А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Давиль прекрасно знал, как возникают в этих краях подобные массовые мнения, распространяются, пускают корни и как тяжела и безрезультатна борьба с ними. Невзирая на это, он продолжал бороться, но уже с надломленной волей и подорванными силами. Он по-прежнему писал донесения, давал указания служащим и помощникам, старался добывать как можно больше сведений, как можно сильнее воздействовать на визиря и на всех и каждого в Конаке. Все делалось как раньше, только сам Давиль был уже не тот.
Консул держался прямо, двигался спокойно и уверенно. Все на первый взгляд оставалось без перемен. И все же он сильно изменился внешне и внутренне.
Если б можно было измерить силу нашей воли, ход мысли, твердость наших внутренних порывов и их проявлений, то стало бы ясно, что ритм деятельности Давиля был теперь гораздо ближе к ритму, в котором дышал, жил и работал этот боснийский город, чем к тому, который был ему присущ, когда он более шести лет тому назад сюда приехал.
Эти изменения происходили постепенно и незаметно, но постоянно и непреложно. Давиль опасался написанных слов и быстрых, ясных решений, страшился новостей и посетителей, пугался перемен и даже самой мысли о них. Он предпочитал надежную минуту спокойствия и отдыха грядущим годам, полным неизвестности.
Да и внешних перемен нельзя было скрыть. Людям, живущим в таком тесном общении, всегда на глазах друг у друга, труднее заметить, как они стареют и меняются. И все же видно было, что консул постарел, в особенности за несколько последних месяцев.
Волна буйных волос на лбу поредела, снизилась и посерела, как бывает у белокурых людей, когда они начинают быстро седеть. На лице его еще сохранялся румянец, но кожа стала сохнуть, терять свою свежесть и обвисать вокруг подбородка. После жестокой зубной боли, мучившей его этой зимой, он стал терять зубы.
Таковы были видимые следы, которые за этот год оставили на Давиле травницкие морозы, дожди и сырые ветры, мелкие и крупные семейные заботы и бесчисленные консульские обязанности, а в особенности внутренняя борьба в связи с последними событиями во Франции и во всем мире.
Таков был Давиль в конце шестого года своего безвыездного пребывания в Травнике, в канун событий, происшедших по возвращении Наполеона из России.

XXIV

Когда в первые дни марта мороз стал наконец ослабевать и лед, казавшийся вечным, начал таять, город выглядел заглохшим и испуганным, словно после мора, – размытые улицы, обветшалые дома, голые деревья и люди, изнуренные и озабоченные больше, чем в стужу, из-за недостатка пищи, семян, из-за невылазных долгов и займов.
В такой вот мартовский день – опять утром и опять тем же низким и противным голосом, каким Давна годами непреклонно и одинаково объявлял о приятных и неприятных вещах, о важных или незначительных событиях, – он доложил Давилю, что Ибрагим-паша смещен, причем даже не получил нового назначения. Приказ гласил, что он должен покинуть Травник и в Галлиполи ожидать дальнейших распоряжений.
Когда пять лет тому назад ему точно так же объявили о переводе Мехмед-паши, Давиль был взволнован и чувствовал потребность действовать, говорить, как-то бороться против такого решения. И теперь, в нынешние времена, известие это было для него тяжким ударом и непоправимой утратой. Но он больше не находил в себе сил для возмущения и сопротивления. Еще с прошлой зимы, после московской катастрофы, в нем окончательно утвердилось ощущение, что все рушится и разваливается и что всякая потеря, чем бы она ни была вызвана, обретает в этом ощущении свой смысл и свое оправдание.
Все гибнет – цари, армии, установленный порядок, состояния и неуемные восторги, а потому не удивительно, что настал день, когда пал и этот оцепеневший, несчастный визирь, уже многие годы сидевший постоянно склонившись то влево, то вправо. Известно, что означала фраза: «ожидать в Галлиполи дальнейших распоряжений». Это было изгнание, томительное полунищенское существование, без слова жалобы и без возможности что-либо объяснить и исправить.
Только потом Давилю пришло в голову, что он теряет многолетнего друга и верную поддержку, и это тогда, когда она была особенно нужной. Но он не находил в себе того горения и ревностной потребности писать, предупреждать, угрожать и призывать на помощь, как в свое время при отъезде Мехмед-паши. Все гибнет, даже друзья, эта полезная опора. А тот, кто волнуется, стараясь спасти себя и других, ничего не достигает. Значит, как все остальное, обречен на гибель и вечно склоненный визирь, покидающий Травник. Оставалось только сожалеть.
Пока консул так раздумывал, не приходя ни к какому решению, из Конака сообщили, что визирь приглашает его для беседы.
В Конаке чувствовалась возбужденная суета, но визирь оставался тем же. Он говорил о своем смещении как о чемто вполне естественном в ряду несчастий, годами его преследовавших. Словно желая, чтобы этот ряд несчастий завершился как можно скорее, визирь решил не откладывать отъезда и двинуться в путь дней через десять, то есть в начале апреля. Было известно, что преемник его уже выехал, и Ибрагим-паша ни в коем случае не желал встретиться с ним в Травнике.
Визирь, как и раньше Мехмед-паша, уверял, что он жертва своих симпатий к Франции. (Давнль прекрасно знал, что это была одна из тех восточных полуправд, которые встречаются среди искренних отношений и услуг, как фальшивые деньги среди настоящих.)
– Да, да, пока Франция процветала и побеждала, и меня держали, не смели тронуть, а теперь, когда счастье повернулось к Франции спиной, меня сменяют и отстраняют от общения и сотрудничества с французами.
(Фальшивые деньги вдруг обернулись настоящими, и Давиль, забывая о неточности предпосылки визиря, реально ощутил французское поражение. Та холодная и мучительная спазма, которая то сильнее, то слабее столько раз сводила ему нутро в Конаке, появилась и сейчас, когда он спокойно слушал речь визиря, полную фальшивой любезности и горькой истины.)
Ложь перемешана с правдой, подумал Давиль, предоставляя Давне переводить слова, которые и сам хорошо понимал, все так перемешано, что никто уже не может как следует в этом разобраться, ясно только одно: все рушится.
А визирь уже перевел разговор с Франции на свои отношения к боснийцам и лично к Давилю.
– Уверяю вас, этому народу нужен более строгий и свирепый визирь. Правда, мне говорят, что бедняки во всем крае благословляют меня. А я только этого и желаю. Богатые и сильные меня ненавидят. И о вас меня вначале неправильно осведомили, но я быстро распознал, что вы мой настоящий друг. Слава богу единому! Поверьте, я и сам не раз просил султана отозвать меня. Мне ничего не нужно и больше всего хотелось бы стать простым садовником, обрабатывать свой сад и в покое провести остаток дней своих.
Давиль проговорил успокоительные слова и пожелания лучшего будущего, но визирь отклонил всякое утешение.
– Нет, нет! Я вижу, что меня ожидает. Знаю, что меня постараются оклеветать и погубить, как уже столько раз пытались, чтобы завладеть моим имуществом. Я просто чувствую, как где-то в верхах под меня подкапываются, но что поделаешь. Бог един! А после того, как я потерял самых любимых детей и столько родни, я готов к любому новому горю. Будь жив султан Селим, все было бы поиному…
Давилю был хорошо знаком строй дальнейшего разговора. И Давна переводил наизусть, как текст хорошо заученного обряда.
Покидая Конак, Давиль заметил, что беспокойство и суета увеличивались с каждой минутой. Разнообразное и сложное хозяйство визиря, разросшееся за эти пять лет, пустившее корни и ставшее частью дворца и его окружения, теперь вдруг зашаталось, готовое рухнуть.
Из всех закутков и дворов доносились голоса, топот, стук и грохот молотков, сбрасываемых ящиков и корзин. Каждый хотел обеспечить себя и спастись. Эта большая, далеко не дружная, но тесно связанная семья, отправляясь в полнейшую неизвестность, скрипела и трещала по всем швам. Единственный, кто во всей этой суматохе оставался хладнокровным и застывшим, был визирь. Он сидел на своем месте, слегка отклонившись в сторону, и был недвижим, как разукрашенный каменный идол среди растревоженной и напуганной челяди.
Уже на другой день слуги пригнали во французское консульство целую вереницу домашних или прирученных животных: ангорских кошек, борзых, лисиц и зайцев. Давиль торжественно встретил и принял их во дворе. Сопровождавший зверей ичоглан стал посреди двора и громогласно объявил, что эти божьи твари были друзьями дома визиря, и теперь визирь дарит их дому своего друга.
– Он их любил и может оставить только тому, кого любит.
Ичоглан и слуги получили подарки, животных же поместили во дворе за домом, к большому неудовольствию госпожи Давиль и к неописуемой радости детей.
Через несколько дней визирь еще раз пригласил Давили, чтобы проститься с ним наедине, неофициально и поприятельски.
На сей раз визирь был действительно растроган. Не было уже фальшивых монет – ни полуправд, ни двусмысленных любезностей.
– Со всем человек расстается, теперь наступило и наше время. Мы встретились как два изгнанника, заброшенные сюда и заточенные среди этого страшного народа. Мы сделались друзьями и всегда останемся таковыми, если нам доведется снова встретиться где-нибудь в лучшем месте.
И тут произошло событие, небывалое в церемониале Конака за все пять лет. Ичогланы подбежали к визирю и помогли ему встать. Он поднялся быстро и резко, и только теперь стало видно, как он высок и крепок, затем медленно и тяжело, без единого жеста проследовал на невидимых под тяжелым и длинным плащом ногах, словно на колесиках, через всю комнату. Все вышли за ним во двор. Здесь стояла вычищенная и приведенная в порядок черная карета, давний подарок фон Миттерера, а чуть поодаль от нее – красивый, чистых кровей, рыжий конь с бело-розовыми ноздрями, в полной сбруе.
Визирь остановился перед экипажем и, прошептав нечто вроде молитвы, повернулся к Давилю:
– Покидая эту печальную страну, я оставляю вам это средство передвижения, чтобы и вы покинули ее как можно скорее… – Затем подвели коня, и визирь снова повернулся к Давилю: – …и это благородное животное, чтобы оно несло вас навстречу счастью.
Давиль, тронутый, хотел что-то сказать, но визирь продолжал:
– Экипаж – знак мира, а конь – символ счастья. Таковы мои пожелания вам и вашей семье.
Тут только Давилю удалось высказать свою благодарность и выразить визирю пожелания счастливого пути и всяких благ в будущем.
Еще раньше, в Конаке, Давна узнал, что визирь ничего не подарил фон Пауличу и простился с ним коротко и холодно.
Перед Конаком лагерем стояли караваны; возчики укладывали и перекладывали кладь, перекликались, поджидая один другого. Из опустелого дома доносились шаги, слышались распоряжения и препирательство. Всех заглушал своим писклявым голосом Баки.
Он был несчастен и чувствовал себя больным от одной мысли, что надо ехать в такой холод (в горах еще лежал снег) по ужасным дорогам, а расходы, убытки и потери, связанные с отъездом, приводили его в отчаяние. Он перебегал из комнаты в комнату, оглядывал, не осталось ли чего-нибудь, заклинал, чтоб вещи не кидали и не ломали, грозил, умолял. Он сердился на Бехджета за постоянную улыбку, с которой тот следил за всей этой суматохой. («С таким умишком в голове и я, конечно, смеялся бы».) Обижался на Тахир-бега за беззаботность и легкомыслие. («Этот сам себя погубил, так почему бы ему не губить и все остальное!») Подарки, предназначенные визирем для Давиля, взволновали его настолько, что он позабыл и корзины возчиков. Он бегал от одного к другому, доходил до визиря, настойчиво умоляя не дарить хотя бы коня. А не добившись ничего, сел на голую тахту и, всхлипывая, принялся рассказывать во всеуслышание, что в свое время Ротта сообщил ему по секрету, как совершенно достоверный факт, что, покидая Травник, фон Миттерер увез с собой пятьдесят тысяч талеров, сбереженных за неполные четыре года службы.
– Пятьдесят тысяч талеров! Пять-де-сят ты-сяч! Этот боров немецкий! И за четыре года! – кричал Баки. – Сколько же тогда накопил француз? – громко спрашивал он всех в бессильной ярости, шлепая себя ладонью по шелковому кафтану в том месте, где положено быть бедру.
В конце недели под холодным дождем, который в горах превращался в мокрый снег, Ибрагим-паша двинулся в путь со своей свитой.
Провожали его оба консула с телохранителями. Часть пути за ними следовали и многие из травницких бегов, на конях и пешком: Ибрагим-паша уезжал не тайком, сопровождаемый общей ненавистью, как некогда Мехмед-паша. В первые два года айяны восставали и плели интриги и против него, как против большинства его предшественников, но со временем это случалось все реже и реже. Вследствие исключительной сдержанности визиря и аккуратности в денежных делах, благодаря отзывчивости, сметливости и спокойствию Тахир-бега между Конаком и бегами установились постепенно спокойные, хотя и холодные отношения. Беги, правда, упрекали визиря за бездеятельность и внутри страны, и в военных операциях против Сербии, но делали это больше для того, чтобы успокоить собственную совесть и подчеркнуть свое усердие, а не потому, что всерьез хотели нарушить бесплодную, но приятную тишину, установившуюся за время долгого правления Ибрагим-паши. (К тому же визирь, со своей стороны, и вполне основательно, за являл, что не может двинуть войско против Сербии только из-за медлительности, беспорядка и разногласий между боснийцами.) И чем больше визирь становился похожим на покойника, тем мягче судили о нем самом и тем благожелательнее отзывались о его правлении.
Процессия, провожавшая визиря, мало-помалу редела и таяла. Сперва отстали пешие, потом некоторые из всадников. Под конец остались только улемы, несколько айянов и оба консула со своими свитами. Консулы простились с визирем возле той самой маленькой кофейни, где когда-то Давиль прощался с Мехмед-пашой.
Перед кофейней все еще стояла покосившаяся беседка – в луже воды, почерневшая от дождей. Тут визирь остановил процессию и простился с консулами, невнятно сказав несколько слов, которых никто не перевел. Давна громко повторил пожелания и приветствия своего начальника, а фон Паулич сам ответил по-турецки.
Моросил холодный дождь. Визирь ехал верхом на своем сильном, спокойном и широкозадом коне, которого в Конаке прозвали коровой. На нем был тяжелый плащ из темнокрасного сукна на меху, который ярким пятном выделялся на фоне печального и мокрого города. Позади визиря виднелось желтое с блестящими глазами лицо Тахир-бега, вытянутое лицо Эшреф-эфенди, лицо охотника, и круглый ворох одежды, из которого выглядывали голубые, сердитые и плаксивые глаза Баки.
Всем хотелось как можно скорее покинуть это сырое ущелье, как покидают официальные похороны.
Давиль возвращался вместе с фон Пауличем. Было уже за полдень. Дождь прекратился, и откуда-то проскользнул косой луч солнца, бледный и несогревающий. В беспредметный разговор врывались мысли и воспоминания. Чем ближе подъезжали к городу, тем теснее становилось ущелье. По крутым склонам пробивалась молодая травка с синеватым отливом от дождя. В одном месте Давиль заметил несколько полураспустившихся желтых баранчиков и вдруг с такой остротой ощутил всю печаль своей седьмой боснийской весны, что едва нашел в себе силы вежливыми, односложными фразами отвечать на спокойные высказывания фон Паулича.
Дней через десять после отъезда визиря Давиль, к своему удивлению, уже получил от него первые вести. В НовиПазаре Ибрагим-паша встретился с Силиктаром Али-пашой, своим преемником … Ибрагим-паша встретился с Силиктаром Али-пашой, своим преемником. – Новый боснийский визирь Али-паша прибыл в Травник 17 мая 1813 г. Начало своего правления Али-паша ознаменовал жестокими расправами.

на посту визиря Боснии, и тут они задержались на несколько дней. В это же время прибыл французский курьер из Стамбула, и Ибрагим-паша послал с ним своему другу первые приветствия с пути. Письмо было полно дружеских чувств и добрых пожеланий. Как бы мимоходом Ибрагим-паша обронил несколько слов и о новом визире. «Мне хотелось бы, почтеннейший друг, описать вам своего преемника, но это совершенно невозможно. Скажу только: „Да смилуется господь бог над бедняками и всеми беззащитными. Теперь боснийцы увидят…“
То, что Давиль узнал от курьера, а затем из писем Фрессине, вполне совпадало с впечатлениями Ибрагимпаши.
Новый визирь ехал без штата чиновников, без ичогланов и гарема, зато в сопровождении тысячи двухсот хорошо вооруженных албанцев «устрашающего вида» и двух больших полевых пушек, предшествуемый славой невменяемого кровопийцы и самого свирепого визиря в империи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56