А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А я пожимал руку его убийцам».
Работы у него больше никакой не было. «Это тоже наша писательская беда, – думал Виктор Николаевич. – Когда кончил одну вещь, тотчас начинай другую. В таком положении из всех людей только мы, да еще композиторы: либо пиши всегда , а это невозможно, либо будь полжизни бездельником». Тем не менее безделие не очень его тяготило. «С другой стороны, есть и очарование в нашей свободе: работаешь в любое время, утром, днем, ночью, никаких обязательных часов нет, а несколько дней можно и бездельничать без угрызения совести».
В Париже он по случаю купил коллекцию старых русских книг. С тех пор, как у него оказалось немало лишних денег, доставлял себе это удовольствие, в котором, впрочем, не отказывал себе, в меньших размерах, и прежде, даже в Петербурге, где еле сводил концы с концами. Большая часть коллекции была отправлена в Нью-Йорк в заколоченных ящиках, но несколько книг он взял с собой и теперь их читал. Нашлось несколько томиков Тургенева. Он не любил этого писателя и считал его второстепенным. Слова «Тургенев и Толстой» всегда казались ему оскорбительными, как впрочем и слова «Толстой и Достоевский": рядом с Толстым не должно было ставить никого. Теперь на пароходе Яценко – неизвестно для чего – выписал из „Дворянского Гнезда“ две позабавившие его фразы: „Что-то грациозно-вакхическое разливалось по всему ее телу"… „Однако уже, кажется, одиннадцать часов пробило“, – заметила Марья Дмитриевна. Гости поняли намек и начали прощаться"… Какие понятливые гости! А все-таки написал он и одну необыкновенную книгу „Отцы и дети“, и несколько маленьких шедевров, как «Старые портреты“. И этим слава его оправдана"… Но вся вообще жизнь, изображавшаяся Тургеневым в романах и рассказах, вызывала у него полное недоумение. «Неужто в самом деле была такая Россия? Во всяком случае, кроме ее природы, кроме чудесных лесов, рек, равнин, ничего от нее не осталось, и народ в ней живет совершенно другой».
В одной из наудачу захваченных книг Яценко наткнулся на слова Феофана Прокоповича: «Суть нецыи (и дал бы Бог, дабы не были многии) или тайном бесом льстимии, или меланхолией помрачаеми, которыи такова некоего в мысли своей имеют урода, что все им грешно и скверно мнится быти, что либо увидят чудно, весело, велико и славно, аще и праведно, и правильно и не богопротивно, например: лучше любят день ненастливый, нежели ведро, радуются ведомостьми скорбными, нежели добрыми; самого счастья не любят, и не вем как то о самих себе думают, а о прочиих так: аще кого видят здрава и в добром поведении, то, конечно, не свят; хотели бы всем человеком быти злообразным, горбатым, темным и неблагополучным, и разве в таком состоянии любили бы их."
Его решение было принято. Он знал, что уйдет и из кинематографа, как ушел из ОН, и уйдет по тем же причинам. Теперь беспристрастно оглядывался на свою литературную работу. «Мои „Рыцари Свободы“ были вполне честной пьесой. Может быть, эта пьеса нехороша или устарела по фактуре , может быть, Тони права в том, что я слишком рационалистичен. Может быть Лина не очень активизировала Надю или даже не была на нее похожа, может быть, Лиддеваль не «активизировал» Делавара, и самая мысль о том, чтобы показать Надю и Делавара «в движении», – не в статическом, а в динамическом состоянии, – была неправильна, так как они оба по природе к движению, к драме – едва ли способны. Но это была моя мысль, за успехом я не гонялся и даже, когда писал, не имел почти никакой надежды на постановку; т. е. писал так, как только и надо было бы писать. Пемброк купил пьесу случайно, да, вероятно, никогда ее и не поставит. В «Рыцарях Свободы» была большая идея, одна из больших идей века. Их сюжет был очень значителен. «The Lie Detector», как пьеса, много лучше, много лучше и диалог. Но сюжет и идея уже гораздо менее значительны, а главное, здесь я пошел на уступки, о которых стыдно вспоминать. Не случайно в этой пьесе оказалась одна декорация и очень немного действующих лиц. Так теперь пишут почти все, именно для облегчения постановки. Драматическое искусство изменилось оттого, что жизнь вздорожала. Да, я эту пьесу писал для успеха, хотя и не только для успеха. Это, во всяком случае, был предел возможных уступок, дальше – правда, значительно дальше – антиискусство. Согласившись же на фильм, я предел перешагнул, и это тотчас почувствовали Пемброки и Делавары, теперь желающие купить меня для постоянной работы. И, конечно, если уж «изобличать», то не кинематограф, что легко и банально, а писателей, идущих в кинематограф. Теперь, будучи обеспечен на год или два, я даже не имел бы оправдания в бедности. По существу, в бедности дело бывает и редко: за исключением эмигрантов, писатели почти никогда не голодают, по крайней мере в настоящем смысле слова. Нас соблазняют деньгами собственно не с целью подкупа: в конце концов, кому мы так особенно нужны? Человечество и вообще могло бы обойтись без писателей, а люди «подкупающие» тем более. Нам просто говорят, чтобы мы позаботились о человеческом развлечении. А так как развлекать людей легче всего несложным, условным, занимательным, приятным искусством, то вы нам такое и подавайте: нам будет хорошо, и уж вы тогда никак не останетесь в убытке».
В смягченной форме он изложил эти мысли Наде. Они очень ей не нравились. – «Что же, по-твоему, подаянием вам надо жить, что ли? – спрашивала она. – А то уж лучше ты оставался бы в Объединенных Нациях! Меня только не брани: я тебя никогда не уговаривала уходить оттуда! Было бы второе ремесло, как у многих других».
Он знал, что это правда. «Она, однако, не понимает, что второе ремесло высасывает из нас соки. Разумеется, писатели ничем не лучше, чем другие люди: из-за болезненного честолюбия и тщеславия они, скорее, даже хуже большинства других. Но чаще всего писатели, при втором ремесле, фактически больше искусством заниматься почти не могут и уж, во всяком случае, не дают того, что могли бы дать. Теперь все эти Лиги Наций, ОН, планы Маршалла создали новый огромный казенный пирог, на который и набросилось множество предприимчивых честолюбивых людей, они соблазнили и меня. Это легко сказать: „Vivre en bourgeois et penser en demi-Dieu“. Жить как буржуа и думать как полубог.

Какие уж мы полубоги! Да, у нас, людей искусства, есть свой «Мост вздохов": символически выражаясь, с одной стороны, дворец, с другой стороны, тюрьма: выбирай. И столь многие „сребролюбием недуговав“, выбирают либо казенный пирог, либо легкое приятное , то есть очень плохое, искусство. Каждый должен решить, чему хочет служить. И мне теперь ясна связь моего личного освобождения с общим огромным делом освобождения человечества. В мире идет одна великая борьба, каждый обязан стать на ту или другую сторону, я свою сторону выбрал давно: за свободу нынешнего человека против небывалого рабства с санаториями и со всякими хорошими обещаниями в будущем. Но нельзя участвовать в борьбе, если одновременно ради выгоды работаешь в учреждениях лицемерных, в предприятиях, развращающих мысль и вкус рядовых людей. Я сначала пристроился к одному казенному пирогу, теперь меня приглашают пристроиться к другому, и я не буду себя убеждать в том, что первый служит идее мира, а второй служит искусству… Да и Дюммлеровская «Афина» была сбившейся на пародию Организацией Объединенных Наций. Впрочем, слова «пошлость», «пародия» тут не подходят. Но Дюммлер прав: было что-то общее, ирреальное, не поддающееся определению. Быть может, оно было связано с тем, что взята была прекрасная идея, в которую почти никто из основателей не верил, что пытались объединить людей, которых объединить невозможно, что в дело вошли люди, ставящие себе совершенно разные цели, что примазались и господа, никаких целей, кроме личных и скверных, не имевшие. Получилось что-то ненужное, порой уродливое, вводящее людей в заблуждение, дающее несбыточные обещания, порождающее ложные иллюзии. И Лига Наций, и ОН, и многие личные драмы, все это тот же «Звонок Кут-Хуми». – Он вдруг с радостью подумал, что так, быть может, назовет свою книгу. – «Но я даже не мог бы передать все то, что кажется мне ирреальным. Я не буду участвовать в проституировании мысли, принимающей характер общественного бедствия. Хороши ли мы или нет, со всеми нашими моральными недостатками, со всеми нашими смешными сторонами, с нашей профессиональной манией величия, мы, писатели, все-таки соль земли. И наше освобождение от власти денег, от соблазна успеха , это важная часть общего вопроса об освобождении . Умные люди, правда, говорят, что задача нашего времени это создать свободные учреждения . Но это недалеко ушло от большевистских представлений: пока нужны концентрационные лагеря, а потом придут хрустальные дворцы"…
Яценко со смешанными чувствами подумал, что все же в нем очень сильно то морализующее начало, о котором говорил ему Дюммлер, цитируя Оскара Уайльда. «Где же я найду точку приложения для новых своих взглядов, если брошу литературу? Если же не брошу, то попытаюсь по-новому увидеть углубленную правду, а в ее свете человеческую душу».
О «Рыцарях Свободы» Пемброк теперь только изредка упоминал, как-то скороговоркой сказал, что вынужден отложить постановку на неопределенное время этой удивительной пьесы, – сказал с таким выражением ужаса и отчаяния, какое могло быть у Гоголя, когда он бросил в печь «Мертвые Души» (если это в самом деле было). Яценко хотел было спорить, но заранее почувствовал необычайную скуку и не поспорил.
Как будто все стало ясным и в отношениях с Надей. Он знал, что женится на ней как только она получит развод. «Это главное предложение, все остальное придаточные, разные „хотя": „хотя“ не влюблен, „хотя я люблю ее „как человека“, „хотя столько лет разницы в возрасте тяжелое препятствие“, «хотя она и для своих лет еще слишком молода“, «хотя она любит все то, что я не люблю или почти разлюбил: успех, деньги, светскую жизнь, having a good time. Теперь у нее все это, вероятно, будет и без меня. Даже слишком много будет всего этого!“ – думал он, морщась при мысли о Делаваре.
Яценко прекрасно знал, что Надя Делаваром не увлечена. «Если б была увлечена, она, со свойственной ей честностью и прямотой, мне это сказала бы и уж во всяком случае не стала бы над ним смеяться… Она сказала бы, а что я ответил бы? – с внезапной злобой спросил себя он, вдруг ясно почувствовав, как он ненавидит Делавара. «Он стал мне действовать на нервы еще с первого дня нашего знакомства… Что я ответил бы? Я сказал бы ей, что он на ней не женится, что он ее бросит, даст ей денег и бросит… И то, что я ей это сказал бы, показывает, конечно, что я в нее не влюблен: влюбленные в таких случаях отвечают иначе. А если б мосье Делавар великодушно предложил ей руку и сердце? Нет, ему я ее не отдам!.. Но для видимости пришлось бы начать соревнование в благородстве с Надей: она сказала бы, что не может меня бросить, я ответил бы, что она должна меня бросить. Делавар это, конечно, ерунда. Но она просто была бы свободнее без меня, может быть, даже и счастливее? А вдруг окажется, что никакого успеха у нее нет? Тогда я умолял бы ее взять у меня денег, а она отказывалась бы. С точки зрения «нецыих» это, впрочем, еще недостаточно «злообразно": надо было бы, чтобы она меня умоляла дать ей денег, а я отказывался бы. Я мог бы еще ей предложить, что я останусь на службе, если она откажется от кинематографа? Так Генрих IV-й предлагал своей жене бросить любовника и в обмен соглашался бросить своих любовниц… Нет, пусть она решает вполне свободно: выходить ли ей за меня или нет», – нерешительно отвечал он себе, понимая, что ее отказ был бы для него все-таки тяжелым ударом. «Значит я стар… Во всяком случае тут необходимо быстрое решение, хирургическая операция… Все хирургические операции удаются, только больной умирает"…
Он думал также, что, если б Надя его бросила, то он постарался бы себе создать такую жизнь, как Дюммлер. «Он провел свой век лучше, чем кто бы то ни было другой из всех, кого я знаю… Но это одиночество старого холостяка, эта квартира без женщин, его одинокие, нескончаемые ночи"…
Иногда он все же не без удовлетворения думал, что кое-что, правда не то, – «избави Бог! совсем не то!» – он предвидел в «Рыцарях Свободы». Надя не очень походила на Лину, Делавар только отдаленно был похож на Лиддеваля, никакого романа между Надей и Делаваром не могло быть, – «интуиция» позволила ему лишь схватить что-то очень внешнее, поверхностное, маловажное. «Мы все только ходим около жизни, кое-что интуицией чувствуем, но немногое. Иначе мы и жить не могли бы, – думал он. – Нет, я все-таки не назову свою книгу „Звонок Кут-Хуми“. В таком заглавии было бы что-то искусственное, неприятно-эстетское. Дюммлер говорил о „Pursuit of Happiness“. Это было бы недурное заглавие для книги: „Путь к счастью“ или „Освобождение“, – в сущности это почти одно и то же. Пьесы же надо бросить. В обеих пьесах есть вдобавок искусственность, почти фальшь, происходящая от того, что действующие лица – иностранцы. Нет, с театром кончено. Если я вообще буду писать, что сомнительно, то скорее всего напишу трудно-читаемую психологическую книгу, с множеством всевозможных отступлений, и пусть критики говорят о непродуманности плана, о сумбурном строении, о плохой композиции , я постараюсь стать равнодушным к этому», – подумал он, возвращаясь к все больше его мучившим мыслям. «Знаю, как это трудно. Сам Достоевский не мог от этого вполне освободиться: в своих письмах он часто беспокоится об эффекте , который произведет то или другое его произведение, – и слово какое неприятное употреблял: «эффект». Но всем, и большим писателям, и нам, грешным, одинаково необходимо освободиться от всех видов тоталитаризма, даже от полутоталитаризма театрального и книжного рынка: «пиши так, чтобы нам нравилось, или не пиши и пропадай», как пропал бы сам Марсель Пруст, если б не мог жить на свои деньги, писать независимо и быть собственным издателем. Талант, а тем более гений, профессией быть не может. Между тем мы сделали ремеслом то, что по самой природе своей ремеслом быть не должно».
Один вечер выдался холодный. Пароход немного качало. В небе мерцали всего три звезды. Оно было мрачное, темное с редкими беловатыми фигурами и полосами, как на картинах Греко. Внизу было одноцветно-черное море. Виктор Николаевич опустил руки в карманы надетого в первый раз на пароходе пальто. В правом кармане он нашел большой конверт с брошюрой и журналом. «Это еще что? Ах, да"… Перед отъездом из Парижа он побывал опять в „Юнеско“ у него там были знакомые, и он все больше интересовался этим учреждением. Там тоже были вежливые служители, справлявшиеся о посетителе, звонившие куда-то по телефону и выдававшие затем пропуск, тоже висели разноцветные карты мира, тоже продавались в киосках газеты, тоже на дверях комнат были прибиты карточки с именами, все как в ОН; с внешней стороны разница была лишь в том, что в кабинетах высших служащих были умывальники, – это огромное здание прежде было гостиницей. В „Юнеско“ ему и дали эти издания.
На палубе было пусто и неуютно. Он вошел в ярко освещенную маленькую гостиную. «Si le roi le savait, Isabelle», – пела с неподражаемым искусством Эдит Пиафф. Он сел в кресло и, прислушиваясь к граммофону, стал просматривать бывшую в желтом конверте брошюру. «Организация ставит себе целью способствовать миру и сотрудничеству между народами посредством воспитания, науки и культуры», – неуклюже переводил он мысленно. В брошюре указывалось, что именно организация будет делать для достижения этой цели, а также то, что уже делается. «Да ведь это и есть выход, – разумеется, только как символ, – подумал Яценко. – Конечно, не Юнеско само по себе. Вероятно, и там так же пахнет казенным пирогом, как в ОН и в других таких же организациях. Но, по крайней мере, в теории это первая, и единственная, пожалуй, в настоящее время практическая попытка воплотить в жизнь картезианские начала. В этом теперь главная надежда человечества, его „путь к счастью“, который и в кавычках, и без кавычек будет поважнее моего. Дюммлер как-то при мне повторял слова Прудона: „L'ironie est le caractиre du gйnie philosophique, l'instrument irresistible du progrиs“. «Ирония особенность философского гения, могущественное орудие прогресса».

Да так ли это? Нельзя ли сократить роль иронии и в моем миропонимании? Буду ли я еще что-то писать или нет, мой путь впредь будет иной, чем до сих пор.
Волнение у него все росло. «Isabelle, si le roi le savait"… Да, да, если бы они знали?.. Идее мирного развития человечества, идее разумного соглашения, служению разуму и знанию стоит отдать остаток жизни. Все же какая-то новая жизнь появится, и строить ее будут новые люди, верящие в нее и в разумное начало в человеке, что бы такое он ни натворил в последние сорок лет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63