А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

На Новый Год Делавар послал Наде огромную корзину цветов. Виктор Николаевич только пожал плечами и сказал, что ничего не поделаешь, надо пригласить этого левантийского Наполеона на обед: «Тысяч восьми как не бывало: его в ресторан среднего ранга не позовешь», – сказал он равнодушным тоном, точно все было в деньгах. Они Делавара пригласили, и Яценко был с ним очень любезен. Надя видела, что он злится, и это немного ее забавляло. Веселило ее и то, что выходило чуть похоже на «Рыцарей Свободы». «Ну, что ж, активизировал меня в Лине, а его в Лиддевале, вот и напророчил, мы и активизировались», – с той же лукавой улыбкой думала она.
По ночам попрежнему был «медовый месяц». Иногда обоим казалось, что они страстно влюблены друг в друга. Но днем они встречались и разговаривали мало, хотя теперь оба проводили целый день в студии. Яценко не выходил из своего кабинета. Надя быстро подружилась со всеми, знала каждую мелочь в постановках, бегала из одного помещения в другое и имела очень занятой вид. Во избежание сплетен было решено, что она к нему в кабинет будет заходить редко: в студии не знали, что они жених и невеста; почему-то они никому об этом не говорили и просили Пемброка не говорить. Завтракали они в кофейне за общим главным столом, хотя там были столики и на двоих. Уезжали в пять часов, когда начинался общий разъезд, иногда в разных автомобилях. Вечером часто бывали в гостях или в театре. Раза два были у Дюммлера, которому Надя очень понравилась. Об «Афине» Яценко ей не говорил: понимал, что она вытаращит глаза и решительно ничего не поймет. Впрочем, он бывал в «Афине» очень редко.
Альфред Исаевич щедро заплатил Наде за исполнение роли горничной. У нее появились деньги. По утрам она приезжала в студию поздно: ездила по портнихам и модисткам. Виктор Николаевич шутил, что у нее «обезьянья» любовь к вещам. – «Не к вещам вообще, а к красивым вещам», – обиженно отвечала она. Красивые вещи в самом деле доставляли ей почти физическое наслаждение. Через месяц, расспросив обо всем благоволившую к ней знаменитую артистку, она одевалась уже не по прошлогодней моде, а по самой последней.
Знаменитая артистка все еще была занята в другом фильме. Но сцены, в которых она не участвовала, очень быстро подготовлялись и ставились. Многoe мосье Луи заставлял разыгрывать по несколько раз. Как ни дорого стоила эта его требовательность, Пемброк ею восторгался: «Необыкновенно культурный режиссер! Он перекликается с Рене Клэром!» – говорил Альфред Исаевич, слышавший это слово от Нади и тоже его оценивший.
Кинематограф раздражал Яценко, как его раздражали и его прежние занятия. Иногда он думал, что все фильмы ничего не стоят и что самые плохие из них это наиболее прославленные, так как они несколько лучше подделываются под искусство и поэтому больше ему вредят. «Многие находят, будто вред кинематографа в том, что в Холливуде сидят невежественные люди. По-моему беда, что они недостаточно невежественны! Им надо было бы каждый день выпускать фильмы с Лаурелем-Харди. Лично я ни разу в жизни и улыбнуться не мог ни от одного gag'a Чаплина. Его „Диктатор“ точно такая же пошлость, как любой холливудский фарс. Но для мирового благополучия Чаплин необходим: тут и поломанный котелок, и драка, и глубокая идея, все за восемьдесят франков в партере».
Однако порою он понимал, что его раздражение несправедливо. И повторял себе, что нет ничего пошлее, чем «сатира на Холливуд": она еще банальнее самого Холливуда. „Я не могу отрицать, что в кинематографическое дело вносится очень много ума, таланта, изобретательности. Не говорю уже о научных фильмах, о News reels, это лучшие создания кинематографа. Но и вообще разве Холливуд в своих драмах, в своих комедиях так уж отстает от театра? Может быть, и вообще мое представление об искусстве слишком узко. То, что мне в чужом искусстве нравится, в самом деле хорошо, в этом я, к счастью, вполне уверен. Но относительно того, что мне не нравится, у меня уверенности нет. Я не могу от себя скрывать, что в мое понятие о настоящем искусстве не входит множество произведений, теперь считающихся шедеврами. «Craignons de blasphйmer la beautй inconnue“ – говорил Анатоль Франс. Я не имею ответа на вопрос, каковы признаки настоящего искусства. Конечно, и без этого можно заниматься искусством, – так все писатели и делают, но так делать не следует. В частности же театр, быть может, слишком искусственный жанр, вроде скульптуры памятников или батальной живописи, – думал он. – Точно так, как невозможен Наполеон, несущийся по «полю брани», как невозможен Петр Великий с простертой дланью , на вздыбленном коне, или поэт в задумчивой позе, окруженный на пьедестале музами или своими героями, – так же неестественны, банальны, почти нелепы и неизбежная «большая сцена второго действия», и остроумные отточенные диалоги французских драматургов, и разные сверчки , и рубка вишневых садов за сценой, и трогательные речи трогательных чеховских девушек, и даже монологи Толстовского Никиты. За два часа на сцене совершается больше событий, чем в жизни за десятилетие. Сцена всегда все огрубляет и не может не огрублять. Надо было бы писать пьесы как пишут стихи, писать такие драмы, которые в театре ставить нельзя. И тогда уже наверное можно сочетать сценический диалог с рассказом, ибо отпадает единственный довод против этого: опасение, что зрителю будет скучно. На самом же деле все, к несчастью, довольно просто: люди, связывая себя по рукам и ногам, пишут и сценарии и пьесы потому, что это привычный и при навыке довольно верный путь к деньгам и к известности. Создалась мощная машина для проституирования искусства, и почти все мы сознательно или бессознательно участвуем в работе этой машины… Да, как ни неприятно, но немного участвую и я. Моя вторая пьеса не лишена достоинств, но это, к несчастью, пьеса написанная для успеха , т. е. из честолюбия. Толстой говорил, что писать надо тогда, когда нельзя не писать, как нельзя не кашлять, если простужен. А разве я так пишу! Разве кто-либо вообще теперь так пишет! Да еще есть ли у меня что сказать? Во второй моей пьесе уже есть повторения того, что было в первой». Он, морщась, почему-то вспомнил о тех английских фразах и словах, которые вставил в русский текст пьесы. «Для этого были основания, но все-таки это гадко и увеличивает неестественность того, что я пишу. Единственное утешение: другие драматурги поступают еще хуже. Некоторые и не скрывают, что пишут ради денег, – я хоть отроду ради денег не писал. Другие продают свои романы, часто превосходные, для переделок в пьесу или в фильм, а затем проклинают театр и кинематограф, кричат, что их творения были кем-то изуродованы. Зачем же они продавались, если не для популярности и не для денег? Они скажут, что им нужно было „непосредственное общение со зрителями“, „вибрирование аудитории“, вспомнят что-то из древней Греции. Да еще большой соблазн для нас всех в так называемой новизне. «И долго буду тем любезен я народу, что звуки новые для песен я обрел». Едва ли народу нужна именно новизна звуков, он ее и не замечает, и нет ничего хуже умышленной новизны. Новизна приходит сама собой и почти никогда не приходит, если к ней стремятся нарочно. Всякое сколько-нибудь значительное произведение искусства пишется симпатическими чернилами: только настоящий читатель находит проявитель. Он поймет, что хотел сказать писатель, и то новое , что он внес, хотя бы форма новой и не казалась. Тысяча читателей найдется. И каждый писатель должен оставить хоть одну свободную книгу, и писать ее нужно всю жизнь, не заботясь о единстве настроения и стиля. Люди, создавшие чудесные средневековые соборы, обо всем этом и не думали. Некоторые из зданий строились веками, каждое время вносило свое, и именно эти соборы самые прекрасные из всех…"
На полках кабинета мосье Луи были переплетенные тома его декупажей. От скуки Яценко просматривал один за другим. Были на полках также книги О-Нила, Клоделя, Жироду. «Разумеется, мосье Луи никогда в жизни не признал бы большим писателем ни одного из них, если бы они уже не получили признания от „элиты“. Вероятно, всё это будет не сметено, а просто убрано временем, останется чисто-теоретическая известность и несколько строк в историях литературы, да и то больше по снисходительности историков и потому, что историк сам будет такой же мосье Луи».
Были на полках и те драматурги-реалисты, которых разрешалось ценить и «элите": Бек, Порто-Риш, Жюль Ренар. У них Виктор Николаевич многим восхищался. Тем не менее почти всё казалось ему недостаточно значительным прежде всего по сюжету. Какое мне дело до бедного Пуаль де Каротта или до этой „Парижанки“, так нехорошо обманывавшей своего мужа (почему именно она – парижанка из двух миллионов!) Правда, и то, и другое прекрасно написано. Да и о чем угодно другом, конечно, тоже можно было бы сказать: „Какое мне дело?“ Но все-таки вольно ж им было останавливаться именно на этом! Как мы все, они заблудились в трех соснах искусства двадцатого столетия"…
Чтение отточенных и неотточеных диалогов с остротами, с каламбурами, с большой сценой второго действия, было утомительно. Романов в библиотеке мосье Луи не было. Но рядом с пьесами Жюля Ренара стояло переплетенное издание его Дневника. Яценко начал его читать – и зачитался. «Господи, насколько это лучше всего другого им написанного»! Человек писал пьесы по всем правилам драматургии, и была недурная, но в сущности пустяковая литература. А стал писать это – и обессмертил себя. Быть может, лучшее из всего написанного людьми, писалось на отрывных листках записной книжки, без забот об издателях, читателях и потомстве?..» После этого интерес к «The Lie Detector» у него ослабел. Он, правда, говорил себе, что, если эту пьесу написал для успеха, то лишь с той целью, чтобы проникнуть в театр и создать себе имя: «А тогда можно будет писать так, как мне хочется… Впрочем, то же самое, вероятно, говорили себе вначале и другие драматурги, позднее ставшие ремесленниками по изготовке доходных пьес. Разумеется, я на это не пойду!"
Потеряв интерес к своей пьесе, он почти махнул рукой на сценарий и даже кое-что изменил в нем по желанию знатоков кинематографического дела.
Как-то раз в баре студии Яценко неожиданно стал подсчитывать, сколько денег у него останется перед возвращением в Америку. Оказалось, что останется не более восьми тысяч долларов. «Ну, что ж, этого, при скромной жизни, хватит года на два. Можно будет писать, не заботясь о заработке. А там будет видно. Если окажется, что вся моя литература ничего не стоит, то можно будет вернуться в кинематограф, или в ОН. И совершенно все равно: в кинематограф или в ОН, ибо и то, и другое вздор. Буду писать свободную книгу, быть может книгу отрывков».
Когда барман подал ему счет, Яценко вспомнил, что в этом своем плане и даже в денежном расчете он не принял во внимание Надю, точно никакой Нади и на свете не было. Это его поразило. «Разумеется, с Надей на восемь тысяч долларов прожить два года почти невозможно, но дело и не в этом. Она живая женщина, ей нужна работа, люди, деньги, успех. Я буду писать, а что будет делать она? Как же я мог об этом забыть! Неужели я разлюбил ее? Или я слишком стар? Да нет, вздор!» – с недоумением и почти с ужасом думал он. «Нет, я люблю Надю, я очень ее люблю, и как человека тоже… Правда, это подозрительно, когда начинаешь любить женщину „как человека“. В ней почти ничего не изменилось. Единственное только, что она говорит теперь гораздо увереннее, чем прежде. Говорит о таких вещах, о каких прежде говорить бы не решилась… У нее появилась self-assertion. Но если и так, то что же тут собственно плохого и почему же это мне неприятно?.. Я знал женщин, которые очень любили своих мужей, но после их смерти скоро оживлялись и становились самостоятельными: мужья их подавляли. Уж я никак не собирался «подавлять» кого бы то ни было, а всего менее Надю».
Через несколько дней Пемброк, с которым Надя раза два разговаривала наедине, позвонил ей по телефону:
– Я нашел для вас выход, honey! – кричал он. – Великий писатель, наконец, одобрил весь декупаж. Все сносно, но я пришел к выводу, что вашу роль действительно надо увеличить. Убедите великого писателя, чтобы горничная была навеселе! Помните, что нет ни одной хорошей пьесы без подвыпивших людей! Это для актеров клад! Я даже сужу о них по тому, хорошо ли они изображают пьяниц и еще заик. Самая благодарная сцена у Хлестакова это когда он пьян. Что?.. Я не слышу!.. Почему у вас в Париже телефон работает не так, как в Америке?..
Надя передала Яценко совет Альфреда Исаевича, передала с осторожной улыбкой, снимавшей с нее ответственность. Виктор Николаевич холодно ей ответил, что увеличить роль французской горничной невозможно.
– Если хочешь, я могу сделать ее итальянкой, но я не вижу, где и почему она будет петь песенки.
– А можно ей быть подвыпившей?
– Это тоже было бы неправдоподобно, – сказал Яценко, с неприятным чувством подумав, что у него и так есть в пьесе полупьяные люди и что он действительно отчасти руководился желанием дать благодарную сцену для актеров. «А мысль о волчице барона была навеяна легендой, о которой говорила Тони. Все время ворую у жизни. Проклятое ремесло! Разговариваешь с людьми и подсматриваешь: нет ли у них чего-либо такого, что пригодилось бы для „творчества“. И так поступают, верно, все писатели, даже великие… Это как подслушивать у дверей или читать чужие письма!.."
Он увеличил роль горничной баронессы и очень себя за это ругал. Мосье Луи писал в день десять-двенадцать страниц декупажа. Они тотчас переписывались, переводились, рассылались агентам. Кое-что Яценко все-таки отвергал или менял. Раза два у него опять чуть не дошло до ссоры с Альфредом Исаевичем. Надя их мирила. Макс Норфольк в художественной части одобрял все и, видимо, веселился. Он был совершенно убежден, что все фильмы более или менее равны по качеству, и только удивлялся тому, что умные и образованные люди, как Джексон и мосье Луи, могут этого не понимать. Зато за расходами Норфольк следил очень внимательно: оберегал интересы Делавара.
Благоволивший к Наде мосье Луи тотчас составил для нее номер декупажа. В ее комнатку поставили огромное створчатое зеркало, и она перед ним репетировала роль. В мастерской все относились к ней прекрасно. Роль горничной была так незначительна, что ни одна из артисток, участвовавших в фильмах Пемброка, ей не могла завидовать. Артистка, игравшая Марту и пока только изредка приезжавшая в студию, обласкала Надю и давала ей советы.
Номер 56-ой шел одним из первых. Надя волновалась чрезвычайно. Ей дали лучшего гримера, все товарищи, мужчины и дамы, искренно говорили ей, что она очень хороша собой в платье горничной. Первая съемка была назначена в десять часов утра. Яценко занял место на верхней площадке у фонарей. Раздавались звонки, суетились техники, мастеровые, фотографы, налаживались аппараты. Всем этим, как капитан корабля в бурю, распоряжаться мосье Луи, которого в студии очень почитали и любили. За работой он был строг и смотрел на всех с видом полицейского, составляющего протокол шоферу.
Наконец, раздался протяжной звонок, какой-то свист, напомнивший Виктору Николаевичу дореволюционные русские вокзалы, кто-то страшным голосом прокричал «Silence!» и настала мертвая тишина. Надя в костюме горничной подходила украдкой к столику с напитками и, оглянувшись по сторонам, пила прямо из горлышка бутылки. Затем, понемногу пьянея, напевала «Santa Lucia».
Яценко смотрел на Надю и с огорчением думал, что таланта у нее нет. «Она кому-то довольно мило подражает. И, конечно, так будет и в других ролях. В роли Лины Надя была бы совсем плоха. Между тем, я никому другому эту роль отдать не могу. Бедная! Сейчас Луи ей скажет все это», – думал Виктор Николаевич, тревожно поглядывая на режиссера.
Однако, к крайнему его удивлению, Луи остался доволен игрой Нади и похвалил ее, – правда не очень горячо, – все знали, что очень горячо он никого не хвалит. Надя сияла. «Прекрасно! Превосходно!» – решительным тоном сказал ей Яценко. Ему было совестно врать, но он знал, что сказать правду было бы невозможно. «Неужто ему в самом деле понравилось! Ведь он на своем веку должен был видеть множество начинающих актеров! Или они все так привыкли к издевательству над искусством, что потеряли последние остатки художественного чутья и вкуса?» Немного поколебавшись, Виктор Николаевич попросил Норфолька узнать настоящее мнение мосье Луи. – «Спросите его, пожалуйста, от себя», – смущенно сказал он. – «С удовольствием! Непременно!» – ответил старик, глядя на него смеющимися глазами. Через полчаса он сообщил, что мосье Луи в восторге от игры Нади. «Еще нет, говорит, школы, но настоящий талант, самый настоящий талант!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63