А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Прекрасно, он, как и я, ждет трамвая. Второй встал справа от меня. От него пахло лошадью. И это прекрасно: как мы с его компаньоном, он тоже ждет трамвая, даже если он прибыл сюда верхом на лошади. Затем кто-то обратился ко мне по-английски с густым польским акцентом, и голос звучал не слева и не справа от меня, а точно сзади, где до этого я слышал крадущиеся шаги.
- Боюсь, Оскар сегодня не придет, сэр. Уже полгода как его нет в живых.
Но он дал мне время подумать. Фактически целую вечность. Я не знаю никакого Оскара. Что еще за Оскар? Откуда? Я - голландец, слабо владеющий английским, и говорю с сильным акцентом, как все мои дядьки и тетки из Неймегена. Я сделал паузу, как бы проверяя на себе действие его слов, затем медленно, без любопытства повернулся.
- Вы меня спутали с кем-то, наверное, сэр, - возразил я неторопливо с поющей интонацией, усвоенной мною еще с детских лет. - Я есть Франц Йост из Голландии, и я не думаю, что жду кого-нибудь, кроме трамвая.
Вот тут-то те двое как настоящие профессионалы заломили мне руки, одновременно сбив меня с ног, и, пригибая к земле, потащили меня ко второй машине. И все же я ухитрился взглянуть на приземистого мужчину, который обратился ко мне, на его рыхлые серые щеки и впалые глаза ночного клерка. То был полковник Ежи собственной персоной, знаменитый герой, Защитник Польской Народной Республики, чье невыразительное лицо украшало первые страницы нескольких популярных польских газет именно в то время, когда он галантно арестовывал и пытал наших агентов.

* * *
Порой, представляя себе свою кончину, мы невольно связываем ее с тем, чем занимаемся. Размышляя о смерти, похоронный агент воображает свои похороны, богач страшится нужды, тюремщик - камеры, а развратник - импотенции. Говорят, что для актера нет страшнее картины, чем зрители, покидающие зал, в то время как он на сцене не может вспомнить текста своей роли. Что это, как не картина приближающейся смерти? Для государственного чиновника смерть наступает тогда, когда рушится защитная стена его привилегий и он, подобно простому смертному, оказывается на виду у внешнего мира и начинает оправдываться за свое вранье и распутство, как неверный супруг. Большинство моих коллег из разведки, говоря по чести, относятся к этой категории: больше всего они боятся, проснувшись однажды утром, прочитать свои настоящие фамилии, написанные черным по белому в газетах, услышать, как о них говорят по радио и телевидению, как подшучивают и посмеиваются над ними или, того хуже, выносят на суд общества, которому, им казалось, они служили. Публичное разбирательство для них гораздо страшнее, чем разоблачение противником или предание гласности перед всеми родственными службами земного шара. Это означало бы для них смерть.
А для меня самая страшная смерть, а потому - величайшее испытание, к которому я готовил себя с тех пор, как вошел в тайную дверь, наступало именно сейчас: подвергалось проверке на прочность мое сомнительное мужество, до предела напрягались мои нравственные и физические возможности, когда я сознавал, что в моих силах одним словом предотвратить смерть. Во мне шла смертельная борьба между духом и телом, а те, кто причинял мне боль, были лишь платными наемниками в этом происходившем внутри меня сражении.
Так что моей реакцией на первую нестерпимую вспышку боли была заученная фраза: “Привет, наконец-то вы явились. Меня зовут Йост, а вас?”

* * *
В общем, все было просто, без церемоний. Он не усадил меня за стол в лучших традициях экрана и не сказал: “Либо рассказывайте, либо вас изобьют. Вот ваше признание. Подпишите”. Он не приказал запереть меня на несколько дней в камере, чтобы я в конце концов решил, что признание ничем не хуже мужества. Меня просто вытащили из машины и поволокли в ворота какого-то, видимо, частного дома, а потом во двор, где единственными следами были следы наших ног. Они сбили меня с ног в глубокий снег, и все трое швыряли меня от одного к другому ударами то по лицу, то в пах, то по животу, потом снова по лицу, на сей раз - локтем или коленом. Я корчился от ударов, а они пинками стали гнать меня по скользкому булыжнику, будто одуревшую свинью, и, казалось, им невтерпеж загнать меня в дом, чтобы окончательно разделаться со мной.
Когда они оказались в доме, их действия стали более методичными, словно изящество старой пустой комнаты внушило им ощущение порядка. Они работали надо мной по очереди, как цивилизованные люди, причем двое держали меня, а третий бил; они сменялись вполне демократично, за исключением случая, когда в пятый или пятнадцатый раз это делал полковник Ежи: он с таким сожалением и такой силой ударил меня, что я на самом деле на какое-то время умер, а когда очнулся, мы оказались с ним наедине. Он сидел, облокотившись, у раскладного стола, обхватив свое грустное лицо заскорузлыми ладонями, будто с перепоя. Он разочарованно выслушивал ответы на свои вопросы, которые задавал между ударами, то поднимая голову, чтобы с неодобрением взглянуть на мою изменившуюся внешность, то с болью покачивая головой и вздыхая, словно говоря, что судьба к нему несправедлива и он не знает, чем еще он мог бы облегчить мою жизнь. Меня осенило, что прошло больше времени, чем мне показалось, быть может, несколько часов.
Именно в этот момент сцена стала такой, какой я ее всегда воображал: мой мучитель удобно расположился за столом, размышляя обо мне с профессиональным участием, а я сидел, прикованный наручниками к раскаленной трубе по обе стороны черного, похожего на гармошку радиатора отопления, острые кромки которого впивались в мою спину, будто раскаленные зубья. Изо рта и носа, а возможно, и из уха у меня, по-видимому, шла кровь, и моя рубашка напоминала передник мясника. Кровь теперь высохла и больше не сочилась, что тоже позволило мне прикинуть, сколько прошло времени. Как быстро сворачивается кровь в просторном пустом доме в Гданьске, когда ты прикован к печи и смотришь в щенячье лицо полковника Ежи?
Мне было ужасно тяжко ненавидеть его, и от жжения в спине с каждой секундой становилось все тяжелее. Он был мой единственный спаситель. Теперь он не сводил с меня глаз. Даже когда он склонял голову, будто в беззвучной молитве, или вставал и закуривал вонючую польскую сигарету, или прогуливался для разминки по комнате, его пристальный взгляд не отрывался от меня, независимо от того, где в тот момент находился он сам. Он повернулся ко мне сутулой спиной, показав лысину среди густой шевелюры и морщинистый затылок. И все же его глаза, изучавшие и урезонивавшие меня, а порой, казалось, умолявшие облегчить его страдания, ни на секунду не отрывались от меня. И что-то во мне действительно стремилось помочь ему, и это стремление становилось тем сильнее, чем сильнее горела спина. Это было не просто горение, а чистая боль, боль неделимая и абсолютная, нараставшая по шкале, у которой не было верхнего предела. Так что я отдал бы почти все, чтобы ему было лучше, - кроме самого себя. Кроме той своей части, которая отделяла меня от него и была поэтому моим спасением.
- Как вас зовут? - спросил он меня на польско-английском.
- Йост, - ему пришлось наклониться надо мной, чтобы услышать. - Франц Йост.
- Из Мюнхена, - подсказал он, опираясь на мое плечо и приставив ухо к моему рту.
- Родился в Неймегене. Работаю на фермеров в Таунусе возле Франкфурта.
- Вы позабыли свой голландский акцент. - Он встряхнул меня, чтобы привести в чувство.
- Вы не различаете. Вы - поляк. Я хочу видеть голландского консула.
- То есть английского консула.
- Голландского, - мне кажется, я повторил слово “голландского” несколько раз и продолжал повторять его, пока он не облил меня холодной водой и не дал мне немного воды прополоскать рот. Я обнаружил, что у меня нет одного зуба. Нижняя челюсть, впереди слева. Может быть - двух. Трудно сказать.
- Вы верите в бога? - спросил он меня.
Когда он склонялся надо мной, его щеки отвисали, как у младенца, а губы складывались, как для поцелуя, и тогда он напоминал опешившего херувима.
- Сейчас - нет, - сказал я.
- Почему?
- Вызовите голландского консула. Вы не того взяли.
Я понял, что он недоволен таким ответом. Он не привык выслушивать приказы или возражения. Он провел по губам тыльной стороной ладони - этот жест он иногда повторял перед тем, как ударить меня, и я приготовился к удару. Он похлопал по своим карманам, как мне показалось, в поисках какого-то предмета.
- Нет, - заметил он со вздохом. - Вы ошибаетесь. Я взял нужного человека.
Он встал передо мной на колени, и я подумал, что он собирается убить меня, потому что заметил, что, когда он в кровожадном настроении, его лицо приобретает самый несчастный вид. Вместо этого он стал расстегивать наручники. Сделав это, он продел сжатые в кулаки руки мне под мышки и перетащил меня - проводил, едва не подумал я, - в просторную ванную комнату со старой, на ножках, ванной, наполненной теплой водой.
- Раздевайтесь, - сказал он, наблюдая с отрешенным видом, как я стаскивал с себя остатки одежды, слишком изможденный, чтобы думать, как он поступит со мной, когда я окажусь в воде: утопит, сварит, заморозит или убьет, бросив в воду электрический провод.
У него был мой чемодан из гостиницы. Пока я лежал в ванне, он вынул из него чистое белье и бросил его на стул.
- Завтрашним рейсом вы вылетите во Франкфурт через Варшаву. Налицо ошибка, - сказал он. - Мы приносим извинения, мы отменим ваши деловые встречи и скажем, что вы стали жертвой наезда.
- Мне недостаточно одного извинения, - сказал я.
От ванны мне лучше не стало. Я опасался, что если еще немного полежу неподвижно, то снова умру. Я с трудом принял сидячее положение. Ежи подал мне руку. Ухватившись за нее, я встал на ноги, рискованно качаясь из стороны в сторону. Ежи помог мне вылезти из ванны, протянул полотенце и мрачно наблюдал, как я вытирался и натягивал на себя чистую одежду.
Он вывел меня из дома, провел через двор, держа в одной руке мой чемодан, а другой поддерживая меня, так как ванна, ослабив боль, ослабила также и меня. Я огляделся вокруг, но его подручных не обнаружил.
- От холодного воздуха вам будет лучше, - сказал он с уверенностью специалиста.
Он повел меня к машине, не похожей ни на одну из тех, которые участвовали в моем аресте. На заднем сиденье лежало игрушечное рулевое колесо. Мы ехали по пустынным улицам. Временами я засыпал. Мы подъехали к металлическим воротам, охраняемым милицией.
- Не смотрите на них, - приказал он и протянул им свои документы, а я снова задремал.
Мы вышли из машины и оказались на краю покрытого травой обрыва. Ветер с моря холодил нам лица. Мое было размером с два футбольных мяча, а рот сместился на левую щеку. Один глаз закрылся. Ночь была безлунная, а из солоноватого тумана доносился рокот моря. Единственным источником света были городские огни позади нас. Время от времени мимо нас проносились фосфоресцирующие искры, а в темноте возникали и уносились прочь пятна белесой пены. Так вот где мне предстоит умереть, подумалось мне; сначала он избивает меня, потом устраивает теплую ванну, а теперь пристрелит и сбросит труп с обрыва. Но его руки спокойно висели по бокам, и пистолета в них не было, а глаза, насколько я мог их разглядеть, были устремлены в беззвездную ночь, а не на меня. Значит, кто-то другой должен пристрелить меня, может, он уже ждет в темноте. Будь у меня силы, я бы мог убить Ежи, напав первым. Но у меня их не было, да и не испытывал я такой необходимости. Я думал о Мейбл, но без чувства потери или выигрыша. Я подумал, как она будет жить на пенсию и с кем. “Фрейлейн Стефани нет дома”, - вспомнил я… “Так, может, это подходила сама Стефани?” - предположил Смайли… Как много безответных молитв, думал я. Но ведь как много их и не произносится. Мысли мои плыли.
Наконец Ежи заговорил, и голос его был не менее унылым, чем прежде:
- Я привез вас сюда, потому что нет на свете микрофона, который мог бы нас здесь подслушать. Я хочу работать на вашу страну. Мне нужен хороший профессионал в качестве посредника. Я остановил свой выбор на вас.
Я снова потерял чувство места и времени. Но, быть может, и он тоже, потому что он повернулся спиной к морю, придерживая от ветра свою кожаную шляпу, и стал мрачно изучать прибрежные огни, беспричинно хмурясь и время от времени резким движением своих больших кулаков стирая со щек навернувшуюся от ветра слезу.
- Кому нужно шпионить на Голландию? - спросил я.
- Ладно, пусть это будет Голландия, - ответил он устало, смирившись с педантом. - Поэтому мне нужен хороший профессионал-голландец, который умеет держать язык за зубами. Зная, каких идиотов вы, голландцы, подсылали к нам в прошлом, я, естественно, стал разборчив. Однако вы выдержали испытание. Поздравляю. Я выбираю вас.
Я решил промолчать. Вероятно, я не поверил ему.
- В тайнике вашего чемодана находится пачка секретных польских документов, - продолжал он осуждающим голосом. - В Гданьском аэропорту у вас, естественно, не будет никаких проблем с таможней. Я дал им команду не проверять ваш багаж. Им известно только, что вы теперь мой агент. Во Франкфурте вы у себя дома. Я буду работать на вас и никого больше. Наша следующая встреча состоится в Берлине 5 мая. Я приму участие в майских праздниках по поводу славных побед пролетариата.
Он пытался закурить сигарету, но ветер гасил спички. Тогда он снял шляпу и прикурил в ней сигарету, погрузив в нее свое пухлое лицо, словно пил воду из ручья.
- Ваши люди захотят знать мои мотивы, - продолжал он после сильной затяжки. - Скажите им… - неожиданно запнувшись, он втянул голову в плечи и стал вглядываться в меня, будто умолял дать совет, как вести себя с идиотами. - Скажите им, мне стало скучно. Скажите, мне обрыдла эта работа. Скажите им, что партия - это шайка мошенников. Они это знают, но все равно скажите. Я католик. Я еврей. Я татарин. Черт побери, скажите им то, что они хотят услышать.
- Они могут поинтересоваться, почему вы решили перейти к голландцам, - сказал я. - А не к американцам, французам или кому еще.
Он задумался, попыхивая в темноте сигаретой.
- У вас, голландцев, были неплохие агенты, - произнес он задумчиво. - Некоторых я довольно хорошо знал. Они недурно работали, пока не появился этот негодяй Хейдон. - Тут ему в голову пришла идея. - Скажите, что мой отец - летчик, участвовал в битве за Англию, - предложил он. - Его сбили над Кентом. Это должно им понравиться. Вы знаете Кент?
- Откуда голландцу знать Кент?
Если бы я дал слабину, я мог бы ему сказать, что до нашего “дружеского” развода мы с Мейбл купили дом в Танбридж-Уэлсе. Но, к счастью, я этого не сделал, потому что, когда наше Главное управление занялось проверкой его версии, выяснилось, что самым крупным летательным аппаратом, которым когда-либо управлял отец Ежи, был воздушный змей. А когда несколько лет спустя я задал этот вопрос Ежи - уже после того, как его преданность заносчивым англичанам была доказана и не вызывала сомнений, - он лишь рассмеялся, заметив, что его отец был старый дурак, интересовавшийся лишь водкой и картофелем.

* * *
Так почему же?
В течение пяти лет Ежи был моим тайным университетом по шпионажу, но он по-прежнему с полным презрением относился к вопросу о мотивации, особенно своей. Во-первых, мы, идиоты, делаем то, что нам нравится, говаривал он, а потом ищем оправдание сделанному. Он всех считал идиотами, а шпионы, говорил он мне, самые большие идиоты из всех.
Вначале я подозревал, что он шпионит из мести, и выводил его на его начальство. Он ненавидел их всех, но больше всех - самого себя.
Тогда я подумал, что он шпионит по идеологическим мотивам и что своим цинизмом лишь прикрывает какие-то привязанности, обнаруженные им в зрелом возрасте. Но когда я попытался хитростью прорваться сквозь его цинизм: “Твоя семья, Ежи, твоя мать, Ежи. Признайся, тебе приятно быть дедом…” - то лишь обнаружил еще больший цинизм. Он не питал никаких чувств ни к кому из них, говорил он, причем так холодно, что не оставалось сомнений, что, как он и утверждал, ненавидит весь людской род и что его жестокость и, возможно, даже предательство являются просто выражением этой ненависти.
Что же касается Запада, то им руководят такие же идиоты, что и везде, так какая же разница? А когда я пытался разубедить его в этом, он начинал защищать свое кредо с рвением настоящего фанатика, и мне приходилось сдерживаться, чтобы по-настоящему его не разозлить.
Так ради чего же? Зачем рисковать шеей, своей жизнью, своей семьей, которую он ненавидел, ради мира, который презирал?
Церковь? И этот вопрос я задал ему, а он, как я понял теперь, не без основания в ответ возмутился. Христос - жертва маниакальной депрессии, заявил он. Он-де жаждал совершить самоубийство на людях и спровоцировал власти, пока те не оказали ему такую любезность. “Эти святоши все на один лад, - сказал он с презрением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42