А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Познакомился со священником из Долаца, отцом Иво Янковичем, человеком весом в сто четыре окки, но живым и остроумным. Встретился с иеромонахом Пахомием, бледным и строгим, служившим тогда в православном храме Михаилаархангела. Заходил и в дома травницких евреев. Посетил католический монастырь в Гуча-Горе, и завел там знакомство с монахами, снабдившими его сведениями о стране и народе. Собирался, как только растает снег, осмотреть старые селения и кладбища в окрестностях города. И уже через три недели сообщил Давилю о своем намерении написать книгу о Боснии.
Выросший в дореволюционное время и получивший классическое воспитание, консул, даже участвуя в революции, никогда не выходил за границы, поставленные воспитанием, не переступая их ни в мыслях, ни в словах. Потому он относился с подозрением и неприязнью к этому несомненно одаренному молодому человеку, к его огромной любознательности и поразительной памяти, к смелым, но беспорядочным речам и завидному богатству мыслей. Его пугала активность молодого человека, ни перед чем не останавливающегося и ничем не смущающегося. Давилю трудно было ее переносить, но он чувствовал, что не в состоянии ни обуздать ее, ни пресечь. Дефоссе три года изучал турецкий язык в Париже и смело и прямо обращался к каждому. («Он знает турецкий язык, который изучают в коллеже Людовика Великого в Париже, но не знает того, на котором говорят мусульмане в Боснии», – писал Давиль.) И если ему не всегда удавалось объясниться, он, во всяком случае, привлекал к себе людей своей широкой улыбкой и ясными глазами. С ним разговаривали и монахи-католики, избегавшие Давиля, и мрачный, недоверчивый иеромонах, и только травницкие беги продолжали сохранять неприступность. Но даже базар не мог оставаться равнодушным к «молодому консулу».
Дефоссе не пропускал ни одного базарного дня, чтобы не обойти вдоль и поперек все торговые ряды. Справлялся о ценах, разглядывал товары и записывал их названия. Народ собирался вокруг этого одетого на французский манер иностранца и следил за тем, как он внимательно рассматривал решета или разложенные сверла и долота. «Молодой консул» подолгу наблюдал, как крестьянин покупает косу, как осторожно огрубелым пальцем левой руки проводит по ее острию, как потом долго ударяет косой о каменный порог, напряженно прислушиваясь к звуку, и как, наконец, прищурив один глаз, глядит вдоль косы, словно целится, определяя ее остроту и качество ковки. Подходил и к крестьянкам, крепким, старообразным женщинам, справлялся о цене шерсти, лежавшей перед ними в мешках и пахнувшей хлевом. Увидя перед собой иностранца, крестьянка терялась, полагая сначала, что барин шутит. А потом, подбодренная телохранителем, называла цену и клялась, что шерсть, когда ее вымоешь, «мягкая, как душа». Дефоссе интересовался названиями семян и зерна, оценивал их наполнение и величину, хотел знать, как сделаны и из какого дерева черенки и ручки топоров, мотыг, кирок и других орудий.
«Молодой консул» познакомился со всеми главными личностями на базаре: с весовщиком Ибрагим-агой, с глашатаем Хамзой и с полоумным «Дурачком Швабом».
Ибрагим-ага – сухой, высокий, сгорбленный старик с седой бородой, со строгой и важной осанкой. Когда-то он был богат и сам брал на откуп городские весы; сыновья и помощники взвешивали и перевешивали все доставленное на базар, а он только наблюдал. Потом обеднел, лишился сыновей и помощников. Теперь общинные весы берут в аренду местные евреи, а Ибрагим-ага у них на службе, но этого на базаре как бы не замечают. Для крестьян, для всех продающих и покупающих единственным настоящим весовщиком был Ибрагим-ага и таковым останется до самой смерти. Каждый базарный день он стоял возле весов с утра до позднего вечера, и, как только принимался за дело, вокруг него воцарялась благоговейная тишина. Торжественный и напряженный, он налаживал безмен, затаив дыхание, поднимался и опускался вместе с легким колебанием веса. Прищурив один глаз, он внимательно следил за балансиром, осторожно подвигая его в противоположном от тяжести груза направлении, еще немного, еще чуточку, пока безмен окончательно не выравнивался, показывая точный вес. Тогда Ибрагим-ага отнимал руку, вскидывал голову и, не спуская взгляда с цифр, отчетливо, строго, тоном, не допускающим возражений, выкрикивал вес: – Шестьдесят одна окка без двадцати драхм.
И оспаривать вес не полагалось. Вообще во всей базарной толчее только вокруг него стояла тишина и сохранялся почтительный порядок, как дань уважения к человеку, работающему на совесть. Да иначе и быть не могло, этого не позволяла сама личность Ибрагим-аги. Когда какой-нибудь недоверчивый крестьянин, положив товар на весы, протискивался поближе, чтобы из-за спины весовщика увидеть и проверить цифру веса, Ибрагим-ага немедленно клал руку на балансир, прекращал взвешивание и прогонял наглеца.
– Отойди отсюда! Чего лезешь и кашляешь на весы? Мера требует веры: дохнешь – все испортишь. А ведь в ответе за это будет моя душа, не твоя. Отойди!
И так Ибрагим-ага проводит свой век, склонившись над весами, живя только ими, для них и благодаря им, – яркий пример того, как может человек совершенствовать свое призвание, каково бы оно ни было.
Но Дефоссе видел, как тот же Ибрагим-ага, оберегавший свою душу от малейшего греха при взвешивании, самым бездушным образом избивал крестьянина-христианина посреди базара, на глазах у всех. Крестьянин принес на продажу с десяток топорищ и прислонил их к ветхой стене, окружавшей запущенное кладбище и развалины старинной мечети. Ибрагим-ага, наблюдавший за порядком на базаре, яростно набросился на крестьянина, расшвырял ногой все его топорища, ругаясь и грозя, пока перепуганный мужик собирал свой товар.
– Ах ты, грязная свинья, для того разве стена мечети поставлена, чтобы ты прислонял к ней свои поганые топорища?! Здесь пока еще колокол не звонит и христианская труба не трубит, свинское ты отродье!
А кругом продолжали торговать, приценяться, взвешивать товар и считать деньги, не обращая никакого внимания на ссору. Крестьянин, которому посчастливилось собрать свое добро, скрылся в толпе. (Придя домой, Дефоссе записал: «Турецкие властители двулики, поступки их кажутся бессмысленными, непонятными и постоянно повергают в недоумение и изумление».)
Совсем другим, человеком с другой судьбой был глашатай Хамза.
Он славился своим голосом и красотой, но с молодости был беспутным бездельником и горчайшим из травницких пьяниц. В юности он выделялся храбростью и смекалкой. И до сих пор еще помнят и повторяют его дерзкие и остроумные ответы. Когда его спрашивали, почему он избрал ремесло глашатая, он отвечал: «Потому что легче не нашел!» Однажды, несколько лет тому назад, когда Сулейман-паша Скоплянин пошел с войском на Черногорию и сжег Дробняк, …когда Сулейман-паша Скоплянин пошел с войском на Черногорию и сжег Дробняк… – Походы турецких войск против Черногории были постоянным явлением вплоть до середины XIX в. Дробняк – область Черногории близ границы с Герцеговиной.

Хамзе было приказано, оповещая о великой турецкой победе, объявить, что снесено восемьдесят черногорских голов. Кто-то из толпы, всегда собиравшейся вокруг глашатая, громко спросил: «А наших-то сколько погибло?» – «Ну, это объявит глашатай в Цетине», – спокойно ответил Хамза и продолжал выкрикивать то, что ему было приказано.
Ведя беспорядочную жизнь и постоянно надрывая горло пением и криком, Хамза давно потерял голос. Он уже не мог, как раньше, поднять весь базар своим зычным голосом; с большим трудом, пискляво и хрипло объявлял он служебные и базарные новости, которые могли слышать только те, кто стоял поблизости. Однако никому и в голову не приходило заменить Хамзу кем-то помоложе и поголосистее. И он сам словно не замечал, что у него нет больше голоса. Не меняя позы, с теми же ухватками, будто его голос продолжал звенеть на всю улицу, как в былые времена, он объявлял народу то, что требовалось. Вокруг него толпились дети, потешаясь над его жестикуляцией, давно уже не соответствовавшей его хриплому голосу, с любопытством и страхом глядя на его шею, вздувавшуюся от напряжения, как волынка. Но дети были ему необходимы, ибо только они могли расслышать его и тут же разнести весть по всему городу.
Дефоссе и Хамза быстро подружились, так как «молодой консул» покупал время от времени какие-нибудь украшения или ковры, цену которых выкрикивал Хамза, хорошо зарабатывающий при сделках.
Дурачка Шваба уже много лет знали на травницком базаре. Это был безродный идиот, невесть как появившийся с австрийской стороны. Пользуясь тем, что турки дураков не трогают, он прижился тут, спал под прилавками и питался милостыней. Он обладал исполинской силой, и на базаре, когда он слегка выпивал, разыгрывали с ним всегда одну и ту же грубую шутку. В базарный день ему подносили шкалик-другой ракии и совали в руки дубинку. Дурачок останавливал крестьян-христиан и начинал ими командовать, неизменно повторяя:
– Halbrechts! Links! Marsch! Полуоборот направо! Налево! Марш! (нем.)


Крестьяне прятались или разбегались кто куда, зная, что Дурачка Шваба науськивали турки, а Шваб гонялся за ними под хохот молодых лавочников и слонявшихся без дела богатых турок.
Однажды в базарный день Дефоссе, обойдя и осмотрев все, возвращался в консульство в сопровождении телохранителя. Когда они очутились на том месте, где площадь сужается и начинаются торговые ряды, Дефоссе неожиданно столкнулся с Дурачком Швабом. Молодой человек увидел перед собой огромного детину с большой головой и злыми зелеными глазами. Пьяный дурачок, прищурившись, поглядел на чужестранца, потом схватил жердь от весов, лежавшую пред лавкой, и прямехонько двинулся на него:
– Halbrechts! Marsch!
Торговцы, сидя на прилавках, повытянули шеи, со злорадством ожидая, как «молодой консул» запляшет перед слабоумным Швабом. Но дело обернулось иначе. Прежде чем подоспел телохранитель, Дефоссе изогнулся под высоко занесенной над ним жердью, быстрым, ловким движением схватил дурачка за запястье, повернулся всем телом и стал крутить вокруг себя этого огромного человека, словно куклу. Жердь выпала у него из разжавшегося кулака и, описав дугу, упала на землю. Тут подбежал телохранитель с пистолетом в руке. Но дурачок был уже укрощен, правую руку его, вывернутую за спину, крепко держал «молодой консул». Так Дефоссе и передал его телохранителю, затем поднял с земли жердь и спокойно прислонил к лавке, где она стояла раньше. Дурачок с искривленным лицом смотрел то на свою вывернутую руку, то на молодого чужестранца, грозившего ему пальцем, как ребенку, и повторявшему, твердо, по-книжному выговаривая слова:
– Негодник ты! Нельзя озорничать!
Потом кликнул телохранителя и спокойно продолжил путь среди потрясенных торговцев, восседавших в своих лавках.
Давиль по этому поводу сделал молодому человеку строгое внушение, доказывая, что был прав, когда советовал ему не разгуливать пешком по базару, так как никогда не знаешь, что может придумать и выкинуть этот злобный, грубый и праздный народ. Но Давна, недолюбливавший Дефоссе и не понимавший его свободного обхождения, счел нужным признаться Давилю, что на базаре о «молодом консуле» отзываются с восхищением.
А «молодой консул» продолжал в дождь и в грязь объезжать окрестности, обращался ко всем без малейшего стеснения, вступал в беседу и умудрялся видеть и узнавать такие вещи, которых серьезный, прямой и строгий Давиль никогда бы не смог ни увидеть, ни узнать. Давиль, который в своем ожесточении относился ко всему турецкому и боснийскому с отвращением и недоверием, не видел в прогулках и сообщениях Дефоссе ни смысла, ни пользы для дела. Его раздражали оптимизм молодого человека, желание углубиться в прошлое народа, познакомиться с его обычаями и верованиями, найти объяснение недостаткам и добраться наконец до его хороших сторон, искаженных или запрятанных исключительными обстоятельствами, в которых народ принужден жить. Все это казалось Давилю напрасной тратой времени и вредным отклонением от правильного пути. А потому разговоры между ними, касавшиеся этих вопросов, заканчивались обычно спором или раздраженным молчанием.
В холодные осенние сумерки Дефоссе возвращался со своих прогулок мокрый, раскрасневшийся и прозябший, но полный впечатлений и желания поделиться ими. Давиль, часами шагавший в натопленной и освещенной столовой, перебирая в голове тяжелые мысли, встречал его заранее настороженный.
Запыхавшийся молодой человек с наслаждением ел и оживленно рассказывал о том, что видел в Долаце, сплошь населенном католиками, и чего ему стоил короткий путь от Травника до этого села.
– По-моему, в Европе сейчас нет другой такой бездорожной страны, как Босния, – заметил Давиль, евший медленно и без аппетита. – Этот народ не в пример всем остальным народам мира питает какую-то необъяснимую, противоестественную ненависть к дорогам, означающим в действительности прогресс и благополучие. В этой злосчастной стране их не только не поддерживают и не сохраняют, а словно нарочно разрушают. То, что генерал Мармон прокладывает большую дорогу через Далмацию, сильнее вредит нам у местных турок да и у визиря, чем Это могут представить себе предприимчивые и хвастливые господа в Сплите. Здешним людям не по вкусу, если даже по соседству есть дороги. Но кто растолкует это нашим господам в Сплите? Они во всеуслышание хвастаются, что прокладывают дороги, которые облегчат сообщение между Боснией и Далмацией, и не знают, с каким подозрением относятся к этому турки.
– Тут нет ничего удивительного. Дело ясное. Пока в Турции такие порядки, а в Боснии такое положение вещей, не может быть и речи о дорогах и транспорте. Напротив, и турки и христиане, правда из разных побуждений, противятся строительству и поддержанию путей сообщения. Как раз сегодня я отчетливо понял это из разговоров с моим приятелем, толстым долацким священником отцом Иво. Жалуясь ему на плохую" дорогу из Травника в Долац, крутую и размытую, я высказал удивление, как это местные жители, принужденные ежедневно ею пользоваться, ничего не предпринимают, чтобы хоть мало-мальски привести ее в порядок. Монах сначала поглядел на меня с усмешкой, как на человека, который не знает, что говорит, а потом хитро прищурился и сказал шепотом: «Чем дорога хуже, тем турок реже. Было бы самое лучшее, если бы между ими и нами выросла непроходимая гора. А что касается нас самих, мы хоть и помучимся немного, а когда понадобится, пройдем любым путем, нам не привыкать к плохим дорогам и трудностям. В сущности, вся наша жизнь сплошные трудности. Не рассказывайте никому о том, что я вам сказал, но помните: пока в Травнике владычествуют турки, нам и не нужно лучших путей. Между нами говоря, когда турки и поправляют дорогу, наши при первом же дожде или снеге ее обрушивают и раскапывают. Это хоть ненадолго задерживает нежеланных гостей». Только высказав все это, монах, довольный своей хитростью, открыл и другой глаз и еще раз попросил никому об этом не говорить. Вот вам первая причина, почему дороги никуда не годятся. Вторая причина – в самих турках. Установить транспортную связь с христианским миром – то же самое для них, что открыть доступ вражескому влиянию, позволить ему воздействовать на райю и стать угрозой для турецкого господства. В общем, господин Давиль, мы, французы, проглотили половину Европы, и нельзя удивляться, что те страны, которые мы еще не покорили, с недоверием смотрят на дороги, сооружаемые нашими войсками на их границах.
– Знаю, знаю, – прервал его Давиль, – но строить дороги в Европе необходимо, и нельзя при этом считаться с такими отсталыми народами, как турки и боснийцы.
– Кто находит, что их надо строить, тот и строит. Значит, они ему нужны; я вам просто объясняю, почему здешний народ их не желает, почему он считает, что от них ему больше вреда, чем пользы.
Как всегда, стремление молодого человека объяснить и оправдать все, что он здесь видит, рассердило Давиля.
– Этого ни защитить, ни объяснить разумными доводами нельзя, – сказал консул. – Причина отсталости здешнего народа главным образом в его озлобленности, «врожденной озлобленности», как говорит визирь. Она и служит объяснением всему, – Хорошо, но как вы тогда объясните самую озлобленность? Откуда она взялась?
– Откуда, откуда?! Говорю вам, она врожденная. У вас будет возможность в этом убедиться.
– Пусть так, но, пока я в этом не удостоверюсь, разрешите мне остаться при своем мнении, что озлобленность или добросердечие народа – результат условий, в которых он живет и развивается. На сооружение дорог нас толкает не доброта, а стремление и желание расширить выгодные нам связи и влияния, что многие объясняют нашей «озлобленностью».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56