А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Еще бы, мать, с величайшим удовольствием, на случай любой жалобы или какого-нибудь происшествия он готов подписать надлежащее обязательство от своего собственного имени и от имени доктора Портильо. Значит, они договорились, дон Хулио, и начальница сейчас приведет девочек; а кроме того, мать Гризельда, конечно, приготовила для них что-нибудь освежающее, при такой жаре это не повредит, не правда ли, и дон Фабио радостно воздевает руки: они всегда так любезны. Начальница выходит. Солнечные пятна на потолочных балках уже потускнели; из сада все еще доносится пение воспитанниц. Что это значит, друг мой? Кто ей дал право? По милости этой монахини он провел пренеприятные минуты, дон Фабио, а тот: это чистая формальность, дон Хулио, просто матери очень любят этих сироток, и им грустно расставаться с ними, вот и все. Но разве офицерам из Форта Борха они задают такие вопросы? И разве к инженерам, которые проезжают через Ньеву, они лезут с такими сонетами? Оставьте, пожалуйста, дон Фабио. Лицо губернатора приобретает удрученное выражение. Мать, наверное, не в духе из-за какой-нибудь неприятности, не стоит обращать внимание, дон Хулио, но Реатеги не успокаивается: и пусть ему не говорят, что военные будут с ними обращаться лучше, чем они, военные заставят их работать как скотину, это уж точно, и не будут платить им ни сентаво, можете быть уверены, известно ли дону Фабио, какие гроши получают военные? И кроме того, его достаточно хорошо знают, и если он рекомендует Портильо, это что-нибудь да значит, дон Фабио, скажите на милость, где это видано. Хор в саду внезапно смолкает. Губернатор не понимает, в чем дело, начальница всегда такая обходительная, такая вежливая, ну да ладно, пусть дон Хулио не портит себе кровь. Он и не портит себе кровь, но его, как и всякого другого, возмущает несправедливость. Видимо, кончилась перемена. Дон Фабио костяшками пальцев барабанит по подлокотнику — ему тоже, дон Хулио, взвинтила нервы мать, он чувствовал себя, как в исповедальне. Они оборачиваются, и дверь открывается. Начальница несет блюдо с пирамидой печенья, а мать Гризельда — глиняный поднос со стаканами и кувшином, в котором пенится какой-то напиток. Две воспитанницы в кремовых пыльниках остаются возле двери, оробелые и нахохлившиеся. Браво, сок папайи! Ах уж эта мать Гризельда, всегда она их балует, и дон Фабио встает, а мать Гризельда смеется, прикрывая рукой рот. Монахини расставляют стаканы и разливают сок. Воспитанницы жмутся друг к другу возле двери, искоса поглядывая на посетителей. У одной из них рот полуоткрыт, и видны маленькие, остро отточенные зубы. Хулио Реатеги поднимает свой стакан — большое спасибо, мать, он просто умирал от жажды. Но они должны попробовать печенье, и пусть угадают, из чего оно, ну-ка? Ну-ка, дон Фабио? Они просто не представляют себе, такое вкусное, — из батата? — такое воздушное, — из маиса? — и мать Гризельда разражается смехом — из маниоки! Это ее собственное изобретение, и, когда он привезет сеньору Реатеги, она даст ей рецепт, а дон Фабио отпивает глоток и закатывает глаза: у матери Гризельды ангельские руки, за одно это она должна попасть в рай, а она: молчите, молчите, дон Фабио, пусть лучше они нальют себе еще сока. Они пьют, вытаскивают носовые платки, вытирают оранжевые следы вокруг губ. У Реатеги на лбу блестят капельки пота, лысина губернатора сияет как зеркало. Наконец мать Гризельда убирает со стола и уходит, шаловливо улыбнувшись гостям. Реатеги и губернатор смотрят на воспитанниц, те как по команде опускают головы. Здравствуйте, девушки. Молчание. Начальница делает шаг к двум неподвижным фигурам: ну подойдите же, что вы стоите у двери? Воспитанница с острыми зубами, волоча ноги, подходит чуть ближе и останавливается, не поднимая головы, а вторая не двигается с места, и Хулио Реатеги: ты тоже, дочка, не бойся, я тебя не съем. Воспитанница не отвечает, и лицо начальницы вдруг приобретает загадочное, слегка насмешливое выражение. Она выжидательно смотрит на Реатеги, и в его глазах загорается огонек любопытства. Губернатор манит рукой воспитанницу, которая стоит у двери, а начальница с улыбкой указывает на нее — дон Хулио ее не узнает? — и Хулио Реатеги поворачивается к девочке, моргая, смотрит на нее, шевелит губами, щелкает пальцами: ах, мать, неужели это она? Начальница утвердительно кивает. Ну и ну, Ему бы это и в голову не пришло. Она очень изменилась, дон Хулио? Очень, мать, если он приедет с ней, сеньора Реатеги будет очарована. Да ведь они же старые друзья, дочка, разве она не помнит его? Девочка с острыми зубами и губернатор с любопытством смотрят то на начальницу, то на Реатеги, а та, что стоит у двери, слегка приподнимает голову. Ее зеленые глаза контрастируют со смуглым лицом. Начальница вздыхает: с тобой же говорят, Бонифация, что это за манеры. Хулио Реатеги все рассматривает ее — Боже мой, мать, прошло уже года четыре, как время летит, как ты выросла, дочка, посмотрите только, совсем взрослая девушка. Начальница кивает — ну, Бонифация, поздоровайся же с сеньором Реатеги, — снова вздыхает — она должна его почитать, и его супругу тоже, они будут к ней очень добры. И Реатеги — не надо дичиться, дочка, они с ней немножко потолкуют, ведь она теперь прекрасно говорит по-испански, верно? И губернатор подскакивает на стуле — да ведь это та самая девочка из Уракусы! — и хлопает себя по лбу — ну да, конечно, наконец-то сообразил. А начальница -не строй из себя дурочку, Бонифация, дон Хулио подумает, что ей отрезали язык. Да что это ты, дочка, почему она плачет, что с ней случилось? Бонифация стоит, подняв голову, по щекам ее текут слезы, толстые губы крепко сжаты, и дон Фабио — ба, ба, глупышка, она должна радоваться, теперь у нее будет домашний очаг, а девочки сеньора Реатеги просто ангелочки. Начальница побледнела — что за глупая девочка! — теперь лицо у нее такое же белое, как ее руки, — о чем она плачет? Бонифация широко раскрывает свои зеленые, влажные глаза, пробегает по коврику — дочка! — падает на колени перед начальницей — глупышка! — хватает ее руку и прижимает к своему лицу. У девочки с острыми зубами вырывается смешок, а начальница лепечет — успокойся, Бонифация, и смотрит на Реатеги, — ведь она ей обещала, и ей, и матери Анхелике. Она пытается высвободить, руку, о которую Бонифация трется лицом, а Реатеги и дон Фабио смущенно и благожелательно улыбаются. Мясистые губы жадно целуют бескровные пальцы, а девочка с острыми зубами смеется, уже не таясь. Неужели она не понимает, что это делается для ее же блага? Где же с ней будут обращаться лучше, чем в доме сеньора Реатеги? Разве Бонифация забыла, что она обещала ей всего полчаса назад? И матери Анхелике тоже. Так-то она держит слово? Дон Фабио встает, потирает руки — ах уж эти девочки, такие чувствительные, чуть что в слезы, пусть дочка сделает над собой усилие, вот она увидит, как хорошо в Икитосе, какая добрая, какая святая женщина сеньора Реатеги, а начальница просит дона Хулио извинить ее, ей очень жаль, эта девочка никогда не капризничала, она просто не узнает ее, да успокойся же, Бонифация, и Хулио Реатеги — какие могут быть разговоры, мать, не хватало еще, чтобы она извинялась. Девочка привязалась к миссии, в этом нет ничего удивительного, и пусть лучше она не едет против воли, пусть лучше останется с матерями. Он возьмет другую, а Портильо придется поискать няню в Икитосе, но главное — пусть мать не беспокоится.
I
— Смотрите, — сказал Тяжеловес, — дождь перестает.
Серое небо рассекли, как трещины, голубые просветы, и, хотя в облаках еще погромыхивало, дождь уже прошел. Но в лесу, казалось, еще моросило: вокруг сержанта, жандармов и Ньевеса с ветвей деревьев, с усиков папоротника, с палатки скатывались крупные, теплые капли, и от этого грязь на берегу, превратившемся в трясину, пузырилась, будто кипела. У берега покачивалась лодка.
— Подождем, пока немного спадет вода, сержант, — сказал лоцман Ньевес. — После такого дождя на перекатах недолго и расшибиться.
— Конечно, дон Адриан, только надо устроиться поудобнее, а то мы как сельди в бочке. Давайте-ка, ребята, поставим вторую палатку. Здесь и переночуем.
Промокшие до нитки, в заляпанных грязью гетрах, жандармы раздевались, растирали тело, выжимали одежду. Лоцман Ньевес, шлепая по грязи, направился к лодке, и когда он добрался до нее, у него был такой вид, будто его вымазали дегтем.
— Уж лучше нагишом, — сказал Блондин. — Перепачкаемся с ног до головы.
Тяжеловес снял трусы, и все посмеивались над его толстыми ягодицами. Когда они вышли из палатки, Малыш поскользнулся, шлепнулся задом в грязь и, поднимаясь, выругался. Кое-как перебрались через трясину. Ньевес подавал им сетки от москитов, банки с консервами, термосы, а они относили все это к палатке и, возвращаясь, дурачились, как дети: бегали, кричали, пихали друг друга в грязь, швырялись комьями глины — штрафной удар, господин сержант, ни одной сухой галеты, наверное, и анисовка наша пропала, — а Малышу осточертела сельва, Черномазый, он этой жизнью сыт по горло. Забрызганные грязью жандармы помылись в реке, сложили припасы под деревом и там же вбили колья, натянули брезент и закрепили веревки за искривленные бурые корневища. То там, то тут из-под камней, извиваясь, выползали розоватые черви. Лоцман Ньевес разводил костер.
— Эх, недотепы, поставили палатку под самым деревом, — сказал сержант. — На нас всю ночь будут сыпаться пауки.
Хворост потрескивал, дымился, но вот вспыхнул синий огонек, потом красный, и взметнулось яркое пламя. Все уселись вокруг костра. Галеты подмокли, анисовка была теплая.
— Ну и влипли мы, господин сержант, — сказал Черномазый. — Не миновать нам хорошей взбучки, когда мы вернемся в Ньеву.
— Чистая глупость была посылать нас на ночь глядя неизвестно куда, — сказал Блондин. — Как это лейтенант не понимал?
— Он знал, что это пустое дело, — сказал сержант, пожав плечами. — Но разве вы не видели, как всполошились матери и дон Фабио? Он послал нас, чтобы потрафить им, вот и все.
— Я не для того пошел в жандармы, чтобы смотреть за детьми, — сказал Малыш. — Неужели такие вещи вас не выводят из себя, господин сержант?
Но у сержанта за спиной десять лет службы; он закалился, Малыш, и его уже ничто не выводит из себя. Он вытащил сигарету и стал сушить ее у огня, вертя между пальцев.
— А для чего ты пошел в жандармы? — сказал Тяжеловес. — Ты еще новичок, Малыш, без году неделю служишь. А для нас вся эта музыка — дело привычное. Подожди, обвыкнешь.
Не в этом дело, Малыш прослужил год в Хулиаке, но в пуне куда лучше, чем в сельве, Тяжеловес. Там его не донимали москиты и ливни, как теперь, когда его послали в лес в погоню за детьми. Ну и хорошо, что их не поймали.
— Может, они сами вернулись, соплячки, — сказал Черномазый. — Может, мы найдем их в Санта-Мария де Ньеве.
— С этих дур станется, — сказал Блондин. — Я бы их выпорол как следует.
А Тяжеловес, наоборот, приласкал бы их, и он засмеялся: старшенькие уже поспели, правда, господин сержант? Стоит только посмотреть на них, когда они идут купаться на речку.
— Ты только об этом и думаешь, Тяжеловес, — сказал сержант. — У тебя с утра до вечера женщины на уме.
— Да ведь я правду говорю, господин сержант. Здесь они быстро созревают, в одиннадцать лет уже в полном соку. Не поверю, что вы бы их не приласкали, если бы представился случай.
— Не дразни аппетит, Тяжеловес, — зевнув, сказал Черномазый. — Пока что мне придется спать с Малышом.
Лоцман Ньевес подкладывал ветки в огонь. Уже темнело. Солнце садилось, как подбитая птица, и на деревьях трепетали красноватые отсветы, а гладь реки поблескивала, как металл. В прибрежном тростнике квакали лягушки. Воздух был влажный, парной, насыщенный электричеством. Иногда в пламя костра попадал мотылек и, шоркнув, сгорал на лету. Из леса тянуло ночной прелью, и доносилась музыка сверчков.
— Не нравится мне это дело, как подумаю про Чикаис, с души воротит, — повторил Малыш с гримасой отвращения. — Помните эту старуху с сиськами до пупа? Нехорошо было отнимать у нее детей. Они мне даже два раза снились.
— А что бы было, если бы они тебя исцарапали, как меня, — со смехом сказал Блондин, потом добавил, уже серьезно: — Их увезли для их же блага, Малыш. Чтобы научить их одеваться, читать и говорить по-христиански.
— Или, по-твоему, лучше, чтобы они оставались чунчами? — сказал Черномазый.
— И, кроме того, их кормят, прививают им оспу, и спят они в кроватях, — сказал Тяжеловес. — В Ньеве они живут, как никогда не жили.
— Но вдали от своих, — сказал Малыш. — Разве вам не горько было бы навсегда расстаться с семьей?
Это совсем другое дело, Малыш, и Тяжеловес снисходительно покачал головой. Они цивилизованные люди, а эти маленькие чунчи даже не знают, что значит семья. Сержант сунул сигарету в рот и, наклонившись к огню, прикурил.
— И потом, они, наверное, только поначалу горюют, — сказал Блондин. — На то с ними монашенки, добрейшие души.
— Кто его знает, что там творится, в миссии, — пробурчал Малыш. — Может, они не добрейшие, а злющие.
Стоп, Малыш: пусть он прикусит свой поганый язык, чтоб не болтал чего не надо о матерях. Тяжеловес может позволить что угодно, но требует уважения к вере. Малыш тоже повысил голос: он, конечно, католик, но что хочет, то и говорит о ком ему вздумается, и никто ему не указ.
— А что, если я разозлюсь? — сказал Тяжеловес. — Что, если я отвешу тебе затрещину?
— Ну, ну, без драк, — сказал сержант, выпустив изо рта дым. — Перестань задираться, Тяжеловес.
— На меня действуют доводы, но не угрозы, господин сержант, — сказал Малыш. — Разве я не имею права говорить то, что думаю?
— Имеешь, — сказал сержант. — И отчасти я согласен с тобой.
Малыш насмешливо посмотрел на Блондина и Черномазого — видали? — и победоносно на Тяжеловеса — кто был прав?
— Это спорный вопрос, — сказал сержант. — Я думаю, что раз девочки сбежали из миссии, значит, они не свыкаются с тамошней жизнью.
— Ну, господин сержант, при чем тут это, — возразил Тяжеловес. — Разве вы мальчишкой не делали глупостей?
— Вы тоже считаете, что было бы лучше, если бы они оставались чунчами, господин сержант? — сказал Черномазый.
— Очень хорошо, что им прививают культуру, — сказал сержант. — Только зачем же силой.
— А что же делать бедным матерям, господин сержант, — сказал Блондин. — Вы ведь знаете язычников. Они говорят, да, да, а когда приходит время посылать дочерей в миссию — ни в какую, исчезают, и дело с концом.
— А раз они не хотят цивилизоваться, так и не надо, нам-то что, — сказал Малыш. — У каждого свои обычаи, черт подери.
— Ты сочувствуешь девочкам, потому что не знаешь, как с ними обращаются в их селениях, — сказал Черномазый. — Не успеют они на свет появиться, им прокалывают ноздри, губы.
— А когда чунчи напиваются масато, они употребляют их на глазах у всех, — сказал Блондин. — И на возраст не глядят, хватают первую попавшуюся, не обходят ни дочерей, ни сестер.
— А старухи руками разрывают девушкам это самое, — сказал Черномазый. — А потом съедают ошметки, верят, что это приносит счастье. Правда, Тяжеловес?
— Правда, руками, — сказал Тяжеловес. — Уж я-то знаю. Мне до сих пор ни одной целенькой не попалось. А сколько я перепробовал чунчей!
Сержант замахал руками: что это они всем скопом навалились на Малыша, так не годится.
— Вам это не нравится, потому что вы на его стороне, господин сержант, — сказал Блондин.
— На самом деле мне жаль всех этих девочек, — признался сержант. — И тех, что в миссии, потому что они наверняка тоскуют по своим. И остальных, потому что им плохо живется в своих селениях.
— Сразу видно, что вы пьюранец, господин сержант, — сказал Черномазый. — Уж больно вы чувствительны. Все ваши земляки такие.
— Это им только делает честь, — сказал сержант. — И горе тому, кто вздумает плохо говорить о Пьюре.
— И еще все пьюранцы — патриоты своего края, — сказал Черномазый. — Но в этом отношении, господин сержант, они все-таки уступают арекипенцам.
Было уже совсем темно. От костра снопом разлетались искры, а лоцман Ньевес все подкладывал в него веточки и сухие листья. Жандармы покуривали и передавали из рук в руки термос с анисовкой. У всех блестели на лбу капельки пота, а в зрачках отражались пляшущие языки пламени.
— Вот говорят, что нет никого чистоплотнее монахинь, — сказал Малыш. — А вы хоть раз видели, чтоб они купались, когда мы ездили в Чикаис?
Опять он за свое? Тяжеловес поперхнулся и закашлялся. Опять, черт побери, он задевает матерей? Ты орешь на меня, но не отвечаешь, — сказал Малыш. — Верно или неверно то, что я говорю?
— Какая ты скотина, — сказал Блондин. — Что ж, ты хотел бы, чтобы монашенки купались у нас на глазах?
— Может, они купались тайком, — сказал Черномазый.
— Я этого ни разу не видел, — сказал Малыш. — И вы не видели.
— Мало ли что, как они ходят по нужде, ты тоже не видел, — сказал Блондин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46