А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Он стал думать о ней по ночам и, просыпаясь утром, начинал искать ее сперва в мыслях, а потом и живую, и каким-то чудом выходило так, что он встречал ее все чаще и все дольше глядел на нее. Так как это было время, когда все росло и зеленело, и она ему казалась частью, правда одухотворенной и особой, этого богатого растительного мира. «Как растение», – говорил он про себя, будто слова какой-то песни, не думая, ни почему их произносит, ни что они означают. Такая, какой она была, – румяная, улыбающаяся и стыдливая, ежеминутно склоняющая голову, как цветок склоняет венчик, она и вправду была в его представлении сродни цветам и плодам, в какомто глубоком и особенном смысле, в котором он сам себе не отдавал отчета, чем-то вроде сознания и души плодов и цветов.
Когда весна вступила в свои права и деревья покрылись листвой, девушки перешли в сад. Тут они вязали в течение всего лета.
Если бы кто-нибудь говорил о Травнике с двумя путешественниками, из которых один провел там зиму, а другой лето, то услышал бы два противоположных мнения об этом городе. Первый сказал бы, что побывал в аду, а второй – неподалеку от рая.
В таких невыгодно расположенных городах с неблагодарным климатом всегда выпадает несколько недель в году, своей красотой и мягкостью как бы вознаграждающих за все капризы и неприятности остальной части года. В Травнике такой период бывает между началом июня и концом августа и захватывает обычно весь июль.
Когда даже в самых глубоких ложбинах растает снег, когда пройдут весенние дожди и бураны и перебесятся ветры, то холодные, то теплые, то порывистые и шумные, то тихие и легкие, когда облака прочно осядут на высоких краях крутого амфитеатра гор, окружающих Травник, когда длинные, теплые, сверкающие дни почти совсем вытеснят ночи, когда на склонах пожелтеют поля и отяжелевшие груши начнут ронять на жнивье обильные перезрелые плоды, тогда и наступает пора короткого и прекрасного травницкого лета.
Дефоссе стал сокращать свои прогулки по окрестностям и по многу часов проводил в большом, круто поднимающемся вверх по склону саду консульства, изучая хорошо знакомые дорожки и кусты, словно это было что-то удивительное и невиданное. Йелка приходила либо раньше других девушек, либо старалась задержаться подольше. С небольшого пригорка, на котором они работали, она стала все чаще спускаться в консульство то за нитками, то за водой или полдником. Теперь она встречалась с молодым человеком на узких, заросших зеленью дорожках. Она опускала свое скуластое белое лицо, а он с улыбкой выговаривал свои «иллирийские» слова, в которых буква «р» звучала не звонко и раскатисто, а глухо и растянуто, а ударение всегда падало на последний слог.
Раз после полудня они дольше обычного оставались вдвоем на одной из боковых дорожек среди густой листвы, где и тень дышала теплом. На девушке были широкие синие шаровары и узкая безрукавка из светло-голубого атласа на одной застежке. Рубашка в сборку застегнута на шее серебряной булавкой. Рукава рубашки доходили до локтей; руки у нее были молодые, полные, сквозь прозрачную кожу проступала сеть красноватых жилок. Дефоссе взял ее за локоть. Кровь сразу отлила, и на руке остались бледные следы от его пальцев.
Ее губы – розовые, необыкновенно пухлые и обе совершенно одинаковые – медленно раздвинулись, и в уголках их притаилась молящая, будто плачущая улыбка, но сразу вслед за этим девушка опустила голову и прильнула к нему, покорно и без слов, как травинка или ветка. «Как растение», – подумал он еще раз, однако к нему прижималось человеческое существо, женщина, до боли преисполненная сердечной истомы, душа которой еще боролась, но уже примирилась с гибелью и падением. Руки беспомощно повисли, рот приоткрылся, веки опустились, словно девушка потеряла сознание. Так она прильнула к нему, изнемогая от любви, от наслаждения, которое сулит любовь, и от ужаса, который следует за ней как тень. Прижавшись к нему, ослабевшая, сломленная, она являла собой не только полную преданность, беспомощность, гибель и отчаяние, но и неожиданное величие.
У Дефоссе заиграла кровь от предчувствия совершенного счастья и безудержного торжества. В нем загорались и гасли, подобно светлячкам, бесконечные видения. Да, это – то! Он всегда чувствовал и неоднократно утверждал, что эта убогая, бесплодная и запустелая страна на самом деле богата и роскошна. И вот перед ним одна из скрытых красот этого края.
Зеленые и цветущие крутые склоны еще раз зацвели, и воздух наполнился неведомым пьянящим ароматом, который всегда – как ему теперь казалось – наполнял эту долину. Обнаружилось сокровенное богатство этого на первый взгляд мрачного и бедного края, неожиданно выявилось, что его напряженная тишина таит быстрое, прерывистое дыхание любви, в котором стон сопротивления борется со сладостью согласия, что ночное безмолвие и серость этого края – лишь маска, под которой струится трепетный свет, алый от сладостной крови.
Рядом оказалось расщепленное, толстое и старое грушевое дерево; поваленное, оно лежало на крутом склоне наподобие дивана. Ствол его уже высох, но на ветвях еще зеленели листья. Обнявшись, они прислонились к дереву, потом – сначала девушка, а за ней Дефоссе – опустились на раздвоенный ствол, как на приготовленное ложе. Она все еще не сопротивлялась – ни звука, ни жеста, но когда руки Дефоссе скользнули вдоль ее тела и обхватили талию между шароварами и безрукавкой, там, где была только рубашка, девушка вывернулась, как ветка, которую сгибают во время сбора винограда, а она упруго выпрямляется. Он даже не почувствовал, как девушка оттолкнула его, не заметил, как снова очутился на дорожке. У ног его на коленях стояла Йелка, сложив руки и подняв к нему лицо, как на молитве. Она вдруг побледнела, в глазах стояли слезы. Так, на коленях со сложенными руками, она произносила слова, которых он не понимал, но которые в ту минуту были ему понятнее, чем если бы они были сказаны на его родном языке: она умоляла его быть человеком и пощадить ее, не дать ей погибнуть, потому что сама она не может защититься от того, что нахлынуло на нее с неотвратимостью смерти, но что было опаснее и страшнее смерти. Заклинала его жизнью матери и всем, что ему дорого на свете, и все повторяла голосом, вдруг ставшим глухим от страсти и волнения:
– Не надо, не надо!…
Дефоссе, чувствуя, как у него на шее стучит в жилах кровь, старался сосредоточиться и понять эту неожиданную и чрезвычайно быструю перемену ситуации. Он спрашивал себя с удивлением, что могло вырвать из его объятий обомлевшую девушку и что держит их теперь в таком смешном положении: он стоит взволнованный и прямой, как некий языческий царь, а она на коленях у его ног, сложа руки и подняв на него глаза, полные слез, как святая на картине. Он хотел поднять ее, снова привлечь к себе и положить на раздвоенный ствол поваленной груши, но не нашел в себе ни сил, ни порыва. Все неожиданным и непонятным образом изменилось.
Он не знал, как и когда это случилось, но ясно видел, что, слабая и податливая, как тростник, девушка каким-то чудесным образом перешла из «мира растительного», в котором до сих пор находилась, совсем в другой мир и тайком укрылась под надежную защиту чьей-то сильной воли, которой он не мог противостоять. Он чувствовал себя обманутым, осмеянным и испытывал мучительное разочарование. Его обуял стыд, а потом гнев – на нее, на себя, на весь. мир. Он нагнулся и бережно поднял ее с земли, бормоча какие-то слова. Она по-прежнему не сопротивлялась, была покорна и подчинялась каждому движению его руки, но словами и взглядом продолжала умолять смилостивиться и пощадить ее. Он и не собирался больше обнимать ее. Нахмуренный и подчеркнуто учтивый, он помог ей разгладить складки на шароварах и застегнуть серебряную булавку на шее. А затем девушка так же внезапно и непонятно для него скрылась, сбежав по круче к консульству.
Дефоссе провел несколько беспокойных ночей. Им все время владело смущение, бессильный гнев и стыд за те первые минуты в саду. Он постоянно спрашивал себя: что же такое было с ним и с девушкой и как это могло случиться? Он упорно отгонял от себя этот вопрос и старался не думать о мимолетной встрече на запущенной садовой дорожке. И все-таки то и дело говорил себе с горькой усмешкой:
– Да, да, ты действительно непогрешимый психолог и превосходный любовник. Почему-то вбил себе в голову, что она из растительного мира, воплощение языческого духа этой страны, неоткрытое сокровище, которое стоит только подобрать. И ты удостоил ее тем, что нагнулся. И вдруг все меняется. Она стоит на коленях вроде Исаака, которого отец его Авраам намеревается принести в жертву, но которого в последнюю минуту ангел спасает от смерти. Да, она именно так стояла на коленях. А ты разыгрывал из себя Авраама. С чем тебя и поздравляю! Ты вздумал играть роль в живых картинах на библейские темы с глубоко моральной, религиозной тенденцией. Поздравляю!
Только дальние прогулки по горным дубравам в окрестностях города успокаивали его и давали другое направление мыслям.
Неутоленное желание и тщеславие молодости мучили его в течение нескольких дней, но и это прошло. Он стал успокаиваться и забывать. Проходя мимо вязальщиц в саду, он видел опущенную голову Йелки, но не останавливался в смущении, а, обронив непринужденно и весело какое-нибудь выученное в тот день слово, спешил дальше, всегда улыбающийся и свежий.
И только в одну из ночей он добавил в своей книге о Боснии в том месте, где говорится о типах и этнических особенностях боснийцев, следующий абзац:
«Женщины обычно высокие; многие из них обращают на себя внимание правильными чертами лица, хорошим сложением и ослепительной белизной кожи».

XI

Все в этой стране принимало с течением времени неожиданный оборот и в любой миг могло стать противоположным тому, чем казалось. Давиль уже стал мириться с тем неприятным фактом, что потерял Хусрефа Мехмед-пашу, живого и откровенного человека, у которого всегда можно было встретить сердечный прием, доброжелательное понимание и хоть какую-то помощь, что вместо него появился черствый, холодный несчастный Ибрагимпаша, бывший в тягость и себе самому, и другим и от которого, как от камня, трудно было добиться теплого слова или человеческого участия. В этом мнении он утвердился после первого же свидания с визирем, а особенно под влиянием всего того, что он узнавал о нем от Давны. Но очень скоро консул и на этом примере должен был убедиться, насколько Давна в своей трезвой и верной оценке людей был, в сущности, односторонен. Собственно, его суждения были проницательны, беспощадны и достоверны в тех случаях, когда дело шло о вещах обычных, связанных с повседневной, будничной жизнью. Но, сталкиваясь с более тонкими и сложными вопросами, он по духовной лености и моральному равнодушию спешил с обобщениями и судил скороспело и упрощенно. Так было и в данном случае. Уже после второй и третьей встречи консул заметил, что визирь не так неприступен, как показалось сначала. Прежде всего и у нового визиря был свой «конек». Только это было не море, как у Хусрефа Мехмед-паши, и не другой какой-нибудь живой и реальный предмет. Для Ибрагим-паши исходной и заключительной точкой всякого разговора было свержение его государя Селима III и его, Ибрагим-паши, личная трагедия, тесно с этим связанная; это служило отправным пунктом для его суждений обо всем. Отталкиваясь от этого события, он оценивал все происходящее вокруг, и, разумеется, с этой точки зрения все выглядело мрачно, трудно и безнадежно. Но для консула главным было то, что визирь не просто «физическое чудовище и духовная мумия», что существуют темы и слова, способные тронуть его и взволновать. Больше того, со временем консул убедился, что черствый, мрачный визирь, каждая беседа с которым походила на урок о тщете всего сущего, был во многих случаях надежнее и лучше быстрого, блестящего и вечно улыбающегося Мехмед-паши. Визирю очень нравилось, доставляло удовольствие и внушало доверие умение Давиля выслушивать его пессимистические суждения и общие рассуждения. И визирь никогда так подолгу и доверительно не разговаривал ни с фон Миттерером, ни с кем-либо другим, как он все чаще разговаривал теперь с Давилем. А консул все больше привыкал к таким собеседованиям, когда оба они погружались в обсуждение всевозможных несчастий в этом далеком от совершенства мире. Кончались они обычно тем, что консул разрешал какое-нибудь маленькое дело, ради чего, собственно, и приезжал к визирю.
Беседы их всегда начинались с прославления одного из последних успехов Наполеона на поле битвы или в международной политике, но, следуя своей склонности, визирь сразу переходил с предметов положительных и радостных на тяжелые и неблагоприятные. Например, на Англию, на ее упорство, бесцеремонность, алчность, с которыми тщетно борется даже гений Наполеона. Отсюда был только один шаг до рассуждений о том, как вообще трудно управлять народом и приказывать людям, как неблагодарна задача государя и предводителя, о том, что дела на этом свете всегда идут не так, как надо, вопреки законам бессильной морали и желаниям благородных людей. А отсюда уже легко было перейти на судьбу Селима III и его сподвижников. Давиль слушал с молчаливым вниманием и глубоким участием, а визирь говорил с горестным воодушевлением.
– Мир не хочет счастья. Народы не желают иметь ни мудрых правителей, ни благородных государей. Доброта на этом свете – голая сирота. Да поможет всевышний вашему императору, но я своими глазами видел, что произошло с моим государем султаном Селимом. Этого человека бог наделил всеми достоинствами, физическими и духовными. Он горел как свеча, целиком отдавая себя на благо и процветание империи. Умный, отзывчивый, справедливый, он никогда не помышлял о зле и предательстве, не подозревал, какая бездна злобы, лицемерия и вероломства кроется в людях; потому и не умел он оберегать себя, и никто не смог его уберечь. Отдавая все силы на выполнение своих обязанностей государя и живя такой чистой жизнью, какой не помнят со времен первых халифов, Селим ничего не предпринимал, чтобы защитить себя от нападения и предательства дурных людей. Потому и могло случиться, что отряд ямаков, военного сброда, под предводительством взбесившегося хама смог свергнуть с престола такого султана, заточить в сераль и тем сорвать его спасительные и дальновидные планы, а на престол посадить тупоумного и развратного неудачника, окруженного пьяницами, невеждами и матерыми предателями. Вот что творится на свете! И как мало людей, которые это понимают, а еще меньше таких, которые хотели бы и могли этому помешать.
Отсюда легко переходили на Боснию и обстоятельства, в которых и визирь и консул принуждены жить в этой стране. Говоря о Боснии и боснийцах, Ибрагим-паша не находил достаточно резких слов и мрачных красок, а Давиль слушал его с искренним участием и полным пониманием.
Визирь никак не мог примириться с тем, что свержение Селима произошло как раз тогда, когда Ибрагим-паша находился во главе армии, готовый выбросить русских из Молдавии и Валахии, в тот самый момент, когда успех был обеспечен, а из-за этого происшествия империя, замечательный султан и сам он, Ибрагим-паша, лишились крупной победы, которую он уже держал в руках; вместо этого, униженный, сломленный, он неожиданно оказался заброшенным в далекую и нищенскую страну.
– Вы сами видите, мой благородный друг, где мы живем, с кем я должен бороться и иметь дело. Легче справиться со стадом диких буйволов, чем с этими боснийскими бегами и айянами. Дикари, дикари, дикари, неразумные, грубые и тупые, но щепетильные и заносчивые, своевольные, но пустоголовые. Поверьте мне: у боснийцев нет ни чувства чести в сердце, ни ума в голове. Они состязаются в ссорах и взаимных подлостях, и это единственное, что они знают и умеют делать. И вот с таким-то народом я должен теперь усмирять восстание в Сербии! Вот как идут дела в нашей империи с тех пор, как свергли и заточили султана Селима, и одному богу известно, что нас ждет дальше.
Визирь остановился и замолчал, а на неподвижном лице его слабым блеском темных кристаллов засияли глубоко запавшие глаза, которым лишь отчаяние могло придать жизнь.
Молчание прервал Давиль, заметив рассчитанно и осторожно:
– А что, если бы по какому-то счастливому стечению обстоятельств положение в Стамбуле изменилось и вы вновь стали бы великим визирем…
– Ну и что! – махнул рукой визирь, словно задавшись целью в это утро привести и себя и консула в состояние самой мрачной безысходности. – Ну и что! – продолжал он глухим голосом. – Рассылал бы фирманы, которых не исполняли бы, защищал страну от русских, англичан, сербов и всех, кто бы на нее ни напал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56