А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— И Дизинтёр, кольнув хозяина словами, положил на блюдечко медку.
— Кто в ад, а кто и на работу. — Хозяин перекувырнул вверх дном пустую чашку, сказал Дизинтёру: Поторапливайся. У тебя от святости того и гляди рожа лопнет. Идем!
— Куда это? Опять хлеб перепрятывать? Смотри, допрячешься. Самого как бы не запрятали.
— Не стращай… Парнишка, и ты, может быть, подсобишь?
— С полным нашим удовольствием, — рыгнув, ответил Филька.
Мужчины ушли. Женщины засуетились по хозяйству. Наташа с Катей, как ткацкие челны, сновали взад-вперед во двор и в хату, таскали пойло скоту, кормили уток, кур. Хозяйка всю вкусную снедь со стола схоронила в потайной кладовке: мед, сметану, пшеничные рассыпчатые хлебы. А на стол, прикрыв сверху полотенцем, положила початую ковригу отвратительного хлеба, с отрубями, с картофельными, перемолотыми в муку, отбросами. Этот хлеб шел лишь в корм свиньям Но хитрая хозяйка клала его на самое видное место; ежели придут с досмотром, пусть подивуются, что жрут-едят даже крепкие крестьяне.
— …Ох, господи!.. Когда же антихристовы времена-то переменятся?
7. ЧАЙ ПЬЮТ СВОЕОБРАЗНО
Так вот каков он, этот знаменитый Ванька Граф.
Присмотревшись к своему заступнику, Амелька проникся к нему особым уважением.
По недостаточной своей житейской опытности Амелька видел в бандите лишь одни показные общечеловеческие стороны, которыми, г большой пользой для себя, гак любил щеголять убийца. Амелька еще не знал, что этот прельстивший его громила весь обрызган кровью своих жертв и что задушить любого человека в угоду своей черной страсти — для него пустяк
Ванька Граф — саженного роста, широкоплеч, сутул: полуплешивая голова его то втягивается в плечи, то выныривает, как у черепахи. Лицо — скуластое, багрово-красное, будто обварено кипятком, переносица приплюснута, нижняя выдвинутая челюсть покрыта рыжей редкой шерстью. Ноги — толстые, без перехвата, как столбы.
Под покровительством этого слона, слово которого для камеры закон, Амелька чувствовал себя в сфере безопасности.
Однажды, после переклички перед утренним чаем, Амелька заметил в углу о чем-то совещавшуюся группу мохнорылых шакалов. У них, как и у большинства заключенных, какие-то малокровные, ленивые движения и хмурые, голодные глаза. Шакалы шептались, перемигиваясь со шпаной, кивали в сторону одиноко сидевшего на скамейке коротконогого толстяка-растратчика в помятой синей визитке, У него отвислые нажеванные щеки — на жаргоне шпаны «брыле»; круглая гладко выбритая голова, на мизинце перстень. Он здесь всего три дня.
К нему подходит враскачку белобрысый, щетинистый, как дикобраз, субъект в рваной рубахе. Тупоумно двигая бровями и сопя, он кладет тяжелую, в веснушках, руку на плечо брыластого толстенького человечка: — Ну, фрайер , сегодня гони шамовку: надоело мне ждать, — говорит он сиплым, как у сифилитика, голосом.
Толстяк брезгливо сбросил его руку:
— Что вам надо?
— Ситный, говорю, гони. Папирос гони: ты вчера передачу получил.
— Никакого ситного я вам давать не обязан,
— А, стервец! Проиграл и платить не хочешь?.. — заскрипел зубами белобрысый дикобраз. — А ты знаешь, фрайер, что в тюрьме за неплатеж убивают?
Толстенький взволновался, схватил лежавший рядом с ним саквояж и закричал:
— Врешь! Нахально врешь! Когда я тебе проиграл ситный? Я сроду в карты не играл…
Шпана окружила их, со всех сторон сыпались советы:
— Дайте ему, дураку, двугривенный… Откупитесь от него, папаша.
— Охота связываться со шпаной…
— Изобьет еще…
Дикобраз сложил на груди руки, стал в позу и наморщил обезьяний лоб.
— Вот, братишки, заявляю: он не платит проигрыш… И мое право в доску измочалить его.
Толстячок-растратчик оскорбленно надул губы и, брызгая слюной, стал отгрызаться:
— Мне двугривенного не жалко… Но я из принципа!.. Понимаете?
Тут он, наскоро защурившись, мешком кувырнулся со скамейки: дикобраз ловко ошарашил его по шее. И только занес руку, чтобы вновь ударить, как сам был схвачен Ванькой Графом.
— Нельзя так делать, — спокойно сказал Граф, — нельзя… В таких случаях можно брать только «на бас».
— А если «на бас» он не идет?.. — раздражался белобрысый дикобраз, вправляя в штаны выбившуюся рубаху.
— Все равно, все равно, — так же спокойно поучал сю Ванька Граф. — В другом месте тебе за это кости поломают.
Побитый толстячок-растратчик, оглаживая шею, сытым боровком подкатился к Ваньке Графу, поймал его правую руку, признательно тряс ее и с отменной любезностью, расшаркиваясь и кланяясь, благодарно лепетал:
— Спасибо, дорогой товарищ, что вы… изволили…
— Молчи, гад… Не скули, — с презрением вырвал свою руку Ванька Граф.
Подали чай. Толстячок открыл свой саквояж. Не оказалось двух булок, сахару и папирос. Отвислые щеки его обидно задрожали.
Чай пьют своеобразно — в сущности, не чай, а кипяток. Несколько больших медных чайников, с длинными журавлиными шеями, стоят на асфальтовом полу. Возле них — жаждущая очередь с кружками, консервными коробками, котелками,
Ванька Граф, огромной своей фигурой занимая весь узкий край стола, пил из собственного граненого стакана крепкий, внакладку, чай. Возле него деревянный желтый чемоданчик, набитый снедью. Тут и баранки, и лимон, булки, сыр, колбаса. Он богат, силен, знатен, как и подобает «графу». Его вещи всегда лежат открыто, без запора. Всякий знает, что за воровство от Ваньки Графа — смерть.
Вдруг в уборной зашуршало. Из-за перегородки, не доходящей до пола на десять вершков, выставились в обмотках ноги. Это — незнакомый с правилами лишенцев новичок.
— Ша, ша, ша, — раздается со всех сторон предупреждающий шепот. Все за столом притихли, повернули улыбавшиеся озорные лица в сторону уборной. С крутым кипятком в кружке крадется к уборной, как лисица к журавлю, какой-то остроносый прыщавый карапузик. Вся камера готова к взрыву жестокого издевательского хохота. Рука вихрастого звереныша занесена. Вот он сейчас плеснет кипятком в сидящего за перегородкой новичка. Ошпаренный завертится, заверезжит, как крыса в мышеловке.
— Ша, ша, ша…
И на всю камеру повелительный голос Ваньки Графа:
— Оставь, щенок! Что делаешь? Нельзя.
Из уборной высунулось лицо спасенного от пытки парня. Он вправлял в штаны рубаху, недоуменно глядел на всех.
— Эй, шкет! — позвал его Ванька Граф. — Выходи… Дурак! Который тебе год? Ни черта не знаешь…
И, как бы обращаясь ко всем, Ванька Граф, втягивая плешивую голову в плечи и вновь выбрасывая ее, стал читать шпане нравоучения;
— Зря кипятком обливать нельзя, раз не предупреждали. Так хулиганы только делают. А жулик — не хулиган… Жулик — человек с понятием, человек приличный, сами знаете… — Это к его устах прозвучало самоуверенно и гордо.
Многие жулики, злорадно улыбаясь, переглянулись. Толстяк с побитой шеей несдержанно фыркнул, но тотчас же испугался, покраснел.
— Ты, щенок, смотри, — насупив рыжие брови, пригрозил Ванька Граф вышедшему из уборной новичку, когда за столом шамают, в уборной сидеть не полагается. Понял? А не то так ошпарят, — весь полиняешь, с башки до пяток,
«Эх, черт, сорвалось!» — шпана осталась очень недовольна. Сердито надулась на блюстителя тюремных нравов, молча глотала теплую водичку, чай.
В камеру вошел «культурник». Звать его: Денис. Молодой, высокий, черный, с монгольским скуластым лицом, он был уважаем всеми. Он — член культкомиссии, выбранный от камеры, где сидел Амелька.
— Товарищ Денис!.. Сюда! Мне! Нам!..
— Не шуми! К порядку! — взывает культурник. — Степан Лукин, Живчик, Чечетка, ваша очередь, получайте. — Он подает им три газеты, говорит: — Только, чур» не рвать. Когда камерой будут прочитаны, вернете в культкомиссию. Не вернете, сниму вас со списка.
— Письма есть?
— Есть… — Денис вынимает из кармана два распечатанных, прошедших обязательный просмотр, письма, вручает адресатам. Толстячок весь просиял: от жены письмо.
— У кого есть корреспонденция? Сдавайте! — кричит Денис, вставая на скамейку.
Человек пять бросаются от чайного стола к своим вещишкам, суют Денису незаклеенные письма и деньги на марки.
— Эй, гражданин культурник, — окликают его сразу в три голоса, — не слыхать ли чего про амнистию? Февральская революция скоро… Как в газетах?
И сразу вся камера замирает, не дышит, превращается в жадное сплошное ухо.
— Нет, амнистии не будет, — отвечает Денис. Слышится многогрудный вздох; лица меркнут, Кто-то уныло сокрушается:
— Эх, свобода, свобода… Где ты?
Мечты о сокращении сроков, о свободе — тяжкая, неизлечимая болезнь каждого из заключенных,
— Кто на культработу? Айда за мной! Восемь человек торопливо собираются. Денис идет к выходу. Его нагоняют Амелька и толстяк растратчик.
— Позвольте представиться, говорит толстяк. — Я — Петр Иваныч Ухов, я мог бы быть полезен в драматической секции. Надеюсь, таковая есть?
— Есть, есть.
— Я мог бы режиссером или актером на амплуа комика.
— Ладно… Можно. Доложу начальству, — не глядя на него, небрежно бросает Денис. — А тебе что?
Лицо Амельки расплывается в улыбку; он закидывает руки назад, по привычке сплевывает и говорит просительно:
— Мне бы желательно тоже по части культурности…
— Чего ж ты желаешь? Рисовать или статьи писать, или, может быть, на сцену? Не горазд ли ты лекции читать по новейшей литературе?
Голос Дениса звучит иронически. Улыбка у Амельки шире, он с ноги на ногу мнется, говорит:
— Шибко плохо в грамоте маракую… Желательно…
— Тогда иди в ликбез… Читать умеешь?..
— Нет, — соврал Амелька. — Ни читать, ни писать…
— Ладно, можно, — записал Денис и пошел. Его остановил в коридоре шустрый человек в темных очках, задушивший своего пасынка, пионера.
— Товарищ Денис, вот статейка и стишки…
— Куда? В журнал? В стенную?
— Хотелось бы в журнал.
— Ладно. Можно. Редакция рассмотрит.
По коридору, сопровождаемые «выводным» шумно шагали толпы заключенных, переругивались, пересмеивались. Коридорные дежурные из лишенных свободы, здоровенные, как быки, громовым голосом кричали на толпу:
— Не бузи!.. Хряй проворней!.. Ша!
Внизу, во внутреннем дворе, заключенные разбивались на группы, делалась перекличка по спискам, проверка счетом, и группы, под руководством надзирателей, уводились на так называемые внешние работы: кто на лесопилку, кто на очистку дороги, кто на выгрузку. Большинство же разбредалось по мастерским дома заключения.
8. ВОЛШЕБНЫЕ ЯИЧКИ
Однажды перед ужином ждали вновь прибывающего этапа, а две большие партии здешних заключенных должны гулять отсюда в новое место заключения. Соответствующие списки еще накануне были вывешены по камерам и коридорам. Из камеры, где сидел Амелька, уходили в другой город двенадцать человек.
Вечерний чай окончился. Полежать негде. На полу — строго воспрещается. Заключенные слонялись из угла в угол, играли в шашки, портняжили, резались по темным углам в карты.
Брезжили зимние сумерки. Свету еще не давали: должно быть, шалило электричество. Человек пять молодежи сидели за столом с книжками, бумагой, карандашами и нетерпеливо поглядывали на лампочку вверху — скоро ли загорится. Они работали по «культурной части»: один пишет пьесу, другой — очередную статью для стенной газеты, третий заполняет свой альбом «блатными» стихами.
Амелька одиноко торчал, как сыч, в уголке у печки. Сидя на скамейке, он вдвое перегнулся, обхватил руками колени и понурил голову. В камере холодно, и отвратительный был запах. Амелька ежился, думал, тосковал. Вспоминалось многое, грязное и светлое, голод и обжорство, собственная трусость, подлость и геройские подвиги на защиту человека. Да, да, думалось о многом. Но когда нить воспоминаний подводила его к последнему моменту жизни на свободе, Амелька хватался за сердце, охал. Призрак матери неспешно проплывал мимо него и быстро таял. Амелька вполголоса затягивал песню. Ничего не выходило. Бросал, сердито сплевывал.
Наискосок, с угла на угол, давным-давно размеренно шагает Ванька Граф, Шаги его грузны, взгляд растерянный. Губы что-то шепчут, как бы отсчитывая каждый шаг. Он, наверно, прошел уже верст пять, а все еще ходит, ходит. Амелька угадывает, что на душе Ваньки Графа тоже неблагополучно.
Как бы почувствовав следящий за ним Амелькин взгляд, Ванька Граф стал возле парня и спросил:
— Хочешь яичко съесть?
— А какое, крутое или всмятку?
— Жидкое.
— Жидкое я не уважаю…
— Хряй за мной, — через силу ухмыльнулся Ванька Граф и подвел его к стоявшей в углу, возле поднятой койки, большой своей корзине, Развязал, открыл, вынул яйцо.
— Принеси полстакана воды.
— Зачем?
— Не спорь.
Амелька принес. Ванька Граф осторожно расколупал булавкой скорлупу, все содержимое яйца вылил в стакан, разболтал карандашом и подал Амельке:
— Пей половину.
Амелька выпил, замотал головой, прикрикнул и с удивлением сказал:
— Водка!
— Эту передачу со спиртом приносит мне Надька, последняя маруха моя. — Он помолчал и спросил Амельку: — А ты за что влип? По какой статье? — Ванька Граф хотел спросить об этом Амельку при первой встрече, Но нарочно оттянул вопрос: парень показался ему в то время больным и жалким.
Амелька подумал, вздохнул и отвернулся.
— Я, понимаешь, вожаком был под баржей… Ну и…
— Так, так… По мокрушке, что ли? Амелька часто замигал, пофыркал носом и потупился.
Дали свет. Ванька Граф пододвинул ногой скамью:
— Садись. Хочешь еще волшебное яичко съесть? Съели по другому. Спирт был крепок. Амелька сморщился, забодал головой и вытер губы.
— Ну, цыплята в яичках ничего себе, подходящие, — сказал он.
— Маруха моя, Надька, десяток этой гари прислала, — уныло проговорил Ванька Граф. — В них бутылка спирту. Газовать можно. Мне и писульки она присылает в папиросах, в мундштуках, а бритву «жилет» — в соленом огурце… Вообще, моя алюрка — жох! Например, вот в этой бумаге был завернут хлеб. — Ванька Граф порылся в корзине и вытащил кусок синей толстой бумаги — На можешь прочесть?
Амелька, напрягая зрение, тщетно водил носом по бумаге:
— Нет, ни хрена не вижу.
— А глазом и не усмотришь Ты пощупай пальцем: булавкой наколы сделаны, буковки. И пишет мне Надька, что приятель мой Иван He-спи третьего дня вышку получил… На луну отправили…
Амелька вздрогнул, схватил Ваньку Графа за руку.
— Иван He-спи?! В расход выведен? Да ну?..
— А ты знавал его?
Знал. Задрыга, душегуб…
— Врешь, врешь… Иван He-спи — громила добрый
— Тьфу! — свирепо плюнул Амелька,
— Чем же он тебя?.. Ну-ка…
Амелька не ответил Он весь дрожал внутренним темным ликованьем: вот и хорошо, пусть будет казнь бандита местью за смерть Амелькиной матери. Осиновый в душу кол ему!
После ужина загустели шум, гвалт, перебранка. От темного угла, где дулись при огарке в карты, кричали:
— Грахв, грахв!.. Эй, Ванька! Наматывай в «стирки» мылиться!
Но Ваньке Графу не до карт: взглянул туда, ни слова. Вино не развеселило его, грустил,
— А знаешь, кто мне съестное, сладости, табак приносит?
— Кто? — безучастно спросил Амелька.
— Мать… Да, мать родная.
Слово «мать» Ванька Граф произнес с такой любовью, с таким благоговением, что захмелевший Амелька, взглянув товарищу в глаза, удивленно откачнулся от него и просиял весь.
— Прислуга, прачка… Вот кто моя мать, — тихо, отрывисто говорил Ванька Граф.
Багрово-красное, неприятное лицо его, обрамленное на подбородке редкой рыжей шерстью, становилось скорбным, вдумчивым; низкий лоб бороздили морщины житейских волнений; приплюснутый нос жалостливо пофыркивал, потел.
— Да, мать, старуха. Во всем свете одна она прощала мне все мои преступления. Никогда не отворачивалась от меня, не корила… Только плакала, жалела меня… предупреждала об опасности… кормила. Ванька Граф говорил медленно, с трудом, с внутренней болью. — Из последних сил тянула меня к учению. Не пошло впрок. Раз споткнулся. Снюхался с уркаганами. А как сбился с пути, заблудился. Не мог на дорогу выйти, на прямую. Затянуло болото, приключения, ухарство. Без дела стало тягостно, Хряешь по улицам, места не найдешь.
Голос Ваньки Графа сделался крепче, и сам он взбодрился чуть.
— Только при шухере оживаешь. На деле и после дела оживаешь. Жизнь расцветает. А потом засыплешься, поймают. Так вот и идет. Свобода, дело, кича, снова свобода, снова кича — тюрьма. Да, да. А мать… Эх, матка, матка!.. Страдает за меня, глаза от слез не просыхают, слепнет. А я не могу отстать. Понимаешь? Душа гниет. Варнак я, большой злодей…
Долго рассказывал про мать, про детство, про свои погромные дела. В его повествовании не было теперь мрачной хвастливости, которую он всегда проявлял в разговорах со своими, со шпаной. Теперь он говорил задушевно, просто, искренне, как бы рассуждая сам с собой в минуты горестного покаяния. Наконец, тяжело передохнув, спросил Амельку:
— А у тебя мать жива?
— Была жива. Недавно кончилась, — продрожал голосом Амелька.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48