А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я покормил ее и к середине дня попал, наконец, к главному врачу - се-
довласой женщине с жесткими, мужскими чертами лица. Она курила папиросу
за папиросой и только усмехалась в ответ на мои взволнованные речи. Ну,
что вы, молодой человек, рядовая операция, аппендиктомия, для студентов
второго курса, нет, ничего не надо, через неделю будет прыгать ваша не-
наглядная, как птичка на ветке.
Неделя прошла незаметно по самим собой установившемуся распорядку:
чуть ли не с первым автобусом - в санаторий, до обеда с Наташей, потом в
город - перекусить и снова - на белую табуретку рядом с Наташей. Поправ-
лялась она медленно, температурила, то наступало улучшение, как просвет
в тучах, то жар полыхал лихорадочным румянцем на ее щеках.
Главврачиха невозмутимо курила и не утруждала себя даже ответом на
мои вопросы.
Настал день, когда Нташа сказала мне, что ее переводят обратно в ле-
чебный корпус, а это значит, что нечего опасаться. Я ушел от нее поздно,
мы весь вечер проговорили, не засечая времени, пока не прозвенел сигнал
отбоя.
Безумие - царь и воля его творится...
Наташа лежала на спине, раскинув исколотые шприцами руки в желто-лиловых
кровоподтеках, змеилась трубка кислородной подушки. Наташа тяжело и часто
дышала, на шее, вздуваясь и опадая, бился пульс. С трудом подняла тяжелые
веки, посмотрела на меня с отчаяньем и только выговорила:
- Валера, я умираю...
В ординаторской, куда я, оглушенный, вышел, какой-то мужчина в белом
халате зло кричал на главврачиху:
- Почему же вы не собрали консилиум, коллега? А?!
Коллега с неприступным видом закусила мундштук папиросы и ничего не
ответила.
Наташа умерла утром. Перед смертью пропала боль, ей легко дышалось и
говорилось, она вспоминала без боязни, казалось, совсем прошедший страх,
и ничто не предвещало близкого обрыва. Вдруг замерла на полуслове и так
и не договорила начатое:
- Ты не поверишь, Валера...
В морге я коснулся губами холодного, как булыжник, лба Наташи и ото-
шел от гроба. За спиной тихий шепот старшей медсестры отделения, пришед-
шей со шприцем на всякий случай, потому что сердце работало на разрыв:
- Напишите жалобу на главврача. Я подпишу. Убийца она. И потом я
знаю, кто взял сапожки вашей жены.
- Убийца... Убийцы моей жены - их несколько... На суд моего горя надо
призвать и директора школы, который выгнал на субботник десятиклассни-
ков, не разрешив им одеться, чтобы они работали... На этом субботнике
Наташа простудилась... И врача, который не распознал вовремя осложнений
после простуды, потому что из-за ремонта лаборатории не хотелось везти
кровь на анализ в другую клинику... И Наташа заболела туберкулезом... И
того, кто поместил ее в палату с тяжелобольными, имеющими особый вид ту-
беркулезной палочки... И Наташа заразилась ею... И главврачиху, которая
неграмотно сделала операцию для студентов второго курса...
Солнечны, ленивый от праздного безделья, курортный Крым...
Перевозка гроба...
Москва в разноцветных флагах кинофестиваля...
Крематорий 232-03-21. Райсобес 283-36-71.
Похороны и поминки - девять дней... сорок дней...
И ночей...
Глава сорок вторая
--===Свое время===--
Глава сорок вторая
Нет правды на Земле. Да, на Земле с большой буквы. На этом свете.
Все говорят: нет правды на земле...
Кто говорит? Все? Нет, так сказал Пушкин. Устами Сальери, хотя уста Пушкина и
уста Сальери совместимы только в трагедии... Пушкин, Моцарт, Сальери, трагедия
- все это для искусствоведов...
Главное другое - правда: нет правды на Земле. Сальери у Пушкина изве-
рился настолько, что бросил вызов небесам:
Все говорят: нет правды на земле,
Но правды нет - и выше...
К такому придти - Моцарта убить...
Собор огромен, темен и пуст. Его готика не покрыта сводом купола, уходят в
поднебесье колонны и витражи и оттуда, с самой верхней точки, над тусклыми
трубами органа, поющими "Лакримозу" из "Реквиема", единственным сияющим пятном
- гроб. Почетный караул пылающих толстых свечей на высоких подсвечниках, белые
кружева жабо, белый завитой в букли парик, белые хризантемы, словно точеное из
белой кости лицо - Моцарт спит с еле заметной улыбкой, смертию смерть поправ.
А где-то в углу собора, за колонной в полумраке черный Сальери:
Все говорят: нет правды на земле,
Но правды нет - и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма...
Я сидел на полу своей квартиры, прислонившись спиной к стене. В центре
свежепобеленного потолка торчали скрученные провода с обрывком изоляции и крюк
для люстры. Для той, что я хвалился в палате клиники перед Наташей и Вероникой
- плафоны, как колокольчики ландыша. Стены обклеены светлыми обоями: по серому
полю белый непонятный рисунок с бесконечными извивами переплетающихся линий
без начала и конца. Прямоугольник тройного окна стеклянно чист, две крайние
створки распахнуты настежь, и солнце, июньское солнце мощным световым потоком
упиралось в паркетную лесенку пола. Я сидел на полу, прислонившись спиной к
стене, руками ощущая выструганную стружку деревянных волокон, и смотрел, как
световой столб незаметно, но неотвратимо, словно свое время, перемещался
справа налево и уже взобрался косым углом на противоположную от меня стену.
Память то возвращала меня далеко в прошлое, в детство, в юность, то
пыталась вспомнить о будущем, мир моих ощущений тоже двигался, как река
времени, он был пронизан светом озарений, током иного восприятия жизни -
в такие моменты почти физически ощутима равнодушная гармония мироздания
и видишь себя малой частью целого, частью прошлого и настоящего, перехо-
дящего с каждым мгновением в будущее, в такие моменты осознаешь, кто ты
и зачем ты... А кто я?..
Простая история: родился, учился...
В сказке моего детства яркая, высвеченая до мельчайших подробностей, с
запахами и голодным ознобом - послевоенная Москва.
Чугунные орлы на башне Киевского вокзала, раскинув крылья, всматрива-
ется в разноголосый, быстроглазый рынок-шельму: горестно взывает к спра-
ведливости под усмешки толкущегося народа мужик в кургузом пиджаке, кеп-
ке-восьмиклинке и кирзовых сапогах - ему всучили "куклу" - вместо пачки
красных тридцати рублевок аккуратно сложенный сверток газетной бумаги.
От Киевского вокзала троллейбусные провода протянулись вдоль набереж-
ной, еще необлаченной в гранит, до Окружного моста, с одной стороны ко-
торого Дорогомиловский химический завод, переименованный местными жите-
лями в Дорхимвонючку, а с другой стороны - тусклые купола Новодевичьего
монастыря.
Сразу за Окружным мостом Потылиха - тогдашний пригород Москвы, тихая
грязная Сетунь, источающий ароматы парфюмерный завод, как бы компенсиру-
ющий запахи Дорхимзавода, шоссе, взбирающееся на пологие Воробьевы горы,
заросшие сиренью и мелким подлеском и раскопаные под огороды с картош-
кой.
Отсюда разноцветными букетами в вечернем небе открывалась панорама
главного салюта страны - салюта Победы. Люди радовались, плакали, вери-
ли, что наступит яркая, зажиточная жизнь, что придет покой и радость в
каждый дом.
Чуть поглубже, на Воробьевых горах - павильоны "Мосфильма". Пыльная
Потылиха - город моего детства. Киногородок. Кино жило в нашем доме так-
же естественно, как краски и кисти в мастерской художника. Может быть,
отсюда у меня такая тяга к экрану, к киносценариям?..
...Родился я с любовию к искусству;
Ребенком будучи, когда высоко
Звучал орган в старинной церкви нашей,
Я слушал и заслушивался - слезы
Невольные и сладкие текли...
Черный Сальери умиляется самому себе, у черного Сальери, оказывается,
чувствительная душа - неужели, если убийце доступен восторг сопричастности к
искусству, то он достоин сочувствия?..
А у Цыгана с Каретного ряда, который зарезал парня из Колобовских переулков,
тоже была чувствительная душа?..
Невольные сладкие слезы катарсиса - духовного очищения - откуда им
было взяться у меня, мальчишки московской окраины, уже успевшего пройти
через бомбежки, голод и нужду?
У соседской тети Клаши пятеро по лавкам да от разных отцов. Моя мать
как-то приметила, что, играя в прятки, я переоделся в солдатский бушлат
тетиклашиного сына Левки. Мать отозвала меня в сторону и свистящим
страшным шепотом внушила:
"Заразиться хочешь? У него же туберкулез".
"Хочешь квартиру, нужно, чтобы у тебя была открытая форма туберкуле-
за, а так ты не опасен для окружающих," - сказал мне через двадцать лет
председатель месткома Горобец...
...Звуки умертвив,
Музыку я разъял, как труп. Поверил
Я алгеброй гармонию...
Так говорит Сальери и смотрит на убиенного им Моцарта. Сальери все познал,
Сальери все разъял - и кончил кровью...
В музее Революции, бывшем Английском клубе, - выставка подарков.
Ему.
Бедно, невзрачно одетые толпы вступали в ярко освещенные залы. Шар-
канье ног, благоговейное перешептывание, дефилирование вдоль стендов -
все это никак не походило на художественный вернисаж, нет, это была выс-
тавка ширпотреба - дарили или, вернее, подносили обиходно-хозяйственное:
сапоги, бурку, велосипед, ружье... Кустарные промыслы, каждый на свой
манер, изготовляли портреты - на лаке, из соломы, янтаря, крыльев бабо-
чек... Изъявлений преданности было множество, вся выставка, в том числе
на рисовом зернышке выгравированный дифирамб из пятидесяти двух слов,
больше просто не уместилось...
Где оно сейчас, это зерно? Так и не посеяно, не сварено - не дало ли
оно новых всходов?.. В партийном секретаре Гладилине?.. В профсоюзном
боссе Горобце?.. Во мне?..
Простая история: родился, учился, влюбился...
...Не бросил ли я все, что прежде знал,
Что так любил, чему так жарко верил,
И не пошел ли бодро вслед за Ним
Безропотно, как тот, кто заблуждался
И встречным послан в сторону иную?..
Сальери размножился, стал многоликим, но на одно лицо, сотни сальери заполнили
храм и, стоя на коленях, подняли вверх одинаковые лица...
Не с такими ли одинаковыми лицами мы в марте пятьдесят третьего слушали
второгодника Лямина, читающего в гробовой тишине биографию Того, о ком пелось:
На просторах Родины чудесной,
Закаляясь в битвах и труде,
Мы сложили радостную песню
О великом Друге и Вожде...
Не с такими ли одинаковыми лицами, одинаковыми мозгами мы дожили до
восемнадцати лет, до двадцатого съезда, когда голая, жестокая, социальная
правда глянула нам в глаза из-за тюремной решетки, из лагерного барака, из
тьмы небытия, куда канули навечно вырванные с корнем, оторванные с мясом от
семьи, от жизни, от веры...
А я не желаю быть одинаковым! Не хочу и все тут. Кок, брюки дудочкой,
Чаттанугачуча, чуваки и чувихи! Хей, лабухи, хильнем по Бродвею? Улица
пролетарского писателя Горького - наш Брод, плешка - на площади Революции,
коктейль-бары в "Москве" и "Пекине"...
Днепродзержинск. Мартеновский цех. Студенты проходят практику. Ко мне подошел
бригадир и, перекрывая голосом рев раскаленной глотки печи, прокричал:
- Истомин, мы сегодня, как бригада ударников коммунистического труда,
будем стиляг ловить. Так ты с нами не ходи.
- Почему, Иван?
- Да у тебя у самого брюки узкие.
- А что вы с ними, со стилягами, делать будете?
- Портки аккуратненько по шву до колена распорем и отпустим.
Фестивальный тысяча девятьсот пятьдесят седьмой...
Никто не знал, с чего начать, как сказать простое "Здравствуйте!", мы
не представляли себе, что может быть общего между нами. Они - с какой-то
другой планеты... А может быть, это мы - с другой?..
Так и стояли, глазели исподтишка на этих, с другой планеты, на набе-
режной Москва-реки в парке Горького. Они вышли из автобуса нехотя, опух-
шие от недосыпа, мятые, кто-то накинул на гранитный парапет цветастую
тряпку и растянулся под теплым солнцем... Куда смотрит милиция?! Милиция
в данном случае - мы. С красными повязками на левых рукавах. Инструкти-
ровали нас перед началом фестиваля довольно туманно - действуйте по обс-
тановке. Обстановка к развертыванию боевых действий не располагала, ско-
рее, наоборот. Ну и что, что человек лег на парапет?
Устал, может быть, пусть отдыхает.
Но поближе мы все-таки подошли.
Курчавый, лицо - в конопушках, паренек белозубо улыбнулся нам , пома-
хал рукой:
- Хай!
Вот оно - здравствуйте! - на иностранном. Как просто.
Мы заулыбались в ответ. Лед тронулся.
- Вам помочь? - вдруг по-русски спросила симпатичная девчонка, ничем
по внешнему виду не отличающаяся от инопланетян. - Меня зовут Ивета. Я -
переводчица. Вы что-то хотели спросить?
Что спросить?.. Что?.. Что самое важное, самое главное?..
Принципиальное...
- Почему у него брюки широкие?
Вот он корень всего! Критерий жизни.
Ивета перевела.
Конопушечный озадаченно посмотрел на свои штаны. Действительно, широ-
кие, мешковатые.
- Не понимаю, - удивился он. - Каждый носит то, что ему нравится, что
ему подходит... Разве может быть иначе?
Он задумался, потом озаренно воскликнул:
- О! Я теперь знаю. Вам интересно, что модно, а что не модно. И как я
раньше не догадался? Сейчас позову Пита, модно одеваться - его хобби...
Закидали летку, заправили откосы, закончилась завалка - можно было перекурить.
Иван помолчал, потом сдвинул кепку на затылок и спросил в самое ухо:
- Слухай, Валерка, а по какому адресу в Москве Хрущев проживает?
- Не знаю, - честно ответил я. - Говорят, где-то на Ленинских горах.
- Брешешь, что не знаешь, - сплюнул Иван.
И опять спросил, но скорее самого себя:
- Что ж к нему и придти нельзя, в дверь позвонить, чтобы он открыл?
"Рабочий класс в няньках не нуждается", - ответили комсомольским секретарям
трех крупнейших вузов столицы, когда они пришли в ЦеКа с предложением
использовать прохождение студентами производственной практики для выявления и
устранения недостатков и причин, тормозящих технический прогресс.
Заплаканная жена Ивана стояла в печном пролете мартеновского цеха, освещаемая
всполохами пламени. Рассказывала громко, пытаясь перекрыть грохот завалочных
машин, резкие звонки портальных кранов, шипение заводских вентиляторов:
- Бес его попутал, ей-богу. Все было, как у людей, как полагается, с
утра за реку поехали, на Днепре купались, после обеда он в ресторан пива
попить пошел и надо же было ему с Миколой встретиться...
- Это с каким Миколой? - спросил кто-то из окруживших жену Ивана. Все
мы в войлочных робах, кепках с синими стеклами, потные, серые, неразли-
чимые, как солдаты, а посередке она - светлокожая, полнотелая, в летнем
открытом платье... и черной косынке.
- А с третьей печи, подручный. Микола. Щербатый. Он уже набрался выше
бровей, еле стоял, его из ресторана выгнали, так нет, он все-таки лез
обратно, ну, мой и давай его уговаривать, иди, мол, Миколка, домой,
проспись, хватит тебе. Да тут, как на грех двое подошли. Отец и сын ока-
зались. Мясниками они работают в двадцатом магазине, что на проспекте
Труда. Видят они, что Микола бузит, у Ивана спрашивают, в чем дело, а
Иван отвечает, не ваша забота, ему в ночную, в горячий цех, а он лыка не
вяжет. Мясникам это не по душе пришлось, отпусти, говорят, рабочего че-
ловека, или мы не при социализме живем, его специально для нас строили,
вот и имеет он полное право в свободное время выпить, коли желает. А ку-
ды ж ему еще пить? Мой Иван так и ответил. Слово за слово, в драку по-
лезли, а у мясниковского сына нож оказался. Длинный такой, из магазина,
он у него в газету, как в трубку, был свернут. Иван и понял, что это нож
только тогда, когда ему попервоначалу по лицу полоснули. У Ивана губа
нижняя разъехалась сразу. Как у Поля Робсона. Потом истыкали всего...
Теперь и не знаю как хоронить, как прощаться. Вот горе-то какое...
Она замолчала. Молчали и мы.
- Я к вам с просьбой, люди добрые, поклонилась в пояс жена Ивана. -
Может видел кто, как это все случилось? Будьте свидетелями, вдовой я ос-
талась, нет больше отца у детей моих...
Никто не смотрел на жену Ивана. Лица стоящих были обращены к печи, на
которой подняли заслонку, из окна яростно рвались языки пламени и отсвет
их играл в черных зрачках. Так плясал огонь в глазах первобытного чело-
века...
Светло-голубое украинское небо, белые мазанки, заляпанные красно-бурой грязью
до крыш от растоптавших дорогу самосвалов, золотистое кукурузное поле, посреди
которого встала самая крупная в Европе доменная печь, забора нет, одни ворота
на дороге с крупной литой металлической надписью "Криворожсталь". Потные,
черные от грязи и усталости работяги со смены, едущие в брезентовых робах в
городском трамвае - нет бытовок для спецодежды...
Эксперименты с тарифами расценок за труд, довели до взрыва - в трубах
канализации спасалось от разъяренной толпы начальство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22