А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тогда я еще не знала, что он при этом думал не столько обо мне, сколько о тетушке, так как имел совершенно определенные опасения, связанные с тем обстоятельством, что она однажды отринула Святое причастие. Он, который всегда был за полную откровенность между мной и тетушкой, решительно попросил меня не называть ей дня, когда я приму Святые Дары.
Мне же, напротив, хотелось провести этот день с тетушкой, ставшей первым орудием Божьим в отношении меня, но я подчинилась воле своего наставника и учителя, который, как вскоре выяснилось, был совершенно прав: он оградил мои первые часы слияния с любовью Спасителя от мученичества, предстоявшего, впрочем, не мне, бедняжке, как я полагала, а Ему, Который подарил мне Себя…
Я не стану раскрывать тайн, связавших мою душу с Богом, но, подобно тому как сама Благодать нисходит заключенной в оболочку таинства, я заключу все произошедшее со мной в оболочку молчания – глубочайший язык любви, сокровеннейший язык блаженства и благодарности…
Жаннет в этот день приехала из Витербо, а приветливые монашки до самого вечера радовались вместе со мной и окружали меня лаской. Потом я сняла и оставила у них свое белое платье и покрывало. Я оставила и свою свечу с просьбой зажечь ее ночью на алтаре, во время Вечной молитвы . После этого я поехала домой, к той, для кого она горела. Вот тогда и произошла та ужасная сцена, убедившая меня в прозорливости отца Анжело. Тетушка Эдель, как мне сообщила Джульетта, весь день была очень неспокойна, однако причиной тому не могло быть мое отсутствие, так как Жаннет сама попросила тетушку отпустить меня в город, и та согласилась: в то время она еще вела себя с Жаннет сдержанно и любезно. Но когда я вошла к ней в комнату (о, я думаю, счастье было написано у меня на лице!), она так испугалась, что закрыла лицо руками. Я, совершенно потрясенная, вышла и отправилась к себе. Через некоторое время она последовала за мной и принялась осыпать меня упреками, причин которых я отчасти вообще не понимала; временами мне казалось, будто она просто выдумывает их на ходу. Моя радость была так велика, что я не находила в себе силы отвечать на них, однако это была не моя заслуга, а Милость Того, Кто подарил мне Себя в Своей любви. Но именно мое молчание и пробудило в ней настоящий гнев. Я думаю, что, если бы я ответила ей резко, она бы успокоилась, поняв, что Того, Чья близость для нее была невыносима, рядом нет. В конце она совершенно неожиданно сказала, что ей хорошо известен источник бабушкиной печали в ее последние дни и что боль, которую я причинила умирающей, и стала причиной того, что она отослала меня прочь в свои последние минуты. Слова эти были так ужасны, что я заплакала. Увидев мои слезы, она сразу же успокоилась и оставила меня одну.
Не успела она выйти из комнаты, как слезы начали жечь меня, словно капли огня. Мне было нестерпимо больно, потому что она сумела огорчить меня в этот самый священный и радостный день моей жизни. И вдруг я почувствовала мягкое, сладостное утешение. Я словно услышала тихий голос во мне самой, говоривший: «Ты плачешь вместо Меня». Совершенно новое, удивительное счастье охватило меня мгновенным ознобом: во мне родилось ощущение, будто я приняла своим сердцем удар, предназначавшийся Божественной любви, будто я была огорчена вместо нее и за нее…
С того дня состояние тетушки стало ухудшаться. Доктор-психиатр, мнением которого она так дорожила, совершенно внезапно утратил свою власть над ней; похоже, она вдруг стала испытывать к нему отвращение, так что вскоре уже совсем не желала его видеть. Она даже отдала распоряжение не принимать его, если он придет. При этом самочувствие ее ничуть не улучшилось, а скорее еще заметнее ухудшилось. Теперь создалось впечатление, что она и в самом деле больна. Она осунулась, лицо ее стало маленьким, заостренным и бледным, она никогда еще не выглядела так дурно. Казалось, из голой видимости и призрачности ее существования внезапно прорвалась потрясающая действительность. Все в ней, что прежде было под сомнением, теперь стало совершенно отчетливым и ясным: ее болезнь, ее неприязнь ко мне, ее неприязнь к Церкви, ее ненависть к Святым Дарам. Все это ложное спокойствие и довольство, эта разумность и гладкость разверзлись, как могила, и вернули все, что там когда-то было захоронено, но только уже в устрашающе искаженном виде. Теперь стало ясно, как много она потеряла за это время и как одичала ее душа в этом склепе внешней гармонии. Изящная, любезная и очень сдержанная дама в глазах всех окружающих, она в действительности потеряла даже свое самообладание, эту самую характерную и последнюю часть своей замкнутой натуры. Она превратилась вдруг в больного, раздраженного и озлобленного человека.
Однажды, когда я прервала нашу с ней беседу, услышав звон колоколов, отбивавших «Аве Мария», она скривила рот в усмешке и тут же спросила меня что-то о незатейливой песенке, которую как раз в эту минуту кто-то напевал внизу на площади. Ей никогда не было никакого дела до подобных песен единственное, что ею двигало в этот момент, – это желание помешать моей молитве.
Но хуже всего бывало по утрам в те дни, когда она знала, что я только что вернулась из церкви. Я теперь жертвовала ради нее раз в неделю Святым причастием, и она всегда чувствовала день, когда это происходило, хотя это не был какой-либо определенный день; она чувствовала даже приближение этого дня, словно ей кто-то сообщал о нем. Каждый раз, когда я, еще словно освещенная изнутри Благодатью, подходила к ее постели, она осыпала меня упреками по самым невразумительным поводам, так, как будто всю ночь бороздила пашню нашей совместной жизни в поисках какого-нибудь давно забытого случая, дававшего ей основание причинить мне боль. По ее словам получалось, что я всю жизнь была для нее камнем преткновения, источником огорчений и неприятностей. Она даже извлекла на свет Божий свою расстроившуюся помолвку с моим отцом – только чтобы выразить свое отвращение к моей близости. Часто она просто гневно требовала, чтобы я удалилась и не показывалась ей на глаза, заявляла, что больше не желает меня видеть. Если же я просила Джульетту сменить меня у ее постели, она настаивала на том, чтобы за ней ухаживала не услужливая горничная, а я: казалось, с ней происходит нечто подобное тому, что происходило прежде, когда она непрерывно говорила о Церкви, уже отпав от нее, словно весь путь, который она прошла, теперь еще раз разворачивался в обратной последовательности. Для меня эта мысль заключала в себе большое утешение. А еще я находила утешение в том, что тетушкины нападки всегда были адресованы лично мне. Я испытывала какое-то особое чувство – некое постоянное взаимопроникновение счастья и надежды, ибо это вселяло в меня веру, что мне выпала честь защищать Спасителя (ведь, конечно же, именно Его она и имела в виду) и, в сущности, как бы взять на себя тяжелый крест, который Он нес ради спасения ее души, а это, быть может, когда-нибудь пригодится и ей. Тетушка уже больше не внушала мне страха, который порой охватывал меня в последнее время перед моим воцерковлением, несмотря на всю мою любовь: она уже претерпела в моей душе то превращение, на которое я надеялась. Когда она говорила мне что-нибудь обидное, я почти в то же самое мгновение видела ее своим внутренним оком в том состоянии, в котором она когда-то помогла мне на моем пути к Богу; когда она насмехалась над моей молитвой, я видела ее объятой молитвенной болью о моей вере; сталкиваясь с ее резкостью и злостью, я почти наяву ощущала нежность, с которой она заботилась обо мне в моем детстве, во время моих болезней. Впрочем, никакого другого утешения, кроме внутреннего, я пока не знала.
Тетушка была приветлива теперь только с кошками, как в свое время моя бедная матушка, когда она уже страстно ненавидела моего отца и вообще всех людей. Даже по отношению к Жаннет тетушка уже не в состоянии была держать себя в руках. Жаннет тем временем сняла маленькую бедную квартирку в Риме, на заднем дворе одного старинного дворца, минуя гордый портал которого чувствуешь себя монархом, но очень скоро, поднимаясь по бесконечным лестницам, вновь превращаешься в смиренного подданного. Я часто навещала Жаннет. Ее супруг, выписанный из госпиталя, теперь действительно представлял собой жалкое зрелище. Жаннет, добрая душа, честно делила с ним его страдания, находя при этом большое утешение в том, что он хоть и не образумился, но зато был теперь лишен возможности продолжать свою беспорядочную жизнь. Сам он, разумеется, не был от этого в восторге, однако он принадлежал к тем людям, которые просто не умеют быть несчастными: тщеславие и жажда величия вновь и вновь успешно возносили этого горемыку над убожеством его жизни; язык его не пострадал, и этот язык почти каждый раз, когда я приходила к ним, расписывал мне счастье, которое Мсье Жаннет испытывал оттого, что может, наконец, дать своей жене домашний очаг, после того как она долгие годы ютилась у чужих людей. Жаннет (она тогда кормила своего мужа, зарабатывая на жизнь уроками, так как завещанная ей бабушкой небольшая сумма еще пока не могла быть полностью выплачена) в такие минуты лукаво посмеивалась, глядя на меня, и я тоже не могла удержаться от смеха.
Жаннет была рада вновь оказаться рядом со мной, так как ужасные приступы тетушкиной болезни в то время достигли уже своего апогея. Она была так потрясена этим, что вслед за отцом Анжело принялась настойчиво убеждать меня в необходимости хотя бы некоторое время пожить отдельно от тетушки. В те дни я как раз опять нашла – на этот раз на чердаке, в заколоченном деревянном ящике, – прекрасное резное распятие, отправленное тетушкой «в изгнание». Теперь оно висело над моей кроватью и казалось мне зримым символом всего того, что в моей душе боролось за ее судьбу. И вот Жаннет попросила меня однажды снять это распятие – ради него же и ради меня самой. Я решила, что она боится, как бы со мной чего-нибудь не случилось. Я вспомнила, как однажды и сама испугалась, услышав в тетушкиной комнате тот странный смех. Но теперь мне был совершенно непонятен мой прежний страх. А насколько серьезны были опасения Жаннет, я заметила, когда однажды после утренней мессы отец Анжело пригласил меня к себе. Он уже все знал от Жаннет и теперь подробно расспросил меня о том, что происходило у нас в доме. (Сама я до этой минуты геройски скрывала свои маленькие беды.)
– Такая ненависть может родиться лишь там, где однажды дарована была великая милость, – сказал он затем.
Я спросила:
– А разве милость когда-нибудь кончается?
– Нет, – ответил он. – Кончается жизнь.
Я почувствовала гнетущий двойной смысл этих слов. Как странно, что все так тревожатся обо мне! Он вдруг потребовал, чтобы я в тот же день перебралась в монастырь на виа деи Луккези, объяснив, что с тетушкой пока побудет одна его знакомая сестра милосердия, которую он сегодня же пришлет. Я в свое время обещала слушаться его во всем, но не могла припомнить ни одного-единственного столь определенного требования с его стороны. Между нами все оставалось так, как в самом начале: душа моя преображалась, когда он был рядом. В отчаянии я напомнила ему о том, что его собственные первые слова, обращенные ко мне (в галерее, когда он беседовал с бабушкой), были наказом поспешить к тетушке, если она позовет меня. Потом я поведала ему обо всем, что мне дают ее ужасные приступы, – о Благодати, об утешении и надежде и о том, как вообще удивительно переплелись с самого начала наши с ней внутренние судьбы. Он некоторое время молчал. Наконец он попросил меня прийти к нему завтра еще раз, а он тем временем все как следует обдумает и помолится. После этого мы расстались, весь этот разговор происходил на улице – я провожала его к одной больной. Уже прощаясь, он вдруг сказал, что хочет благословить меня на дорогу. Мы вошли в какую-то церковь, и я опустилась на колени. Потом, когда я встала и посмотрела ему вслед, меня на мгновение пронзило болезненное ощущение, что я уже никогда больше не увижу его. Я ошиблась. Но как страшно подтвердились его опасения!..
Дома меня встретила наша неунывающая Джульетта, которой теперь часто бывало не до веселья. Она испуганно сообщила, что мне, пожалуй, лучше пока не ходить к тетушке, так как она сегодня страшно сердита. Даже кошки, ее любимицы, не выдержали: убежали с ее кровати, и больше их никак не заманить обратно. Бессловесная тварь, мол, всегда чует, если кто-то вдруг встает поперек природы или природа восстает против него.
Я прошла в свою комнату, бросилась на колени перед распятием и стала молиться за свою бедную тетушку Эдельгарт, чтобы ее гнев поскорее улегся. В ее спальне было тихо, Джульетта хлопотала в кухне; оттуда едва слышно доносилось ее тихое пение. Через некоторое время у входной двери раздался звонок, и Джульетта отправилась вниз, чтобы открыть дверь. За стеной послышался шорох. И в ту же секунду дверь соседней комнаты распахнулась и на пороге появилась тетушка. Я стояла на коленях перед крестом, который когда-то висел в ее комнате. Она не видела распятия с тех пор, как сама так жестоко выдворила его из своих покоев и «сослала» на то место, где я его и обнаружила. И вот теперь я точно так же стояла перед ним на коленях, как когда-то (в дни моей болезни!) стояла перед ним она сама, точно так же молилась за нее, как она когда-то молилась за меня, так же опасалась за ее душу, как она опасалась за мою. Все, что до этого мгновения жило в ней лишь как некое предчувствие, теперь совершенно внезапно открылось ей при виде меня зримо и образно; незабываемо страшная гримаса исказила ее черты. В тот же миг во мне всколыхнулась та любовь, которую так часто пробуждала во мне Божья милость во время ее приступов гнева, – будь иначе, я бы, вероятно, убежала.
Не говоря ни слова, она все с тем же застывшим на лице страшным выражением подошла к распятию и резким движением сорвала его со стены. Я почувствовала, что у нее на уме что-то ужасное. Я вскочила на ноги и попыталась отнять у нее крест. Она была выше меня. Завязалась борьба, слабость моих шестнадцати лет боролась против ее сорока – нет, не так (ведь она сама была слаба): моя слабость боролась с ужасной силой ее болезни, впрочем, не только с ней, но еще и с другой силой. Держа крест в одной руке, – грубо, словно простую палку, – она свободной рукой швырнула меня на пол. При этом волосы упали ей на лицо, придав ему какую-то почти восхитительную дикость; маленькое острое личико ее словно тонуло, погружаясь в эти заросли. Я обхватила ее колени и старалась лишить ее равновесия. Снизу я увидела ее глаза – белые, как ее кожа, – и вдруг остро ощутила, что речь идет о жизни и смерти и что я борюсь, выражаясь человеческим языком, с безумной. Она обеими руками подняла крест высоко над головой, как бы размахнувшись для удара… Ужас перед ее бездной, перед ее адом, перед своей смертью, потом – все это в доли секунды – мысль о молящейся Церкви (в этот момент еще не закончилась Евхаристия)! Любовь! Я почувствовала, как в меня со всех сторон, изо всех далей хлынула небесная сила, и в то же мгновение у меня как бы отнялись руки… Значит, смерть? Да. «Боже Всемогущий! Помилуй ее и меня!» И потом я услышала грохот. Я услышала, как раскололось распятие, но боли не почувствовала – лишь невыразимо глубокое блаженство: я думала, что все уже позади и что я уже далеко. Наконец, подняв глаза, я увидела тетушку лежащей на полу, перед крестом, которому она когда-то молилась: силы (а может быть, воля) внезапно покинули ее, и крест каким-то таинственным образом упал на нее…
Целый день она пролежала без сознания. Доктор опасался тяжелых внутренних повреждений, внешне же у нее осталась лишь небольшая кровоточащая ссадина на лбу, словно отметина или печать рока. Я послала за Жаннет, и она пришла и даже выразила готовность остаться со мной на ночь. Мы боялись, что тетушка умрет.
Наконец около одиннадцати часов вечера она открыла глаза. Казалось, она хотела говорить, но голос не повиновался ей. Я склонилась над ней:
– Тетушка Эдель, тебе чего-нибудь хочется?
Она посмотрела на меня проникновенным взглядом и ответила:
– Того, о чем ты все время молилась.
От радостного удивления мы вначале совершенно онемели. Но она сама сказала, обращаясь к Джульетте:
– Ступай и приведи поскорее отца Анжело: я умираю. (Это последнее слово мы все услышали вполне отчетливо; сама же она потом говорила, что имела в виду совсем иной страх смерти, чем мы думали и могли себе представить.)
Едва Джульетта скрылась за дверью, как она опять закрыла глаза. Губы ее были почти синими, лицо пепельно-серым, но не искаженным. Казалось, она и в самом деле умирает. Но когда мы спросили ее, мучают ли ее боли, она ответила, что цела и невредима. Мы заметили также, что дух ее ясен и что она в своем молчании изо всех сил собирает его воедино.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32