А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Смышленому парнишке просто приятно было незаметно проскользнуть серым мышонком туда, где собираются большие, где светло, тепло, уютно; прижаться в уголок или примоститься где-нибудь меж скамьями поближе к сцене, послушать, послушать, а потом — уснуть. Он однажды проспал всю лекцию, его разбудил сторож: «Эй, субъект, пошел отсюда вон!» Инженер Вошкин осмотрелся: огни погашены, пусто, он весь закидан шелухой подсолнуха, заплеван. Почесался, встал с пола и ушел.
Однако кое-что из лекций западало в память Инженера Вошкина. Клочки картин и образов остались и о Крыме, об алтайских шаманах и их странном волшебстве.
— И вот я, братцы, значит, прикатил, конешно, в Крым на самом скором, в мягком. При мне три сафьяновых чемодана со всякой штукой. Куда деться? В гостиницах — полно, не принимают; все частные квартиры сняты разными буржуями. Как мне быть? Тогда разыскал я, братцы, в горах колдовскую пещеру. Снаружи дырка маленькая, едва человеку проскочить, зато в середке жилплощадь, конешно, огромадная, кругом разбойничьи костры горят, на деревьях зеленые змеи виснут, по-человечьи разговор ведут, на камнях розовые жабы, с Шарика размером, сидят, клохчут, все равно как фертупьяна-музыка.
Лицо Инженера Вошкина стало таинственным, ноздри вздрагивали, глаза горели, на каждой фразе он вытягивал губы, приоткрывал рот и взахлеб, точно у него захватывало дыхание, медленно вбирал воздух, чтоб выбросить его в резком выкрике или трагическом, устрашающем шепоте.
— И лежит, братцы, на лебяжьем пуху, на золотых парчах этакое-этакое человечище, сам Крым-Гирей, волшебник. Бородина — во! Усиши — во! И меч-кладенец из литого золота сработан. И закричал Крым-Гирей на меня само громко: «Сейчас зарежу! Ты зачем, мальчишка, попал сюда?» — «На курорт прибыл», — отвечаю. «А зачем тебе было на курорт приезжать?» — «Переутомленье, — отвечаю, — мозговая нервенность желудка». — «Заполни анкет, мальчишка, а нет, — зарежу!» Я заполнил анкет. «Чем занимался до начала февральской революции?» — «Ничем, — говорю, — не занимался: у мамки в брюхе был. А ты чем?» А он как топнет на меня этакой-этакой ножищей, аж вся земля встряслась: «Как ты смеешь, шкет, постанов вопроса спрашивать?! А хочешь, хулиган, я сейчас гнойник предрассудков вскрою у тебя в морде!» И схватил он братцы, меч-кладенец. Тут у меня с ужасу переменный ток пошел изо всех отверстий. «Храбрый Крым-Гирей! — вскричал я. — Пожалуйста, не вскрывай гнойника: я в общем и целом маленький!» — «Ладно, — сказал он, — тогда снимай штаны, диологию стану выправлять!» — «У меня, храбрый, непобедимый Крым-Гирей, ни штанов, ни диологии: я вовсе махонький…» После этого он тихонько щелкнул меня по голове, сказал: «Изобретай», — и выгнал вон. С этого текущего момента я сделался научный изобретатель.
Инженер Вошкин наскоро прожевал медовый, стянутый на базаре пряник, запил чаем из грязной черепушки и вытащил из кармана бывших генеральских штанов какой-то черный ошметок.
— Вот, — сказал он, — эту химию дал мне неустрашимый Крым-Гирей. «На, — говорит, — тебе, Инженер Вошкин, на прощанье моржовый зуб морской волшебной собаки. Я, — говорит, — изжег его на огне для усиленья. Через этот зуб будешь изобретать, что только пожелаешь, и волхвовать, как Каливостров. Только скажи: „Кара-дыра-курум“, — все будет согласно резолюции, А теперь иди, делай усмотренье Крыму». И я, братцы, пошел. Ночь страшенная. Зве-е-езды… Во какие звезды, по кулаку. Месяц тоже огромный, к земле близехонько, потому — вся земля там на высоченных горах. По этому самому очень большой свет от месяца идет, больше, чем от солнца, только синий, И все — синее, во какое синее, просто страсть! Море — синее, чайки — синие, дома — синие, люди — синие. Глянул я за море, — ничего не видать, только плывут по морю двенадцать кораблей, и на каждом корабле красная звезда горит, — все наши, все советские. Вот, думаю, чудесно: сяду, уеду в Индию — кара-дыра-курум — и кончено. И дождался я, братцы мои, когда солнце всходит. Глядь — звоссияло все небушко, и сине море звоссияло все. Ох, братцы, не могу вам сказать, ну, не могу сказать. Даже целиком и полностью… Ой, ой, ой, ой!.. И все стало розовое-розовое потом — красное-красное, потом — зеленое-зеленое. Глядь — Гурзуф называется: башни, кипарисы, татарки воду черпают, татарочки молоденькие, в жемчужных шапочках. Я, конечно, подмигнул им, покрутил усы, стою, наслаждаюсь воздухом. А в море камнищи наворочены, и море в берег бьет: как саданет-саданет волной, так меня брызгом и окатит. А я, — заметьте, братцы, — на горе стою, красуюсь как памятник революции. И захотелось мне есть. Взял, нагнул кипарисину, нарвал апельсинов, сколько надо (по сорок копеек штука, а я задаром); нарвал таким же манером винограду, дамских пальчиков, груш, всякого нарпиту. А глянул вниз, — там волны рыбин живых швыряют прямо на берег. Вот, думаю, наберу рыбы самой вкусной, вроде балыка, наварю ухи, начавкаюсь донельзя. И подумалось мне тут: эх, черт забери, а ведь скучно одному, не славно! Только так подумал я, вдруг, братцы мои, слышу: «Здравствуй, миленький мальчик!» — Гляжу — мне навстречь красивенькая девочка идет из замечательного сада и несет она в руке ребеночка. Я усы покрутил, отвечаю: «Здравствуй, товарищ! Как тебя звать?» — спрашиваю. А она отвечает: «Меня, конечно, звать Майский Цветок». Я подружился с ней и привез ее сюда в курьерском. С тех пор я стал сильно любить Майский Цветок и уважать… А ее, а ее…
Тут голос Инженера Вошкина дрогнул. Мальчонка вздохнул, прикрякнул и в молчании вышел на воздух.
Ребята сидели неподвижно и тоже молчали. Инженер Вошкин своим путаным рассказом, как сказочным ключом, открыл потайную дверь их думам. Все прекрасно знали, что мальчонка городит чепуху, но желанные слова — Крым, море, кипарисы, виноград — взвили вихрем их воображение, умчали их через необъятное пространство в те волшебные плодоносные сады, к тому удивительному морю, в тот Крым чудесный, который грезится всякому и во сне и наяву. В Крым, в Крым, в Крым! — взволнованно стучали их сердца.

* * *
В таких манящих мыслях ребята стали укладываться спать. Но предвкушение скорого отлета в путь вольных птиц не давало им сна. Молча вызывали они в пытливом воображении невиданные картины земного рая. Еще дня три-четыре — и прощай, зима. Впрочем, они здесь дождутся порядочных морозов. Будет гораздо любопытнее — из холода, из-под метельных вьюг да сразу же в тепло под солнце. Так сказал им Амелька. А уж он-то не станет попусту лясы точить — башка!
Все молчали. Филька лежал в обнимку с Амелькой, чтоб не озябнуть, когда остынет промозглый склеп. Кто-то повел речь крикливым раздраженным голосом. Филька слышит и не слышит: уж очень хочется спать. Все плывет, темнеет, уходит вглубь. И со дна — Амелькин голос:
— Ты чего это зубами стучишь? Чего дрожжи продаешь? Ежели тяжело, не вспоминай, молчи.
Филька открыл глаза, но ничего не видел: тьма была. Потом раздался испуганный, весь в рыданиях, голос Пашки Верблюда:
— Я дрожу не оттого, что… Я… Мне не это тяжело, не жизнь моя, — захлебывался Пашка, — А как я видел, отец мой прохожего в избе убил. Опосля того мать мою зарубил при мне топором. Мамка дюже долго хрипела. А я под шесток забился, к кошке. После того два года немой был: с ужасу языка лишился.
У Фильки судорога сжала горло. Во тьме вздохи послышались то здесь, то там.
— Который год тебе был? — спросил Амелька Пашку.
— Шесть.
— Не держи это в сердце, забудь, — сказал мудрый Амелька.
— Я утоплюсь! — выкрикнул Пашка
— Ой, что ты, — тихо пропищала Катька Бомба.
— А нет, — зарежусь, — продолжал Пашка Верблюд, — опаскудело мне все… Урод я. Силы нету… Холодно.
Сколько прошло времени, — неизвестно. И больше ни слова.
Фильке хотелось приласкать Пашку Верблюда, сказать ему: «Маленький, а какой несчастный… Эх ты, милый мой…»
— Ребята, спите? — спросил сквозь тьму из своего утла Амелька.
— Нет, не спим, — ответила тьма.
— Вспомнил я своего дружка, — не торопясь, как бы переживая то, о чем говорит, стал вдумчиво повествовать Амелька. — Я целый год дружил с ним. Все в Крым собирался. Он там бывал разов пяток. Бывал и на Кавказе. И не знаю, врет ли, нет ли, что даже в Америке бывал. А сам щупленький, заморыш такой, вроде тебя, генерал Вошкин,
— Не твоего ума дело! — крикнул задетый за живое мальчонка. — Вопрос исперчен… (Он иногда любил перевирать слова.)
— А звать его: Монька Акробат, из евреев он, чернявый. Вот башка-а-а… То есть разговаривать умел, то есть отчаянный был, черт его душу знает… Теперь я в жизнь не поверю, что евреи — трусы, в бельма наплюю тому. Я сужу по Моньке. Например, умер он, ребята, так. Вот поехали мы с ним в Крым на скором. Подъезжаем к Харькову. Он и кричит мне что есть сил из собачьего ящика: «Ты лежи, а я соскочу: гляди, какие фокусы буду делать под вагоном». Я ему кричу: «Не надо, Монька, брось». А он уж соскочил. Я выглянул из ящика — нету Моньки. А тут и поезд наш к вокзалу подлетать стал. Мы знаем, что сейчас ловить нас будут, соскочили, не доезжая бана. Сгрудились, а темновато было. Моньки нет. Я говорю: «Ребята, Монька на ходу недавно спрыгнул. Однако он убился. Айда Монъку искать!» Побегли мы, плюнули и на поезд. Подбежали: лежит Монька, одна нога напрочь отрезана, другая повреждена. Что нам делать? Надо на станцию нести. Другого бросили бы, а Моньку мы все любили. Взяли, понесли в больницу. Он очнулся и говорит: «Пустите, я сам дойду». Опять закрыл глаза. Мы несем. Жалость в сердце, жуть. Эх, Монька, Монька! А он открыл глаза, взглянул на меня и говорит: «Амелька, дай, пожалуйста, курнуть. Папиросы у меня в кармане, достань, дай сюда». Я подал ему свою гарочку закуренную: «На, Монька милый, затянись». Вставил ему в рот. А он вздохнул — и умер.
Амелька замолк, помедля спросил:
— Вы спите, ребята?
— Нет, нет, слушаем.
Амелька приподнялся на локте, закричал:
— Душу он вынул из меня, этот самый Монька. Акробат! Я давиться через него хотел. Вот до чего тосковал я. От тоски два стекла зеркальных вышиб в Харькове на вокзале. Хоть не хулиган, а вышиб. Поймали, били меня. Как бьют, не чувствовал: рукав жевал. После этого и в Крым ехать не захотелось, сюда вернулся. Он меня, братцы, этот самый Монька, может быть, от смерти спас. Я в Ростове в нарывах весь валялся, в кирпичных сараях как собака умирал. Меня все бросили, все до одного, а Монька ухаживал за мной, как мать. Сколько нарывов выдавил своими руками, бинты, сукин сын, накладывал, что твой фельдшер. Поил-кормил меня…
— Врешь! — оборвал его Мишка Сбрей-усы. — Арапа запускаешь. Таких людей не бывает на свете…
— Кто сказал «врешь»? Мишка, ты? А в хряпку хочешь?! — пригрозил Амелька.
Мишка что-то забубнил по-сердитому, но присмирел. Девчонка растрогалась рассказом, покрякивала и вздыхала. Инженер Вошкин пыхтя усердно ловил у себя под рубахой паразитов. Потом спросил:
— А почему его Акробатом прозвали?
— По тому самому, — ответил Амелька. — Он вот, бывало, на руки станет и может идти вверх ногами с версту.
— Это, в общем и целом, ерунда, — запыхтел Инженер Вошкин. — Я на голове пять пройду,
— На чьей?
— На собственной…
Провравшийся мальчонка ждал, что над ним сейчас рассмеются.
Однако тишина была.
15. ЗАВЕТЫ ДЕДУШКИ НЕФЕДА. В ГОСТЯХ
Снег за ночь стаял. Было тепло и сыро: от земли подымались испарения.
Амелька сказал Фильке:
— А не желаешь ли майданщиков поглазеть?
— Каких таких майданщиков?
— А вот похряем. Топай за мной.
Они направились на самые отдаленные запасные пути железнодорожной станции, к так называемому вагонному кладбищу.
Дорогой Амелька говорил:
— Жизнь наша, понимаешь, очень любопытная. Эх, в книжку бы списать да отпечатать. Достопримечательная книжечка была бы, полезная для людей.
— А почему полезная?
— Знали бы люди, до чего может человек дойти, до какого стыда, до пакости. Тебе глянется у нас?
— Нет, не глянется, — затряс головой Филька. — Очень даже скверное житье ваше. У вас, с вашей жизнью можно и до тюрьмы дойти.
— Тюрьма что, кичеванка — дело плевое, — сказал Амелька. — Наши иной раз такие дела запузыривают: под стенку себя подводят. Разве мало нашей шатии расстреляно, по мокрому которые? Да так и надо! По правде сказать, плохой мы элемент, на восемьдесят процентов плохой. Да, брат, да… Изничтожать нас следует.
Филька с неприязнью посмотрел на сманившего его в эту жизнь Амельку Схимника. Простодушный и еще не испорченный, Филька не знал, что его отпетый товарищ имел в своей жизни два привода, что был условно приговорен к шести месяцам тюрьмы, О том же, что Амелька состоит клиентом у своего разбойного патрона Ивана He-спи, не знал никто.
Но Филька, не в силах разгадать натуры Амельки и, желая выведать всю правду о нем, все-таки спросил его:
— А ты, Амелька, вор или не вор? Мне сдается — честный ты.
Амелька неладно засмеялся, ударил Фильку длинным, свесившимся рукавом своего архалука и сказал шутя:
— Ты на арапа-то не лови меня, не подначивай… Ты очень даже хитропузый. — Потом забежал вперед, схватил Фильку за плечи и крикнул ему в лицо, поскрипывая зубами: — Да! Вор я, вор. Ну и что ж с того? А ты, сволочь, спросил меня, как я вором стал? Ну, так и молчи, пока я тебя по маске не съездил!
Филька испугался и, отстраняя со своих плеч застывшие руки беспризорника, сказал:
— Нет, ты не вор, Я это знаю. Ты не вор. Ты облыжно показываешь на себя. Я знаю. Ежели 6 ты вор, ты был бы..
— Что? — сквозь стиснутые зубы прошипел Амелька.
Филька замялся. Та жизнь, которую он наблюдал под баржей, не давала ему права утверждать, что вожак Амелька вором не был. Филька также знал, что честным трудом занимались далеко не все обитатели трущобы: Филька мог их перечесть по пальцам. Да и жили-то они, эти трудолюбивые оборвыши, ни шатко, ни валко, впроголодь. А откуда же сладкая жизнь других, с Амелькой вместе? Да, да, пожалуй, правда: Амелька — вор. А вдруг не вор? И разве можно обвиноватить человека? Нет, уж Филька как-нибудь иначе…
Он вспомнил мудрые слова покойного слепца Нефеда: «Хоть и худой человек, а ты говори ему в глаза — хороший, он поверит этому и жизнь свою в гору поведет».
И, вспомнив эту простую мудрость, Филька, окидывая ласковым взглядом шагавшего по мокрой дороге товарища, сказал ему:
— Ты только не серчай. Ты ежели и вор, то маленький вор, не настоящий, не мазурик. Таким-то вором всякий может быть. И я был. Я, помню, голодный три яйца в чужом гнезде вынул из-под курицы. Ежели бы ты был взаправдышным злодеем, ты бы в золотых часах ходил, а у тебя часы самые паршивые, без стрелок, а сам ты оборванец, и ничевошепьки-то нет у тебя. Нет, ты, милый друг, не вор…
— Замолчи, Филька, умри!! — бешено закричал Амелька. Он вновь забежал вперед и в исступленной, непонятной Фильке злобе потрясал перед его лицом вскинутыми кулаками.
Филька попятился, вытаращил на товарища глаза. Амелька часто дышал, лицо подергивалось, грязный балахон сполз с плеч, опорки на йогах увязли в липкую грязь дороги.
Потом оба молча двинулись вперед. Между ними встала стена взаимного непонимания. Какая-то темная, тягостная злоба мешала Амельке дышать. Вот он внезапно бросился за полевой мышью, настиг ее, с яростью растоптал ногами и только тогда передохнул свободно, стало легче на душе. Филька это учуял сердцем; полегчало и ему.
— А все-таки занятна наша жизнь, — как ни в чем не бывало, спокойным тоном начал Амелька. — Ведь у нас, у воров, сколько специальностей разных. Например, домушники — квартиры очищают, рыночники — на рынках орудуют, чердачники — насчет белья по чердакам, майданщики — по железным дорогам, по вагонам шарят, — вот к ним мы и хряем с тобой… Такие-то дела. Например, некоторые имеют доходу по пятьдесят вшей, то есть по пятьдесят червонцев, в месяц. Факт. Ростовщики тоже есть, кулачки такие. Он, чертов сын, многих в лапах держит: в долг дает, а потом процент требует. У него свои агенты: не отдашь — убьют. У одного такого дьявола сыру было головок двадцать, в пещере жил. Он на них сидел, ими швырялся и пакостил на них, черт его душу знает. Ну, все-таки пришили его: башку напрочь. Да, да, паршивая наша жизнь! Это верно, да.
Амелька говорил теперь крикливо, раздраженно, как бы бичуя самого себя. Филька внимательно слушал и неодобрительно крутил головой.
— Ты бы в детдом старался. Там, толкуют, шибко хорошо…
— А ты был там? Ну, так и молчи! — вспылил Амелька. — Вот я был, так и знаю. Парнишке надо ремеслу учиться, а ему банку с лягушками да золотых рыбок по ученью в нос суют, называется аквариум, да игрушки, чтобы из глины ляпал, да какие-то кубики из картонки, черт их не видал. Нет, детдом нам не с руки… Да я и устарел для этого.
В таких разговорах они пересекли железнодорожное полотно и пошли вдоль путей.
— Помню, в детдоме один парнишка был, ну, прямо, еж! Уж как его приручить хотели, — нет! Написал на доске в классе «исплататоры», все бросил, забился в уборную, за печку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48