахе «Жице и мисл» М № 6, 7, 8 за 1977 год. А в следующем году, к моему пятидесятилетию, журнал «Наш современник» затеял большую подборку разнообразных материалов, приуроченных к юбилею, и так случилось, что в № 2 за 1978 год появился заключительный фрагмент о декабристах. Наконец, 1980 год — 600-летие Куликовской битвы. В №№ 8, 9, 10, 11, 12 «Нашего современника» за тот год полностью была опубликована вторая книга «Памяти», вызвавшая множество читательских откликов и отмеченная в 1982 году Государственной премией СССР.
Предлагая вниманию читателей первую книгу «Памяти», автор продолжает разговор о человеке и истории — о людях несгибаемой воли, самоотверженности, мужества, честности и героизма, о людях социально-творческой одержимости, патриотического служения отечеству и общечеловеческим идеалам свободы, правды и красоты. Судьбы представленных в произведении героев — актуальный, необходимый нашему современнику урок гражданственности, общественной активности, жизненного подвижничества и исторического оптимизма.
1
Вы думали когда-нибудь о том, дорогой читатель, как цепко сидит в нас все прошлое, сделавшее нас тем, что мы есть? Идешь другой раз лесом или улицей, сидишь за письменным столом или на концерте, беседуешь с кем-нибудь или отдыхаешь в бездумном одиночестве, — и вот невесть откуда возникает перед тобой зыбкое видение — слово, жест, картина, люди, случаи, забытые, казалось, настолько, что будто их не было совсем. Иногда в самый неподходящий момент явится тихое теплое облако воспоминаний, ласкающе коснется сердца и уплывет назад, истает мимолетным счастьем. А то вдруг из смутного далека объявится в груди нечто вроде болевой точки, которая саднит и нудит, пока что-нибудь сегодняшнее незаметно не залечит ее. Случается, не можешь заснуть и вначале даже не понимаешь, почему не спится, но вот ясно проступает в памяти давняя мальчишеская обида, и ты совсем не по-взрослому снова переживаешь ее, непростимую, не в силах найти утешение.
Или те минуты прошлого, когда мы руководствовались не разумом, но чувством, потому что оно оказывалось сильнее разума? Кто не заливался запоздалой краской стыда за необдуманный свой поступок, совершенный в молодости? А у кого из нас не было в жизни хоть одного, пусть даже самого маленького деяния, которым мы вправе тайно гордиться? И разве ты не встречал бескорыстно-щедрого душой человека, сделавшего тебя неоплатным своим должником? Кому не довелось испытать такую тяжкую невзгоду, что стала она мерилом всех последующих трудностей? У кого нет в закоулках прошлого таинственного, неопределенного, радостно-горестного воспоминания, и мы даже не можем объяснить словами, почему оно время от времени сладко и мучительно щемит душу?..
А наши пути-дороги в большую жизнь? Первая буква, какую ты узнал, первая книга, над которой ты заплакал, засмеялся или задумался, первые познавательные тропки к необъятному космосу природы, техники, науки, культуры… Приобщение к труду, идеям, радостям и горестям твоего народа, к заботам, коими охвачен мир… Любой из нас, на свой срок становясь участником жизни, проходит в ней неповторимый путь, приобретает сугубо индивидуальный опыт, представляющий, однако, интерес и для других, потому что сила людей, их вера в будущее основываются на опыте каждого, включающем и знания — опыт ума, и чувства — опыт сердца, на том самом ценном, что, слагаясь, формирует народную память, передается из поколения в поколение и становится опытом историческим.
Предвоенное детство мое и военное отрочество прошли в небольшом сибирском городке Тайга, окруженном со всех сторон кедровыми, пихтовыми и еловыми лесами. У каждого из нас в детстве были милые сердцу речки и леса, горы и тропки, дворы и улицы, которые спустя много лет греют нас золотыми снами. К родному моему городку тайга подступала почти вплотную, кустарником и мелколесьем начиналась сразу же за последними огородами, и сердчишко мое с детства поселилось в ней. Мы, мальчишки-полусироты, суразята и безотцовщина, пропадали в тайге, она подкармливала нас, незаметно, кажется, воспитывала, — и меня, где б я ни был, почему-то тянет туда, тянет с каждым годом все сильней — к родным деревьям, буграм, родникам, и я посещаю их время от времени… Однако самые первые, младенческие впечатления связаны все же не с тайгой. Одна странная особенность есть у моей памяти — лучше чем что-либо другое помню звуки, запахи, краски, а через них все остальное — давние голоса, лица, случаи. Стоит мне сейчас закрыть глаза и мысленно, вернуться к зоревой поре жизни, как явственно услышу сипенье желтой керосиновой лампы на стене нашей хибарки, скрип крыльца, увижу изменившееся вдруг лицо мамы, ее порыв к двери: — Никак, отец!
По каким-то одной ей ведомым признакам мама угадывала, что на крыльцо ступил отец, возвратившись из долгой поездки. На руках с кем-нибудь из нас, малышей, мать торопливо подбегала к дверям, широко распахивала их, и в облаке морозного пара появлялся отец — непомерно большой из-за своих тяжелых одежд, с кожаной сумкой через плечо и гремучими железными фонарями в руках. Втягиваю сейчас носом воздух и насыщаюсь смешанным запахом каляного холодного брезента, потной овчины, керосинового фитиля, старой кожи, но все эти оттенки побивает своей терпкостью горький дух паровозной копоти. Отец обнимал маленькую нашу маму и говорил:
— Ну, будет, будет! Дитя застудишь.
Рабочая отцовская амуниция была для меня предметом вожделенным. Прежде всего, конечно, кожаная сумка, которую я тщательно обшаривал после каждого возвращения отца из поездки. В ней всегда лежала замусоленная книжонка с рисунками паровозов, вагонов, семафоров… Обмылок в железной мыльнице, складной нож, стеариновые свечи и запретный тугой карманчик, в котором хранились белые плоские баночки — петарды. Обычно отец их сразу же убирал на полку, под самый потолок, куда я не мог добраться, а мне так хотелось подержать их в руках, чтоб ощутить под гладкой холодной жестью ужас затаившегося взрыва. Обязательно присутствовала в сумке стопка жестких картонных билетов, пробитых компостером. Использованные пассажирские билеты отец брал, наверно, у товарищей, чтоб я мог строить из них домики, вертеть на вязальной спице или обменять на какую-нибудь другую драгоценность у соседского мальчишки. А в самом потаенном отделении сумки находил я черствую краюху хлеба, дольку пахучей колбасы и обломок кускового сахара, нарочно забытые отцом. Хлеб и колбасу я тут же, как бы ни был сыт, съедал с наслаждением, даже с какой-то звериной жадностью. Отец обычно в это время сидел у печки, грел над плитой руки, смеясь, смотрел на меня, а мать, хлопочущая с обедом, приостанавливалась на бегу, всплескивала руками и приговаривала:
— Ну диви бы голодный! Нет, отец, на него ядун напал, пра слово, ядун!
Сахар я откладывал, чтоб иметь в запасе еще одно удовольствие, и продолжал досмотр. В карманах тулупа и телогрейки, как правило, не было ничего интересного. Но у порога еще стояли большие подшитые валенки, которые мне нужно было непременно примерить, фонари с красными и желтыми стеклами, висели на гвоздике в кожаном чехле сигнальные флажки, я все это тщательно обследовал и, наверное, даже обнюхивал, потому что до сего дня в моей обонятельной памяти живут восхитительные запахи оплывших свечей, керосинной гари, станционных дымов и пыли дальних дорог…
Ездил наш отец на товарных поездах. Не «работал», не «служил», а именно, как я привык слышать с детства, «ездил» главным кондуктором; эта профессия на железных дорогах давно устранена, в старое же время главный кондуктор считался на транспорте фигурой заметной, наравне с машинистом паровоза, и я вспоминаю, как у колодца две соседушки спорили о том, чей муж главней.
Мы, помню, пришли с матерью за водой, заняли очередь — было время вечернего полива грядок, а я тогда уже соображал и помогал. Пристроившись к углу колодезного сруба, смотрел завороженно в его темную глубину, как и сейчас, если выпадет случай, смотрю — мне нравится эта звонкая капель и гулкие отзвуки голосов, и черное таинственное зеркало воды в глубине, и ни с чем не сравнимый аромат чистого колодца. Вначале-то соседки мирно судачили о том о сем и не думали ссориться, пока две из них не перешли в разговоре на мужей.
— Твой-то небось дома? — завистливо сказала первая.
— Другую ночь в поездах. Достается ему, не то что твому.
— Не скажи! — спокойно возразила жена машиниста. — У мово работа тяжельше.
— Кабы не тяжельше! Твой тольки за машину отвечая, а мой за весь поезд — тут табе и буксы гляди, и груз, и тормоза, и плонбы.
— Чаво там глядеть! Сиди да сиди. А мой — вязе! Пар держи, сигналы не проедь, скорость блюди, на подъем тащи твово с грузами ево, и все в мазуте? да в мазуте?!
— Мой на холоду усю поездку, а твой у котла задницу, прости господи, грея!
Какая-то застарелая вражда, видать, прорвалась неостановимо, и пошло-поехало.
— Ах ты, кержачка таежная! Тольки дурак c сумкой мог табя, такую-растакую, узять!
Мать, которая никогда ни с кем не скандалила и в своем ругательном запасе имела единственное слово «холера», торопливо говорила мне:
— Няси свое ведерко на огород, сынок, няси! — и пыталась отвлечь соседок: — Гляньте-ка, бабы, — тошшит!
Подталкиваемый в спину матерью, я уходил, и в ушах увязали последние визгливые аргументы:
— Мой не свисня, чувырло ты мурзато, — твой не поедя!
— Черногузая! У баню с карасином ходишь!
Простая и тяжелая жизнь с детства окружала меня, такие же, под стать этой жизни, люди были вокруг, других я не видел, хотя грубых тех теток узнал только в войну, когда начал кое-что понимать; они без мужей, в голоде и холоде, нечеловеческим напряжением подымали большие свои семейства. Откуда бралось у них столько сил и терпения?
Железная дорога незаметно входила в мою жизнь, и, с рожденья слыша паровозные гудки, я перестал их замечать. Но мама, если отец был в поездке, временами поднимала голову от стирки или шитья, прислушивалась к гудкам, скрежету прокаленных морозом рельсов или тишине, произносила про себя:
— Как там отец?
В солнечные и тихие морозные дни рельсовые скрипы становились такими близкими, что, казалось, это двери стайки кто-то открывает либо калитку на соседнем дворе, а над станцией высоко-высоко в небо поднимались черные, серые, белые или розовые столбы дыма, пухли, округлясь вершинами, и чудилось, что паровозы спустились сюда на гигантских разноцветных парашютах. Среди наших первых детских игр главной была игра в поезда, и мы, голопузая ребятня, не научившись еще как следует выговаривать слова, уже спорили, кому быть машинистом, кому кондуктором.
— Никак, отец?..
Эти слова запомнились мне навеки. Однажды ранней весной крыльцо наше тяжело заходило, и я увидел враз побелевшее лицо мамы.
Вошли большие мужчины, остановились у порога и стали молча смотреть в пол. Мать вскрикнула не своим голосом и повалилась, как подломленная… Помню отца в красном гробу, топкий весенний снег, печальную вереницу людей, винтовочные залпы, горький запах пороха над кладбищем, плачущие крики желтых труб деповского оркестра. А летом, когда мама уходила искать нашу корову Пяструху и ее не было до сумерек, я бежал на кладбище и находил маму распростертой на могильном холмике, где стояла красная деревянная тумбочка с железной звездой наверху. Мама тихо голосила в землю, вцепившись пальцами в траву.
Читать я выучился очень рано, когда отец еще был жив. Как ни странно, раннее приобщение к чтению произошло именно из-за того, что мама наша была неграмотной.
Вышло все так. Долгими зимними вечерами собирались с нашей окраинной улицы жены кондукторов, машинистов, кочегаров, смазчиков, слесарей, стрелочников. Собирались у нас, потому что отца и между поездками часто не было дома — коммунистом он стал, как многие рабочие тех лет, в 1924 году, вечно хлопотал в кондукторском резерве не то по профсоюзной, не то по партийной линии. Мама не могла оставить нас без присмотра, и вот соседки, намаявшись за день с чугунами, скотиной, стиркой и детьми, молчаливо и устало рассаживались где ни попадя, тихо переговаривались, чтоб, наверно, не разбудить моего младшего братишку, которого качала в зыбке семилетняя сестра. Мать становилась на стул и зажигала еще одну, подвешенную к потолку, лампу, от которой сразу же начинало сильно тянуть керосином к полатям, где лежал я, выставив наружу лицо.
Появлялась учительница из ближайшей школы. Я ждал ее, как божество, потому что это было на самом деле божество.
— Добрый вечер, товарищи! — произносила в дверях.
До сего дня у меня в глазах ее белоснежный воротничок и такие же манжеты на рукавах платья, нежный тихий голос звучит в ушах, и совсем другие слова, чем те, что я всегда слышал, а от ее светлых волос, которыми она почему-то все время потряхивала, поднимался ко мне сказочный аромат. И еще она была тоненькая, как моя сестренка. Прежде чем начать занятие, грела руки у раскрытой печки, они были насквозь прозрачные и совсем красные.
И вот божество разворачивает рулоны бумаги, вешает листы с большими буквами на стенку, близ лампы, чтобы повидней было, и начинает. Женщины какими-то чужими, деревянными, ненатуральными голосами повторяют: «Ма-ма моет Лушу» или «Мы едем в Москву». Хором ладно получалось, а по отдельности ученицы стеснялись, запинались, подолгу думали над каждой буквой, и я нетерпеливым шепотом начинал им сверху подсказывать. Мама грозила мне скрюченным пальцем, а учительница смотрела на меня и улыбалась. Глаза у нее были голубые, не то что у всей моей родни.
Однажды произошел случай изо всех случаев. Угол подальше от лампы всегда занимала одна тетка с конца нашей улицы. Ходила она в черном платке, таком же платье, и еще помню, что я очень боялся ее темного корявого лица. Когда читали все вместе, она беззвучно шевелила губами, но самостоятельно не могла назвать ни одной буквы, лишь испуганно смотрела на учительницу или тупо, тяжело молчала. Я даже думал, что она вообще не умеет разговаривать, и только раз услышал, как тетка, придя раньше всех, сунула матери зеленую бутылку и зашептала:
— Бяри карасинчику-то, Аграфена Тихоновна, бяри — у тебя ж расход!
И вот случилось непонятное и для тогдашней моей головенки даже, можно сказать, страшное. В тот день учительница была, наверно, простуженной, дольше обычного грела руки у печки, а потом все время кашляла в белый платочек, быстро выдергивая его из рукава. Однако все шло своим чередом. Произносили хором какие-то слова, я сверху подсказывал, мать грозила пальцем, учительница ласково смотрела на меня поверх платочка. И вдруг эта тетка закричала грубым голосом:
— Что ж это деется, бабы?! Читаю! Сама! Грамоте знаю, бабы!
Она шагнула вперед и упала лицом к полу. Учительница хотела ее поднять, только сил не хватило и тетка не давалась, начала тыкаться изрытым оспой лицом в ее белые чёсанки, обняв их руками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68