А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

живет себе человек, в течение целой литературной жизни работает с необычнейшим материалом и внушает нам всем впечатление, что он достиг новой стадии исповедальности, поднялся на новую ступень аутентичности, открыл наиновейшую главу в истории автобиографической формы повествования, - а сам полностью остался в тени! Так по крайней мере считаю я. Он лишь воспользовался материалом своей жизни. Но так, что его самого в ней уже нет. Его присутствие обнаруживается лишь в том, как он располагает этот материал, лишь в приеме, создающем художественные связи, не в материале, а в расчете. Он обнаруживает себя именно как прячущийся человек. Результат - мастерство, искусство. Но причина - стыдливость. Так по крайней мере я предполагаю. Уж таков он, что скорее заставит говорить камни, чем заговорит сам. И вот это очень характерная черта - его молчание. Для того чтоб его сохранять, он и играет. Даже когда ему вовсе не до игры. Может быть, ему и всегда, в любую секунду было не до нее. Может быть, он думает: "Прежде чем что-либо сказать, сделаю-ка я лучше так, будто я что-то сказал". Вот так в результате он точнее любого другого реагирует на наш общий изъян. Физик трансформирует силы, писатель - слабости. Так используются резервы электричества и искусства. В произведениях искусства, создаваемых Максом Фришем, особенно светло. Больше всего он любит играть с исследовательским огнем. Его хорошо бы мог нарисовать Грасс * - с источником света на лбу, как рудокопа и врача в одном лице, но чтоб в рисунке непременно было обозначено и то, что энергию свою этот свет получает из тьмы - из души, в глубины которой этот светоносный не дает заглянуть.
1 Благодать, милость (англ.).
Криста ВОЛЬФ
ДОРОГОЙ МАКС ФРИШ,
места, в которых нам довелось встречаться, превратились в моих воспоминаниях в острова, поглощаемые приливом. Воспоминания в наших широтах все больше становятся своего рода службой по спасению ископаемых и реликтов. По сути, об этом-то мы, сами того не подозревая, и говорили, когда беседовали о Вашей новой книге - в Стокгольме, в мае 1978 года. Ваша новая книга тем временем вышла в свет - под названием "Человек появляется в эпоху голоцена", - и в посвящении Вы вспоминаете о том разговоре, в котором нам с Г.*, как мы имели некоторое право полагать, отводилась роль будущих читателей. С тех пор мы не виделись больше, те острова тонут, тонут, и где же, спрашивается, твердая земля, дорога и в тумане - дорога, уже многих засосала пучина нереального, несуществующего, живые превращаются в жаждущих выжить, печаль вытесняется отвращением. Сначала боль сжимает сердце, потом больное сердце выходит из моды, и сердобольный автор обнаруживает, что потерпел крушение: природа не нуждается в именах. Каменные глыбы не нуждаются в его памяти.
Подобные фразы в нашем первом разговоре - за десять лет до упомянутого последнего - еще не вставали на горизонте. У природы были твердые имена: русло Волги, берег Волги - был май 1968 года - и пароход "Гоголь", везший писательскую братию на празднование юбилея Максима Горького. Мы говорили и говорили, сидя напротив друг друга в ресторане; медленно проплывали за окном берега, жара спадала, наступил вечер, потом ночь, погасла светлая полоска на западном берегу, а на восточном - уже под утро - затеплилась розоватая полоса, и все детали исчезли, отступили в тень, отдалились даже реявшие над береговыми кручами силуэты церквей с их луковками-куполами. "Церквей я насмотрелся", - сказали Вы... Мерное пыхтение парохода над притихшей темной водой, меж темных громад земли, под звездами северного неба - эта абстрактная ситуация уж могла бы заставить нас забыть, кто мы и где мы. Мы этого ни на секунду не забывали. Мы твердо помнили, что нам следует если не быть, то хоть казаться представителями.
Потом Вы напишете, что при нашем знакомстве ощутили во мне "настороженность". Как все-таки наши ожидания предопределяют наше восприятие! Настороженность - последнее, что могло бы мне прийти в голову, но откуда Вам было это знать? Нам приходилось до известной степени соответствовать шаблонам, прежде чем мы смогли их преодолеть. Мне, так сказать, по уставу полагалось быть настороже, Вам - козырять своими буржуазными свободами; я должна была доказывать Вам их ограниченность, Вы упрекать меня в чрезмерном законопослушании. Но автоматизм этот функционировал отнюдь не безупречно. Праздничная трапеза внесла свою лепту, но, думается мне, был тут замешан и иной дух. Пока наш "Гоголь" несколько раз останавливался в ту ночь, и прекращался встречный ветерок, и духота заползала в открытые окна; пока пароход входил в очередной шлюз и упорно мы могли наблюдать это по снижавшимся в окнах цепочкам огней - преодолевал разницу в уровнях между Москвой и Горьким, он, похоже, незаметно (мы не могли бы уловить сам миг и сказать: "Вот!") преодолел и границы, нас разделявшие; дух Гоголя реял меж нами, после полуночи мы и сами, уже весьма оживившись, очутились под сенью безмолвных спутников из иного мира и вопреки всем правилам, без всяких переходов повстречались на почве утопии. То дуновение утра, подумали мы, но кто знает, что овеяло нас тогда и заставило забыть все, о чем мы говорили, - так что, когда мы снова встретились уже позже, за завтраком, Вы осторожности ради спросили: "Ну что - беседуем дальше?"... Как обычный волжский пароход вошел "Гоголь" в горьковский порт. Почва, на которой мы вроде бы так твердо стояли тогда, теперь основательно поколеблена. Не раз обнаруживали мы с тех пор, что все благие духи оставили нас, но беседу друг с другом не прерывали.
Попади мы еще раз на палубу "Гоголя" - что едва ли случится, - я могла бы указать Вам то место на ней, где Вы, опершись о поручни, упомянули имя Ингеборг Бахман *, сожалея, что она отказалась поехать, - упомянули очень по-личному. Потом мне не раз приходилось замечать, что Вы спешите как бы предупредить возможные мысли других на Ваш счет. Прогрессирующая открытость личной жизни - разве не свидетельствует она о том, что границы, которые буржуазное общество провело между личным и публичным, расшатались? Что когда человека, призванного в качестве писателя быть посредником между этими сферами, лишают ответственности за публичные дела, он ощущает глубочайшую неуютность и в делах личных?
Вот о чем нам следовало бы побеседовать, когда мы встретились снова - в 1975 году, во Дворце искусств в Цюрихе. Но до этого дело не дошло, мы говорили о "Монтоке". Однако семью годами прежде мы вдруг вполне серьезно вознамерились дать определение "порядочного человека" - помните, на вечернем приеме в Горьком? - и то, что предложили Вы, можно теперь прочесть: порядочный человек в наше время - это смелый человек, человек, остающийся верным себе и своим друзьям. Боюсь, что мы за это даже выпили, - но больше к вопросу не возвращались. Он выпал из числа возможных тем для беседы. Сознание того, что задача сформулирована неверно и, следовательно, не может быть решена, заставляет забыть все споры и умолкнуть. В 1975 году, обменявшись скупыми замечаниями о "Монтоке", мы брели по Шпигельгассе в Цюрихе. Называли соответствующие имена - Бюхнер, Ленин, - без комментариев, просто по ходу дела. Рассматривали фронтоны соответствующих домов. Подошли к дому городского писца. Готфрид Келлер. Снова Бахман.
О моральных проблемах, насколько я помню, больше не говорилось. Не в том дело, чтобы чувствовать себя порядочным человеком, что бы это ни означало. Суть не в том. А вот то, что мы не можем и не имеем права перестать мучиться этим вопросом, - вот наша единственная подлинная привилегия, постоянное напряжение, которое порождает нашу жажду писательства, но все чаще и блокирует ее. Сегодня мне кажется, что мы, интеллигенция Восточной Европы, несколько раньше западноевропейских интеллигентов осознали, что практикуем свою мораль без всякой страховки, целиком на собственный риск. Встречаясь с Вами, мы вдруг почувствовали себя мудрее и опытнее. И тот наш ночной телефонный разговор между Нью-Йорком и Оберлином, штат Огайо, между номером в отеле на Пятой авеню и кабинетом находившегося в отлучке профессора, - разговор, который уже в момент его совершения принадлежал, собственно говоря, прошлому. Возможно, именно поэтому Вам так трудно было его закончить. Это был возврат к тем временам, когда каждому из нас приходилось отвечать за всю свою страну, меж тем как каждый был уже свободен от причастности к главнейшим проблемам своего общества и представлял только самого себя.
Я вспомнила, что накануне нашего разговора я узнала об отставке канцлера Федеративной Республики Германии * (на календаре год 1974-й): от молодого американского учителя, который демонстрировал мне опыт группового преподавания в своей школе... Между прочим, ночью в профессорском кабинете было ужасно холодно. Добрых пятнадцать-двадцать минут Вы повторяли одни и те же фразы, а я отвечала одним и тем же вопросом: "Но что же Вы думали?" Я завидовала Вашему возмущению - но к зависти примешивался холод... В кругу света от настольной лампы лежала "Волшебная гора" *; незадолго до этого я откопала ее в профессорской библиотеке и перечитала с жадностью - но так, как читают экзотический роман; и я боялась, что вопрос о том, как жить без альтернативы, отольется у меня в сухую формулу; а еще я вспомнила молодого учителя, который исключительно для того, чтобы наладить хоть какой-то контакт между черными и белыми детьми, сидевшими в классе неумолимо раздельно, задал им читать по ролям древнюю эскимосскую легенду о происхождении солнца и месяца: солнцем была черная девочка, месяцем - белый мальчик...
Скачок во времени. Формулы могут быть полезными, но жить по ним нельзя. Вы это, я думаю, поняли, когда пришли к нам на Фридрихштрассе в декабре 1976 года; пришли из чувства дружбы - и из чувства порядка, ничто из этого не устарело, и мы были благодарны Вам за это. Помню, было очень холодно, очень сумрачно, когда мы вчетвером пошли к контрольно-пропускному пункту. На этот раз речь шла о том, что остается, когда рушатся все вспомогательные конструкции, одна за другой, и какая позиция более всего приличествует тому состоянию бессилия, в котором мы оказались. Отречение не обязательно означает капитуляцию, но как избежать того, чтобы безвестность не превратилась в новую весть, т. е. в обман? Как, проникшись сочувствием к самому себе, сжиться с разочарованием, - мы ведь говорили о морали? Как всем нашим пропитанием, телесным и духовным, все еще снова и снова подкармливать того обуреваемого жаждой деятельности подручного, который в нас сидит? И как быть со страхом, всякий раз охватывающим нас, когда мы пытаемся вступить с этим подручным в борьбу?
"Литература как маскарад" - такова была тема стокгольмского конгресса в мае 1978 года, и участников просили принимать ее всерьез. Бездонная тема. Литература как притворство: маскирующий, маскирующийся автор, уже не отличающий маску от лица, и жаждущий приемов, которые не были бы художественными приемами. Чувствуя, что он исчезает как тип, он вынужден выступать как личность ("лично"!) - примечательное противонаправленное движение. Помню, Вы нервничали, когда нам надо было читать наши доклады в Стокгольмском университете: "Вы тоже перед выступлением не можете ничего есть?" - Я ела: салат и рыбу.
Когда приходит это "как" в нашу жизнь? Стокгольмские дома с их четкими контурами, когда мимо них проплываешь по шхерам на пароходе (опять пароход!), выглядят так, будто они сложены из деталей конструктора фирмы "Мерклин". Старый Стокгольм, сказали Вы, в летнюю предвечернюю жару напоминает итальянские города. В Италии мы не были. В таком случае, сказали Вы, нам надо раскачаться и махнуть с Вами на несколько дней в Лапландию потрогать там северных оленей. Это было сказано вполне серьезно, так что мы рассмеялись. И почему мы не поехали с Вами? Неужели заведомое "невозможно" так всецело поработило нас? Нельзя же ехать куда попало только потому, что пришла в голову такая блажь. Нельзя потакать своим прихотям. Всему нужно веское обоснование - даже перед самим собой. Бар, в котором мы сидели, был заполнен деловыми людьми и участниками конгресса. Никакой дух не реял меж нами, не замешаны были тут никакие потусторонние силы. Даже если бы мы смогли выпить больше, мы остались бы трезвы как стекло: на почве фактов, за которыми не кроется ничего, кроме них самих. Бомба есть бомба - есть бомба.
Этой фразы Вы не сказали, но лишь она объясняет другую Вашу фразу: "Муравьям глубоко безразлично, что кто-то все знает о них"... Вы уедете в Тессин, сказали Вы, будете работать. Для работы Вам понадобятся словари и энциклопедии. Старый человек в своем жилище, сказали Вы, отрезанный стихийным бедствием от остального мира, будет с помощью записочек - выдержек из энциклопедий - восстанавливать естественную историю жизни на Земле, в то время как вокруг поднимается потоп. Своего рода второе сотворение мира в голове старого человека, жить которому осталось недолго, - так мы это поняли. Очень конкретное происшествие, сказали Вы, описанное во всех деталях. "Но все-таки и с неким выходом за его пределы?" - спросили мы. Не станете же Вы ниспровергать естественно сущее, отрицать саму жизнь. Странное, удивительное бесстрашие под маской старческого упрямства... Дорога и в ночи - дорога. Не пора ли нам перейти на "ты", сказали Вы. И потом ты записал на сигаретной пачке несколько слов.
Петер ВАЙС
МАКСУ ФРИШУ. В ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ 1980 ГОДА
Мы стареем, - но мы у какого-то начала. Не знаю даже, можно ли назвать это началом дружбы. Мы слишком редко видимся. Не более раза в год. Это ведь ничтожно мало. Но я живу так далеко - на моем Севере. Макс Фриш живет в центре Европы. Мне он кажется всегда у себя дома. В своем языке. Я же ни в каком языке не дома. Поэтому мне так хотелось встретиться с ним. Чтобы с ним говорить. На языке, на каком и я пытаюсь писать; Он относится к тем немногим писателям, пишущим на этом языке, чье ремесло я ценю. Когда я искал контакта с ним, я иной раз казался себе Ван Гогом, домогающимся Гогена *. Я навестил его. Помешал ему. Так, во всяком случае, мне казалось. Я полетел из Стокгольма в Цюрих, чтобы несколько часов беседовать с ним. Да, он покоится в себе самом. Я же нигде не нахожу места. Не знаю только, что он думает о моей работе. Да это и не важно. Важно мне было лишь говорить с ним о сочинительстве, об издательских делах, о книгах других писателей. Порой по нему было видно, что он чем-то озабочен. О личных делах мы никогда не говорили. Между нашими встречами проходило так много времени, что каждый раз я замечал, как мы постарели. Я замечал также, что он человек, с которым можно говорить о своих заботах. Но говорили мы только о сочинительстве, об издательстве, о книгах других писателей. Если это было началом, то дальше этого начала мы так и не пошли. Я вижу, как он сидит передо мной, грузный, замкнутый, покоящийся в себе самом. Уверенный в себе? Этого я не знаю. Знаю о нем не больше того, что могу прочитать в его книгах. Почему же мы встречаемся? Потому что одиночество в языке становится для меня порой невыносимым. Проходит год, и я думаю: мне необходимо снова встретиться с Максом Фришем. Я звоню ему. У тебя есть несколько часов свободного времени для меня? Так мы становимся старыми. Мне необходимо снова с ним встретиться!
КОММЕНТАРИИ
Первая журналистская работа Макса Фриша - очерк о выставке предметов театральной бутафории "Мимическая партитура?" в газете "Нойе цюрихер цайтунг" в 1931 г. - является началом его творческой деятельности, первым опубликованным литературным текстом. В марте 1932 г. у М. Фриша, в то время студента-германиста Цюрихского университета, умер отец; учебу пришлось прервать, и, как потом оказалось, прервать надолго. М. Фриш становится журналистом-поденщиком: пишет о спортивных состязаниях, о местных событиях и происшествиях, а также рекламные тексты, небольшие рецензии и газетные фельетоны. Многие из этих работ сам писатель впоследствии никогда не перепечатывал. Из них несомненный интерес представляет автобиографический очерк "Кто я такой?", написанный сразу же после смерти отца и в несколько сокращенном варианте опубликованный в 1932 г. в студенческой газете. Журнал "Швайцершпигель", также получивший текст этого очерка, опубликовал его лишь в 1948 г. с весьма любопытным редакционным примечанием: "Это сочинение с 1932 года находилось в редакции. Но мы уже тогда решили, что опубликуем его лишь в том случае, если автор приобретет известность". К 1948 г. М. Фриш был уже достаточно известен в Швейцарии не только как журналист и писатель, но и как архитектор: в 1936- 1941 гг. он на средства богатого мецената (см. очерк "Мой бывший друг В." в настоящей книге) закончил технический университет в Цюрихе и получил диплом архитектора. Очерк "Кто я такой?", написанный потрясенным юношей, разом оказавшимся не только сиротой, но и без средств, очень показателен для творчества Фриша в целом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45