А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И все это повторялось неоднократно, пока не вступала в действие сила привычки или пока одна мания не сменялась другой.
После генерального консула главной личностью в консульстве был переводчик и секретарь Никола Ротта (Rotta). Раньше он служил в земунском гарнизоне, и фон Миттерер взял его с собой в Травник.
Это был человек маленького роста, горбатый, хотя горб особенно не выдавался, с сильно развитой грудной клеткой и большой головой, откинутой назад и тонущей в приподнятых плечах; на лице выделялись крупный рот и живые глаза; во вьющихся от природы волосах была заметна проседь. Ноги, короткие и тонкие, были обуты в низкие сапоги с отогнутыми голенищами или в шелковые чулки и башмаки с большими позолоченными пряжками.
Не в пример своему начальнику, человеку воспитанному и простому в обращении, относившемуся к людям с грустной благожелательностью, его ближайший помощник держал себя заносчиво и грубо как с мусульманами, так и с христианами. Его угрюмое молчание было таким же тяжелым, неприятным и оскорбительным, как и его слова. Низенький и горбатый, он ухитрялся смотреть свысока даже и на самого высокого человека, вдвое выше себя. Его мрачные глаза с нависшими тяжелыми веками на большой и закинутой голове выражали оскорбительную скуку и презрительную усталость, словно он видел своего собеседника где-то в отдалении и глубоко под собой. И только в присутствии высокопоставленных и важных лиц (а он прекрасно знал, кто важный, кто нет и только выглядит таковым), переводя их речи, он опускал глаза и взгляд его становился в одно и то же время и дерзким, и снисходительным, и непостижимым.
Ротта говорил на многих языках. (Травничане как-то подсчитали, что он знает десять языков.) Но главное искусство его заключалось не в том, что он говорил, а в том, что он умел заставить противника замолчать. У него была привычка, закинув голову и прищурившись, смерить своего собеседника высокомерным взглядом и проговорить сухо и вызывающе:
– Ну и что? Что дальше-то? Что?
И от этих ничего не значащих слов, произнесенных на особый манер, часто смущались и самые смелые люди, меркли и отпадали самые веские доводы и доказательства, самые справедливые требования.
И только в Цезаре Давне Ротта нашел достойного соперника и собеседника. После того как Давна, еще до их приезда в Травник, так ловко обстряпал дело с фирманом и бератом и заставил их просидеть две недели в Дервенте, словно каких-то проходимцев, Ротта отнес его к разряду противников высшего класса, к которым следует относиться серьезно. И Давна, со своей стороны, оценил Ротту; сведения о нем он получил от одного белградского торговца. Встречи этих двух людей не походили на их встречи с другими. В обращении друг с другом они принимали легкий и шутливый тон, в котором должны были слышаться беспечность и пренебрежение, а крылись напряженная осторожность и тайный страх. Они обнюхивали друг друга, как два зверя, и присматривались друг к другу, как два мошенника: оба прекрасно знали, что они мошенники, но не знали как следует приемов и повадок друг друга.
Разговоры, начинавшиеся обычно по-французски, в светском тоне и выражениях, взятых из консульского лексикона, переходили иногда в грубые препирательства на сочном, исковерканном венецианском диалекте, на котором говорят по всему средиземноморскому побережью. Тогда толмачи сбрасывали с себя благородные маски и вели по левантинскому обычаю словесную перепалку, совершенно забывая о всяком приличии и употребляя самые непристойные выражения, сопровождаемые неописуемыми жестами и мимикой.
– Благослови, высокочтимый отче, благослови смиренного слугу святой матери церкви. – И Давна комически кланялся Ротте, издеваясь над его заигрываниями с монахами.
– Да благословят тебя якобинские дьяволы из пекла, – спокойно отвечал Ротта, словно повторяя заученную роль.
– А ведь вы лижете алтарь этих монахов, лижете! – говорил Давна.
– А вы рады бы лизать им и то, чего вообще не лижут, если бы попы захотели. А они не хотят. От вас, французов, им ничего не надо. Но, слышал я, вы открываете синагогу в крыле императорского французского консульства.
Нет, не открываем. На что нам синагога? Гораздо приятнее ходить в церковь в Долац и смотреть, как его превосходительство императорский и королевский генеральный консул и его уважаемый переводчик прислуживают отцу Иво во время мессы.
– А почему бы нет? Я могу и это.
– Знаю, знаю. Ты все можешь. Одного только не можешь. Подрасти не можешь!
– Ты прав. Этого, видишь ли, никак не могу, – отвечал горбун не моргнув глазом, – но, поверь, ничуть об этом не жалею с тех пор, как встретил тебя, долговязого. И подумать только, как ты еще вытянешься после смерти. Вот будет задача подыскать гроб для такого покойничка!
– Эх, кабы посчастливилось мне видеть твою кончину, не пожалел бы ни труда, ни денег, а уж нашел бы тебе гробик! – И Давна раздвинул руки на аршин.
– Э, нет, нет! Я еще умирать не собираюсь. Да и с чего мне умирать, ведь не ты меня лечишь?
– Кто тебя станет лечить, холера разве!
Знаю, что вы с ней коллеги. Только она убивает, по крайней мере, бесплатно. Правда, у тебя рука вернее. От нее можно как-нибудь остеречься и уцелеть, а от тебя уж не спасешься.
В таком духе и продолжается беседа, пока оба не разразятся смехом, глядя друг на друга наглым и пронизывающим взглядом.
Разговоры эти, происходившие всегда без свидетелей, были своего рода разрядкой и гимнастикой для обоих толмачей. Заканчивались они снова по-французски, учтиво и церемонно. И, глядя, как низко кланялись они на прощание, снимая шляпы, жители Травника делали всевозможные заключения из дружественного и длительного разговора чиновников двух христианских государств.
Со всеми остальными в Травнике Ротта держался одинаково: нагло, угрюмо, недоверчиво, деловито и лаконично.
Родом из Триеста, Ротта был двенадцатым ребенком в семье Джиованни Скарпаротта (Giovanni Scarparotta), бедного сапожника, умершего от пьянства. Двенадцатый ребенок, маленький уродливый горбун, был так слаб в первые месяцы жизни, что постоянно зажигали свечу и раз даже омыли его и приготовили к погребению. Но когда этот бледный, тщедушный и горбатый мальчик пошел в школу, оказалось, что он способнее всех своих братьев и что из него может выйти нечто большее, чем были его отец и дед. И в то время как остальные братья, рослые и здоровые ребята, пошли либо в моряки, либо в ремесленники или предались тем неопределенным занятиям, которые в Триесте дают такой же заработок, как и обычное ремесло, горбуна взяли на службу в канцелярию пароходного общества.
Тут слабенький и молчаливый мальчик с большими глазами и чувственным ртом на бледном лице, разнося почту и оттачивая перья, впервые увидел, как выглядит жизнь господ в больших и чистых домах, жизнь богатых людей в благоприятных условиях, в обществе, где разговаривают, не повышая тона, и обращаются друг с другом вежливо, где никогда не говорят о еде, одежде, и прочих насущных потребностях, как о вещах само собой разумеющихся, и где все помыслы и усилия направлены к каким-то отдаленным, высшим целям. Мальчик сравнивал эту жизнь, в которую он мог заглянуть только днем, когда обходил канцелярии, с теснотой, грязью и убожеством отцовского дома, с мерзостями, ссорами и грубостью в своей семье и у соседей. И безмерно страдал от этого сравнения. Теперь, когда он узнал, что существует и другая жизнь, он уже не мог оставаться в нищете, в которой родился и в которой ему суждено было прожить всю жизнь. И как-то раз перед рассветом, после ночи, проведенной в мучительных размышлениях, мальчик вылез из-под лохмотьев, под которыми спал и к которым испытывал непреодолимое отвращение, и на коленях, обливаясь слезами, поклялся, сам не зная кому и чем, что он или избежит участи своих близких, или вообще не будет жить.
Рядом с ним крепко спали его многочисленные братья, младшие и старшие, награждаемые побоями мальчики на побегушках или черные и грязные безработные, покрытые таким же тряпьем, как и он. Но он видел в них не родных братьев, а отвратительных рабов, с которыми невозможно жить и от которых надо бежать как можно скорее, во что бы то ни стало и навсегда.
С этого дня горбатый мальчик окончательно склонился к легкой и красивой жизни. Он работал безропотно и преданно, угадывал желания своих хозяев, учился, наблюдал, прислушивался и с упорством отчаявшегося человека старался найти дверь в эту привлекающую его красивую жизнь и узнать, как она открывается. Бессознательное, но глубокое желание проникнуть туда, остаться там влекло его вперед, а в спину с не меньшей силой толкала огромная ненависть к другой, страшной жизни в родительском доме и неизбывное отвращение ко всему, что было с ним связано.
Энергия и рвение не могли остаться незамеченными и не принести плодов. Мальчик постепенно приучался к канцелярской работе. Ему стали давать небольшие поручения на корабли и к городским властям. Он был скромен, неутомим, выказывал большие способности к языкам и обладал прекрасным почерком. Начальство его заметило. Ему дали возможность изучить немецкий язык. Увеличили жалованье. Он стал брать уроки французского языка у одного эмигранта-роялиста. Разбитый параличом старик, вынужденный зарабатывать на жизнь частными уроками, когда-то принадлежал к избранному, просвещенному парижскому обществу. От него молодой Никола Скарпаротта воспринял многое не только в области языка, но и географии, истории и того, что старый господин называл «знанием жизни».
Когда молодой человек постиг все это, он весьма просто и хладнокровно покинул родительский дом в бедном квартале и нанял себе скромную, но чистую меблированную комнату у одной вдовы. Это был первый шаг к тому лучшему обществу, куда он стремился проникнуть.
Постепенно он стал необходимым и в канцелярии пароходного общества, и при встрече судов – для переговоров с иностранцами. Он легко и свободно объяснялся на пяти языках, знал в точности названия всех учреждений в империи и звания всех чиновников. Он помнил все, о чем должны были, но не хотели помнить другие, хотя и испытывали в этом постоянную потребность. И при всем том оставался таким же скромным, тихим, не выказывал собственных нужд и желаний, всегда готовый к услугам, но при этом без всякой назойливости.
Его приметил и комендант города майор Калхер, которому горбатый юноша оказал кой-какие услуги и сообщил много полезных сведений об иностранцах, прибывавших или отъезжавших на кораблях общества. И когда майора назначили в Земун, он через некоторое время предложил молодому человеку работать в земунской комендатуре в качестве переводчика и осведомителя.
Сын сапожника, бежавший из одного мира и старавшийся занять место в другом, усмотрел в этом предложении перст судьбы и желанную возможность физически убраться подальше от отцовской нищеты, существовавшей где-то рядом, в нескольких улицах от него.
Так молодой человек прибыл в Земун. И здесь он сразу выдвинулся благодаря своему рвению и ловкости. Пробирался в Белград по секретным делам, допрашивал иностранцев в карантине (за последнее время он изучил еще греческий и испанский языки). Здесь сын триестского сапожника, желая окончательно уничтожить следы своего происхождения, отбросил часть своего имени – Scarpa и стал называться Rotta, a одно время даже и de Rotta. Здесь он и женился на левантинке, дочери стамбульского экспортера, приехавшей к родственникам в Земун. Отец ее родился в Стамбуле, но по происхождению был далматинец, мать была гречанка.
Девушка, красивая, полненькая, тихая, обладала к тому же приданым. И Ротте показалось, что такая жена явится тем последним звеном, которое должно навеки упрочить его положение в обществе, где жизнь легче и лучше, и на этом закончится его многолетний подъем, полный мук и лишений.
Но как раз тут-то Ротта вдруг стал понимать, что женитьба не может служить ни вожделенным концом пути, ни долгожданной наградой. Он уже устал, а жизнь расстилалась перед ним как бесконечная линия, не сулящая ничего постоянного и определенного, подобно предательской игре бесчисленных зеркал, открывающих все новые и все более отдаленные и, по всей вероятности, столь же обманчивые перспективы.
Жена оказалась ленивой, болезненной, расточительной, человеком трудным во всех отношениях. (Если бы Ротта не порвал так резко и полностью всякую связь со своим детством, он мог бы вспомнить пословицу, которую ребенком часто слышал в семейных разговорах: «Chi vuol fare la sua rovina prende la moglie levantina». Кто ищет своей гибели – пусть женится на левантинке (ит.).

) Работа в Земуне была далеко не такой спокойной и невинной, как в Триесте. Ему поручали опасные и щекотливые дела, которые истощали нервы и не только отнимали дни, но и лишали сна. Иметь дело с разношерстным, хитрым, грубым и коварным народом, сновавшим из Белграда в Земун, из Земуна в Белград, вниз и вверх по Дунаю, было очень сложно и тяжело. Неожиданно он наталкивался на недоброжелательство, непредвиденные преграды и подлую месть. Чтобы выдержать все это, Ротта принужден был пользоваться теми же средствами. Постепенно он приобрел тот сухой и наглый тон, свойственный телохранителям и толмачам на Ближнем Востоке, который служит внешним проявлением внутренней пустоты, недоверия к людям и отсутствия всяких иллюзий.
Так как и вторая их девочка умерла, прожив всего несколько месяцев, супружеская жизнь наполнилась враждой и ненавистью. Начались препирательства, и не потребовалось много времени на то, чтобы они превратились в бурные ссоры, по своей мерзости и грубости нисколько не уступавшие тем ссорам, которые Ротта помнил со времен детства. Наконец жена бросила его без сожаления и скандала и вернулась в Стамбул, который ей, по их обоюдному мнению, никогда и не следовало покидать.
И тут Ротте стало совершенно ясно, что для того, чтобы человек мог перешагнуть из мира, в котором он родился, в другой, к которому он почувствовал влечение, случайно заглянув туда, недостаточно ни клятвы чувствительного горбатого мальчика, расплакавшегося ночью из-за нищеты, ни двадцати лет упорного, тяжелого труда и службы. И, что еще хуже, этот «новый» мир вовсе и не существует в действительности как нечто обособленное, определенное и устойчивое, чего можно достигнуть и чем можно завладеть раз и навсегда, как ему казалось в первые годы, точно так же как и «старый» мир нищеты и подлости, из которого он вырвался ценой страшных усилий, не так-то легко и просто отбросить, как он это сделал с братьями и сестрами и всем тряпьем в родительском доме: «старый» мир незаметно и неизбежно преследует человека сквозь все кажущиеся перемены и успехи.
Едва достигнув тридцати лет, Ротта уже чувствовал себя обманутым и усталым, как человек, который потратил много сил и которому не заплачено по заслугам. Он не был склонен к отвлеченному мышлению, но не мог не задуматься о своей судьбе и не почувствовать себя одиноким и разочарованным. Спасаясь от своих мыслей и самого себя, он целиком окунулся в серую, утомительную жизнь на границе и в карантине, где люди грубеют сверх всякой меры и стареют прежде времени. Он стал жаден на деньги и заработки, завистлив к сослуживцам, до крайности раздражителен и горяч, назойлив, груб, суеверен и труслив. Его тщеславие казалось чрезмерным, и гордился он не тем, чего достиг, а никому не видимыми усилиями и ценой, заплаченной за достигнутое.
Не остался он верен и тщеславию, – с годами даже наши пороки перестают нам доставлять удовольствие. Перестав видеть смысл в дальнейшем продвижении по пути, который так утомил и разочаровал его, Ротта отдался течению, желая лишь жить безбедно, не болеть, иметь как можно меньше работы и забот и как можно больше мелких удовольствий, уверенности и доходов.
Подобно Давне, переводчику французского консульт ства, Ротта сжился с боснийскими мусульманами, привык к их обычаям и нравам, к этой нечеловеческой жизни, проходившей в постоянном общении, но и в постоянной ненависти и постоянном соперничестве с турками, с райей всех вероисповеданий и всевозможными путешественниками.
Преждевременно растратив силы, Ротта превратился в седого, сварливого и эгоистичного ипохондрика, исполненного навязчивых идей и канцелярского педантизма. Он страдал от воображаемых болезней, боялся дурного глаза и дурных примет, ненавидел церковь и все, что с ней связано. Чувствовал себя одиноким, с омерзением вспоминал свою жену и совместную с нею жизнь, но страшился также подумать о грязной крикливой бедности, которую он когдато оставил в Триесте, и не желал даже слышать фамилии своей семьи. Удовольствие он находил в сбережениях, и копил со страстью, надеясь хоть таким образом исправить все испорченное и исковерканное в жизни, уверенный, что только деньги могут как-то возвысить, спасти и защитить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56