А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Хватай, соловецкая чайка!». Да, старичок, ты шамкал, небрежничал зубным протезом. То на панель ронял, а то и на пол, совал в карман и забывал, где он, но не сердился на себя, не раздражался, э, черт с ним, как-нибудь найдется. И читал:
И вот таким я возвратился в мир,
Который так причудливо раскрашен.
Гляжу на вас, на тонких женщин ваших,
На гениев в трактире, на трактир,
На молчаливое седое зло,
На мелкое добро грошовой сути,
На то, как пьют, как заседают, крутят,
И думаю: как мне не повезло!
Не повезло бы, оставайся ты средь гениев трактира. Но дал Господь иные сферы обитания: и Древний Рим, и драма крамольников России; ихтиология, живопись, нумизматика. И постоянство размышлений о юриспруденции… И вот исполнен долг. Устал ты и спокоен. А если так, то можно ведь и не печатать. Художник, создавший полотно любого жанра, волен поставить его к стене тылом, а не выставить на вернисаже. Картина уже существует. Она есть, и она, даже и сожженная, пребудет в симфонии всеобщего творчества. Но есть и жажда сообщения, сопереживания, обещания. Мечталось втайне: ах, напечатали б в Европе… Не думайте: низкопоклонство. Нет, напечатают у нас, так, значит, цензор дал «добро». А коли так, овчиночка плоха. Твоя мечта сбылась – тебя переводили. Перевели и «Факультет». Ты молча показал друзьям. Как мать – младенца: с влажными глазами. И вскоре умер.
Я не проводил. В Вилюйске текла Вилюйка, тайгу озеленял май месяц. Я был там на свидании с Чернышевским, за что теперь меня бы оплевали и правые, и левые… Не проводил я, не успел. Не говорю с тоской: тебя уж нет, но с благодарностью: ты был. И, значит, мальчик тоже был. Китаец на бульваре нам продавал игрушки. Писклявые «уйди-уйди», цветастые вертушки на гладкой палочке, а на резиночке прыгучие шары. А жили вы в Стрелецком переулке. Ни дома, ни квартиры ты не упомнил. Изволь: дом номер четырнадцать, квартира под номером семнадцать. Пожалуйста, и телефон: 2-68-78. Как видишь, есть польза и в моих архивных микроразысканьях. Мою любовь к ним ты хвалил. Но вроде бы не находил достоинств в обработке материала. Да и теперь бы не нашел. Не без лукавства говорю тебе: а материал-то, Юрий Осипыч, ценнее текстов. Но все ж продолжу как умею.
Постой, постой! Еще ведь нет советской власти, а ты уж плачешь, мальчик Юра? Восьмой от роду миновал, а ты топыришь губы и глядишь волчонком, забился в угол и не читаешь книжку. Что так? А-а, ты огорчен – отец собрался в Петроград.
* * *
Отца пригласил в Петроград председатель ЧеКа Муравьев. Оба понимали право как частичное воплощение нравственности, считали обязательным щепетильно-бережное отношение к личности, и оба в этом направлении практиковали в Московской судебной палате.
Теперь, однако, Иосиф Витальевич занимался практикой не частной, а общественной и вместе, можно сказать, государственной. Был, знаете ли, такой Земский союз, обеспечивающий нужды действующей армии как интендант и медик. Не без ехидства, свойственного скверным людям, отмечу, что сотрудникам Союза обеспечивались отсрочки от призыва на фронт. Нельзя, впрочем, не признать деятельность Союза разнообразной и полезной. Например, наш присяжный поверенный служил в Центральном аптечном складе, помещавшемся у Яузских ворот и озвученном пятью заливистыми телефонными аппаратами.
Главный комитет Земского союза не тормозил просьбу председателя Чрезвычайной комиссии. Домбровский отнесся к своему командированию как к возвышению службы до степени служения.
Сборы, огорчившие сына, состояли прежде всего в перемене костюма. Ни земцы, ни адвокаты не имели униформы, но соблюдали внешне-отличительное единство. Как земец Иосиф Витальевич носил френч, галифе, сапоги. Как адвокат – сюртук, на правом лацкане которого белел эмалированный ромбик с синим крестиком и золотым двуглавым орлом. Мог бы надеть и серый костюм, какой носили юрисконсульты фирм и банков, но это требовало коричневых башмаков, непременно коричневых, демократической интеллигенцией отвергнутых. А фрак, и черный галстук, и жилет предполагали публичность выступлений. Однако таковых, он знал, не будет.
Приехал он в Петроград в день невзрачно-серенький. Номер взял в «Париже» – до Зимнего пешком. Императорские интерьеры он увидал впервые. Муравьев встретил земляка с несколько преувеличенной радостью; такова была его манера.
Сотрудник, командированный аптечным складом, получил серьезный документ, придавший своему владельцу вес и значенье прокурорского надзора: «Настоящее удостоверение выдано состоящему при Чрезвычайной следственной комиссии присяжному поверенному Иосифу Витальевичу Домбровскому в том, что ему разрешается посещение Петропавловской крепости, Петроградской одиночной тюрьмы, Министерского павильона Государственной думы и других мест заключения для присутствия при допросе содержащихся под стражей лиц».
Министерский павильон? Несколько комнат в Таврическом дворце. Рыдали там сановницы, супруги арестованных сановников. Их вскоре отпустили на все четыре стороны. Ошибку эту не повторили ежовы-берии… О Петроградской одиночной, в просторечии Кресты, сообщаю кратко: унылый прагматизм заневской стороны. Куда как романтична Новая Голландия. Она – как сколок старой. Ее черты в коллекции Семенова-Тян-Шанского. Взлет мрачной арки над каналом, пролет под аркою стрижей; гранит не полирован, нет, тесан грубо, и Мойки прозелень густа. На этом островке пакгаузы с припасами для кораблей. И мощная тюрьма для корабельщины. Вся грозная эстетика повиликой повита. Уполномоченному здесь никакой докуки. Узилище для гордых альбатросов в те дни было вакантным. Он ездил в Петропавловку. Вчера – оплот самодержавия; теперь – свободы.
Тюрьма зовется Трубецкой, а бастион зовется Трубецким. Трубит над крепостью архангел. Его не слышно – он очень высоко. Куранты ниже, они слышны. Особенно морозной ночью, когда так тихи серебряная пыль и свет давно умерших звезд. А летом белой ночью… Цитировал Домбровский-сын, не знаю уж кого, что белыми ночами зеки слышат, как белый слон трубит… А что? Вполне возможно. Я объяснил ему, он Питера не знал, – в тылу у крепости, там, на Зверинской, и вправду был зверинец. И если Пушкину вообразилось: «Под небом Африки моей вздыхать о сумрачной России», то как, скажите, пленному слону об Африке-то не вздыхать под небом Петербурга?.. Домбровский-сын был реалистом. Однако не настолько, чтоб принимать мои реалистические объяснения. Он смеялся. Раз так (растак), пускай сейчас его родитель, Домбровский-старший, увидит и услышит голый реализм.
А тот в шинелишке солдатской, с физиономией дурацкой желает Аньку-дуру изнасиловать. Спала с Распутиным, спала с самим Николкой. Ну, медлить неча! Все юбки задери и ноги растопырь. Э, Вырубова-блядь, ты расстарайся для нашего слабодного народа… Так ей грозили. А гвоздили так: «Мучить тебя надо, мучить». Срывали крест и били по щекам и по грудям. Как не понять: к Романовым близка… А этот что же? Он на припеке, опираясь на приклад, огромный, звероватый, обличием ни дать, ни взять клейменый, он протянул ладонь, он кормит голубей: «Гуль, гуль, родимые…» Ну, вы, заступники народа, ну, умиляйтесь, как некогда моя учительница. «Дубровского» читая в классе, сияла светом влажных глаз: Антон-кузнец сам обгорел, но кошку с крыши снял; всех заседателей спалил, а кошку из огня-то вынес.
К чему я это? А к тому, что все и вся не надо списывать на карлы-марлы бороду. Кузнец Антон был тоже в бороде. Не из местечка он, а из деревни Кистеневки. Кистень – его оружие, у пролетария – булыжник. Что-то слышится родное из недр ЧеКа. Не муравьевской, а той, что несколько позднее.
А Муравьев и «муравьеды», Домбровский-старший в их числе, принадлежали к школе Петражицкого, к психологической, и выше прочего ценили отношенье к личности… Послушай, Юрий Осипыч, сейчас вот вспомнилось! На Каменноостровском, где мы с моей свояченицей, бывало, хаживали к Островам, встречая иногда Джунковского, на Каменноостровском, 22, Мария Карловна держала книжный магазин: литература юридическая. Супруг ее, профессор, был членом Думы, преподавал в университете, жил в том же доме… Ну-ну, ты все сообразил: у вас, в Стрелецком переулке, на полке тесною семьей работы Петражицкого: и перевод «Системы римского права», и «Введение в изучение права и нравственности», и два краеугольных тома – «Теория права и государственности в связи с теорией нравственности»… Слыхал ли ты, что Петражицкий сам прекратил свое существованье? Да, в 31-м. А год спустя тебя арестовали. Вы убедились в несовместимости теорий с практикой. И в этом лейтмотив твоей Судьбы. Ты сын отца не только кровно; родство по крови – свойство и зверушек. Ты сын отца по духу. Отец твой умер, если я не ошибаюсь, в 19-м, но дух витает долго.
Вы полагали так: и нормы права, и право личности, они не совпадают с природой большевизма. Не спорю, но «расширю». Все мы с младых ногтей народолюбцы. Твердим едва ль не повсеградно: глас Божий. С расхожей ссылкой: об этом, дескать, в Библии. Ну-ну, ищите – не обрящете. Не Библия – грек Гесиод да римлянин Сенека Старший. Они, само собой, не сор, из них растет дидактика. Однако ж кто они? Язычники! Богов же у язычников что карт игральных; как говорится, полсотни два разбойника. Какого бога – глас народа? Какой он масти?
Ага, Юпитер, сердишься: роняешь чуб и тотчас же толчком пихаешь бело-розовую челюсть в заскорузлую ладонь. И это значит: Ю. Домбровский готов подраться за честь народа. Но я-то уж не столь и робок, как впору заединства народа с партией. Нисколько не дурацкий лозунг. Это было при нас, это с нами войдет в поговорку. Имеет заединство как источник, так и составную часть в ненужности норм права; а также права личности за неимением последней в соборном коллективе. Таков уж фонд психический, который нынче – генетический.
Какой пассаж! Ты голову готов мне оторвать. Куда же девалась свобода мнений? А-а, вон она – худая, длинная – грядет в узилище, имея полномочья прокурорского надзора.
* * *
Да вот тебе и раз! Читаю: «Многоуважаемый Николай Константинович, я уехал из Петрограда, не высказав главное, а потому прибегаю к письму». Что приключилось? В недоумении ваш автор. Конечно же, беллетристическом – то бишь фальшивом, поскольку мысли и дела он знает наперед.
Следите за Домбровским-старшим. Москвич по-прежнему живет в «Париже», точней, он там ночует. А утром в Зимнем ест перловку. Потом в ландо казенном, пешком или на траме – к воротам Иоанновским будить под сводом краткий гул, сей отголосок рухнувшей державы. Он в крепости не гость и не хозяин. Он наблюдатель и оценщик. Исправность посещений Трубецкой тюрьмы не исправляла нравы солдатни. Лужи, мокрицы и сырость – все это помаленьку исчезало, что, правда, не зависело от прокурорского надзора: весна сменилась летом. Теперь уже не знобкий нездоровый мерзкий холод изгрызывал все хрящики, нет, задуха придавала арестантам выраженье снулой рыбы. И африканский слон, я уверяю вас, трубил в зверинце не от тоски по Африке, а с голодухи.
Господ, сидевших в каземате, Домбровский прежде знал по именам. Теперь узнал и очно: они в глаза искательно глядели, ему было неловко. Обломки самовластья были жалки – больные дети. Никто и на минуточку не помышлял ни о какой из реставраций, а находился в слабоумнейшей растерянности: недавно поднимали и хоругви, и знамена по случаю трехсотлетия династии, и чуть не в одночасье утонуло все, и государь всех предал, и все его предали. Да-с, не Шекспир, а выгребная яма, но все ж Домбровский из школы Петражицкого усматривал наличье Личности и там, где оставалось лишь сугубо личное.
Иосиф Витальевич к своим коллегам не имел претензий. Они не должны были торопиться. Но возникала некая несообразность – промедленье с составленьем обвинительного заключения. Что так? Я говорил: неукоснительности опоры на закон, включенный в Свод Законов, уж не было, а нарушение законов ускользало. Вместо гориллы-преступленья была мартышкина гримаса превышения власти. Всего-то-навсего?! На то и власть, чтоб превышалась предержащей властью. Попробуй умалить ее, услышишь: «Pereat!» – «Да погибнет!».
Но тут, извольте, кубатуру с квадратурой. Пусть мир погибнет, лишь бы юстиция торжествовала? Прекрасно сказано для западных ушей. Домбровский-старший (как потом и младший) был западник. Однако не настолько, чтоб это рыцарское «Pereat!» душило чувство справедливости, любви, добра. Отсюда и мильон терзаний, и вечный трепет пред относительностью сущего в подлунном этом мире. Ужасно, в истоках рода – убийца Каин. Но тот был в состоянии аффекта. Иуда, провокатор и убийца, обманувшийся в своих расчетах. А все дела с подкладкой провокаторства в основе делопроизводства юридически ущербны. В Стрелецком, дома, в шкафу направо сними-ка с полки системы права римского. Добудь законы иудейские. И рассмотри под лупой тогдашних норм и правил все это дело с Синедрионом, Понтием, Распятым и Иудой; осведомитель, доносчик в единственном числе был недостаточен. И, значит, был второй. Был некто – по слову Бурцева – из не внесенных в списки иль запертый в особый шкафчик… Ну, Юрий Осипыч, теперь узнал, откуда вырастал твой «Факультет ненужных вещей». Последний твой роман издали не у нас, ты должен был скрывать, а ты, родитель, принес младенца на руках и всем показывал в дубовом зале нашего вертепа. Ай, да сукин сын!.. Листаю «Факультет» и слышу подголосок-тенорок московского присяжного поверенного. Я ж говорил про дух, который веет долго.
А Домбровский-старший не обмолвился, упоминая Бурцева. Спознались быстро, коротко. И как-то, знаете ли, безоглядно; с редкостным чувством обоюдного доверия. И часто-часто сходились в крепости Петра и Павла.
В тюремном коридоре с железными дверями плакался в жилетку экс-директор Департамента полиции, весь сладко-сальный г-н Белецкий. Все прочие, кроме Климовича, державшегося прилично, заверяли Бурцева в симпатиях со стажем. В. Л., как и Домбровский, полагал, что и к этим надо относиться как к личностям, хотя, конечно, не вменяя им в вину лишь превышенье власти, как это производят по отношению к ежовым-абакумовым. Да погибнет мир, но правосудие свершится? Э, «мир» погиб в тайшетах и печорах, а каждый прыщ, вскочивший на заднице у Правосудия, не что иное, как помет иудин.
ЧеКа вела допросы деликатно; расспросы – архиделикатно. Но тщательно. В. Л. бывал здесь и свидетелем, и вопрошающим: он член комиссии подсобной муравьевской – в архивных катакомбах тайной полицейской практики, расположенных, прошу не забывать, под динозавром. Точней, тираннозавром. И это ведь от Бурцева узнал Домбровский о некоем большевике, который не уступит и Азефу. А также и про шкафчик. Суперсекретный. С надписью предупреждающе-запретной: «Без высочайшего повеления не вскрывать».
Быть может, нет нужды и дальше повышать вольтаж повествованья? Нет, не могу, позыв имею сообщить: в ЧеКа уж ожидали Ленина, который в наших текстах значился Не-Лениным…
Ну-с, Юрий Осипыч, позволь осведомиться: все это зная, как знал отец твой, ты не остался бы на день-другой жильцом «Парижа»? А твой отец так спешно Петроград покинул.
Правда, успел купить тебе… э, не игрушечки в Пассаже, а книги на Литейном. (Мне там был куплен Твен, Марк Твен, в красном переплете; Том Сойер мне в отраду по сей день, хотя и очень ветхий, но дышит не на ладан.)
Отметив отцовское вниманье к кругу чтенья Юрочки, мы с пониманием отметим и отъезд Иосифа Витальевича в Москву, в Москву, в Москву.
Он, патриот, он оборонец, служил там, напоминаю, в аптечном складе Земского союза. То было службой, она давала отсрочку от призыва. А муравьевская комиссия была служеньем Справедливости и потому отсрочки не давала.
Главный комитет по делам военнообязанных тоже стоял за справедливость и сообщил в ЧеКа, что г-н Домбровский будет призван. И тот едва ль не в одночасье покатил в Москву.
Отсутствие батального в моем повествовании – недостаток важный. Для автора как ветерана непозволительный и пробуждающий сомнения, а вправду ль автор ветеран. Отсутствие батального чревато насмешкой над Домбровским: ну, патриот, ну, оборонец, чего же не спешишь на фронт? Тут горе-то не от ума. Тут горе от воображения. Он мысленно все представлял себе ужасно ярко: смрад пушечного мяса, артиллерийский шквал и лавы кавалерии, наплывы отравляющего газа, гуденье рельс, в окопах грязь и под ногтями грязь, санпоезда воняют… Все вместе иль враздробь вообразив, он находил консенсус в службе на аптечном складе, Николоворобьинский, 9.
Какая прелесть – Николоворобьинский. И стаи галок на крестах. Грозней – Стрелецкий. Но тоже звук московский. А на дворе сирень и верба. Нет, право, вдруг начинаешь входить в согласие с большевиками: «Долой войну!». Зачем нам Дарданеллы? История клонит нас к устроенью внутреннему… Глядит Домбровский на белый бланк, в углу чернеет типографское:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66