А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«О, тогда надо тут погреться!» — заржал рыжий, высокий немец, подошел к дому и поднес спичку к стрехе. Хата так и вспыхнула. И сгорела точно свечка — ни головешки не осталось.
Вернувшись с войны, дядька Змитрок долго сидел на пепелище, которое начало уже зарастать, и упорно, задумчиво курил. Потом бросил окурок, тщательно растер его каблуком сапога, чтобы не было пожара: как будто бы этот пепел, который и так перегорел дотла, снова мог заняться пламенем. Решительно встал и взялся за топорище. А вскоре на пепелище, там, где была старая хата, уже стояли вот эти три венца нового сруба...
— Вера, там твоя яичница еще не готова? — повернувшись к землянке, крикнул дядька Змитрок.
— Иди уж ешь! — приоткрыв дверь, ответила Туньтиха.
Дядька Змитрок не спеша слез со сруба, осторожно
пошатал топорище, вытащил воткнутый в бревно топор и, взяв его с собою, пошел в землянку.
А я, заглядевшись на сруб, который сегодня так помолодел, прошел было уже проулочек тетки Евки. Вернулся назад и чуть не бегом выскочил на тропинку.
Около сеней, под стрехою, лежали напиленные и наколотые дрова — сложенные, видимо, уже на зиму. Одна сторона их осела и обвалилась — или куры раскидали (они сейчас сидели на плашках), или дрова в этом месте плохо были сложены и развалились сами.
Ни на дворе, ни в огороде тетки Евки не было видно. Я открыл скрипучую дверь и в темноте сеней едва нащупал щеколду.
— Тетка, а вам сегодня перевод! — еще не войдя в хату, еще с порога радостно крикнул я.
Тетка Евка лежала на нарах — лицом к стене. Около ее головы, ближе к окну, стояла в кадушке большая, под самый потолок, пальма, с запыленными длинными и узкими, как у шелковой травы, листьями. Тетка повернула голову, и сквозь листья я увидел заплаканное лицо.
— Чего ты кричишь, змей? Чего?
— Вам деньги пришли,— уже тихо и нерешительно повторил я.
— Онемей ты со своими деньгами! Не показывай мне их. Неси их быстрей из моей хаты. Куда хочешь неси...
Тетка Евка заголосила.
— Так вы же все ждали их,— виновато начал я.
— Онемей, я тебе говорю! Не хочу я видеть твоих денег!
И тетка, закрыв мокрое лицо руками, заплакала навзрыд и отвернулась к стене.
Я бросил перевод на судник, где стояли неприбранные и непомытые миски, и быстренько выбежал из хаты. Пока бежал по проулку, все слышал, как голосила и причитала тетка Евка, как она кого-то кляла.
Я не мог понять, что случилось. Так ждал человек этого перевода: не давала прохода, все — «когда принесешь» да «когда принесешь», а как принес — только накричала.
Что случилось с теткой Евкой?
Выбежав на улицу, я хотел незаметно проскочить мимо
хаты Игната Холоденка. Дядька Игнат — старший брат Монаха в Белых Штанах — пришел сюда из Булины в примаки. Худой и длинный как жердь, он пережил свою полнолицую Пелагею и теперь тоже жил один в нестарой еще хате-пятистенке. Своих детей они с Пелагеей не имели, а один сын, который уже был у жены, когда Игнат сошелся с нею, и который, как к родному отцу, привык к отчиму, не вернулся с войны — еще и сейчас за балкою, под потолком, меж сухих веток прошлогоднего мая торчит аккуратно сложенная вчетверо похоронка, которая больно напоминает, что парень погиб смертью храбрых где-то между Невелем и Городком.
На своего брата Холоденок совсем не похож. Только борода, такая же густая, как и у Монаха, отдаленно напоминает об их родстве.
С этим дядькой Игнатом у меня прямо-таки беда.
Он всегда, зимой и летом, в жару и метель, сидел на лавочке возле своей хаты, прислонившись спиною к частоколу, и, когда бы я ни шел, подозрительно глядел на меня:
— Что, и сегодня ты мою хату обходишь?
— Так вам же, дядька, ничего нет.
— Ну ладно, пусть себе письма нет. А почему ты мне газэтку редко носишь? Вон Рогатунам так каждый день...
— Так вы же, дядька, такую выписали. А Рогатуны —: большую.
— Большую не большую, а ты мне каждый день носи. А то у меня вон и курить нечего. Покуда новую принесешь, так я ту уже и скурю. Да и бумага толстоватая — вспыхивает, как затянешься.
— Так вы, дядька, выпишите большую, чтоб каждый день ходила. А районная редко ходит.
— Не знаю, как она ходит, но ты, видимо, малец, моею газэткою все стены в хате выклеил. Надо как-нибудь собраться да прийти поглядеть. А то ты почему-то всё глаза от меня прячешь, бегом возле моей хаты пробежать спешишь.
Этого я боялся, ибо хата у нас и взаправду была оклеена газетами — хоть и не Игнатовыми (я покупал их на почте), но потом попробуй докажи ему, что тут нет как раз той, какую он ждет ежедневно.
И обойти его хату было невозможно: рядом, почти крыша в крышу, на этой же стороне улицы, стояла хата Рогатунов, которые выписывали «Звязду». Поэтому на другую улицу не перейдешь и никуда не денешься — надо каждый день пробегать возле Игнатовой скамейки.
Сегодня Холоденка на лавочке не было. Я, обрадовавшись, почти уже проскочил мимо его хаты, как вдруг открылись сени и дядька Игнат послал вдогонку мне свой привычный вопрос:
— Что, снова мою хату обходишь?
И потом, идя на лавочку, долго бубнил что-то себе под нос. Многие привыкли к чудачествам Холоденка. Но меня, признаться, такое обижало.
Вот эту хату и все, что делалось, говорилось и пеклось в ней, я любил душевно и давно — в этой хате жили Рогатуны.
Я как-то давно заметил, что почти все люди, между прочим, напоминают птиц, зверей, своих домашних животных, а те по-своему похожи бывают на хозяев. Вон хоть бы взять Туньтиху. Полная, круглая, лицо свежее, хотя все знают, что она, как сказал дед Сенчила, живет одним «святым духом». И если б кого другого посадить на те харчи, какими живет Туньтиха, то, видимо, через месяц-другой у того кожа да кости остались бы. И ее корова такая же полная и сытая, хотя ест чуть ли не одну только солому. И у Лобатой (так зовет Туньтиха свою корову) такие же, как и у хозяйки, покорность и покой, такая же застенчивость в глазах...
Тетка Евка похожа на свою хату — такая же сгорбленная и одинокая.
Игнат Холоденок, если смотреть только на его глаза, очень напоминает филина: глаза, раскрытые широко-широко, не мигают и глядят на тебя, но ничего, кажется, не видят перед собою — все через тебя, за тебя, мимо тебя. А в глазах то ли какая-то печаль, то ли непонятная настороженность, то ли подозрительность. А если глядеть на Холоденковы уши — ну вылитый заяц. Уши большие и длинные — кажется даже, выше головы торчат, когда человек без шапки. Да и из-под шапки торчат с двух сторон, как ушки в ушате.
А вот Рогатуны были похожи на вещи, которые прижились в их хозяйстве. Сам дядька Гришка — невысокий, однорукий, кругленький, на коротеньких ножках — очень уж напоминал горлачики, которыми позаставлены все полки, столы, лавки в хате. В этих горлачиках было и молоко, и березовый сок, и квас — даже самогонка стояла иногда в них, накрытая какою-нибудь фанеркою. Особенно дядька Гришка был похож на горлач с ручкой тогда, когда он в какой-нибудь беседе, раскрасневшись от выпитой чарки, упершись единственной рукой в бок и взявшись ею за широкий солдатский ремень, крутился посреди хаты меж танцоров,
притопывая коротенькими ногами,— ну точь-в-точь горла- чик на гончарном кругу. Поэтому у дядьки Гришки кроме прозвища Рогатун было еще и другое, не менее важное — Горлач.
Рогатуниха, тетка Прося, очень напоминала мне жернова. Такая же круглая,разделенная на две части черною юбкой и синей кофтой. Но, несмотря на ее тяжеловатость, она была такой подвижной — то тут, то там,— что временами казалось, будто у тетки Проси не две, а, как у настоящих жерновов, целых четыре ноги.
Длинною и сухою была бабуля Домна — мать тетки Проси, которая жила с Рогатунами, и зимой и летом, укутавшись в платки, лежала на печи и, казалось, безучастно глядела из-за трубы на хату. Но это только казалось — бабуля Домна видела все.
Если еще добавить, что у нее были очень тонкие губы, то будет понятно, почему она напоминала мне ухват.
Кроме того, в хате было полно малых рогатунят; их, как шутил сам дядька Гришка, его теща не могла уже даже пересчитать — сбивалась то ли на седьмом, то ли на восьмом. Они все были в отца,— тут бегали и горлачики, и крыночки, и кувшинчики, и махоточки...
В эту хату я очень любил заходить и поэтому радовался, что дядька Гришка выписал «Звязду». Я знал, что Рогатун и сегодня, как всегда, встретит меня веселою улыбкою:
— Конечно, коту скворечня. Вот и почта полевая пришла.
Он одной рукой брал газету, весело подмигивал мне и, покосившись на печь, тихонько шептал:
— Беги в сад.
— А почта? — шептал я.— Мне ж почту надо разносить.
— Почта не убежит,— снова шептал дядька Гришка.— Беги в сад, говорю, пока Домна не услыхала.
— Что вы там шепчетесь, злыдни? — вдруг раздавалось с печи, бабка Домна сбрасывала платки, намереваясь слезать.
Я знал, что дядька Гришка не боялся своей скряги тещи, но не любил шума. Бабка Домна считала, что Просе, ее единственной дочери, не посчастливилось в жизни — она вышла замуж за шалопая, который не заботится о доме и, если б не она, радетельница, что одна только и думает о хозяйстве, зять давно б уже все до нитки пораздавал чужим людям. И потому, когда бабка видела, как Рогатун угощает кого-нибудь яблоками или чем другим, она начинала
голосить и причитать, вспоминала даже про земельку, которая ее почему-то не берет, да так, что дядька Гришка морщился и выходил из хаты.
— Слышал? — спрашивал он.— И радива не надо. Только и разницы, что по радиве поют, а она, видишь, голосит...
Тетке же Просе Рогатун нравился. Они жили дружно и весело.
Когда он топил баню и когда даже бабка Домна, которая любила мыться самою последней, раскрасневшаяся, с посвежевшим лицом, снова лежала, укутавшись в свои платки, около трубы на печи, дядька Гришка брал у меня из рук почту, клал на лавку и подмигивал:
— Иди в баню.
— А почта?
— Конечно, коту скворечня. Почта не убежит. Иди, пока вода не остыла.
— Он же всю воду выльет,— слышал я в сенях.— Даже твои штаны Просе не в чем будет помыть.
И всегда, когда я выходил из хаты Рогатунов, то в кармане, то в шапке, которую, казалось, я и снимал только на какую-то минутку, то за пазухой находил или огурец, или горсть орехов, или какую грушу,— не только бабка Домна, но даже и я сам не мог заметить, когда дядька Гришка все это успевал всунуть или положить.
Мы очень завидовали рогатунятам. Их было много. Сам дядька Гришка шутил:
— О, у меня такая орава — разом как плюнем, так и кота затопим.
У рогатунят как раз было очень много того, чего всегда не хватало нам,— воли. Они гуляли сколько хотели, делали уроки когда хотели, шли ужинать тоже когда хотели сами — есть их никто и никогда не звал. Не то что у всех у нас — только разыграешься, скажем, в лапту или в прятки, а тут: «Витя, иди ешь!», «Толя, сколько раз я буду тебе кричать — иди ешь, а то капуста остывает».
Их же никто не заставлял есть, никто им не наливал.
Они сами лазили по жбанкам и кастрюлям, которыми позаставлены в хате все лавки, и, если что находили там, наливали в миски. Если же не находили, то сами брали ухват или чапли и вытаскивали, а то и просто так, кочергою, вместе с золой выгребали чугунок на загнетку.
Бабка Домна только бранилась с печи:
— Поразливают, злодеи. Ей-богу, поразливают. Прося,
Гришка, где вы там: дети проголодались, есть захотели. Помогите им хоть щавеля налить...
Сегодня кроме газеты дядьке Гришке было еще и письмо от фронтового друга с Украины. Они вместе воевали, и теперь хоть и редко, но все же раз или два в год с Украины приходило в нашу Сябрынь письмо. Друг писал по-украин- ски, и поначалу читать Рогатуну было трудновато, но потом, когда приучился, это ему даже нравилось. Дядька Гришка одною рукой разрывал конверт, доставал письмо, читал его и в который раз рассказывал:
— Мы тогда с ним как раз с разведки возвращались. «Языка» вели. И как тот шальной снаряд прилетел — не знаю. Помню только, что он низко где-то шлепал над нами — шлеп-шлеп-шлеп... Точно Домна по лужам в опорках идет... И все. Опомнился, гляжу, а понять ничего не могу. Лежу я бочком на земле, вижу, немного поодаль на карачках сидит остолбеневший Грицай, держит обеими руками мою руку и, вытаращив глаза, будто тронувшись, смотрит на нее, окровавленную. Потом подползает ко мне и торкает этой рукой в мое плечо — как будто приклеить собирается. И до меня тоже пока что еще не дошло, что эту руку уже заново не приставишь,— я и сам помогаю Грицаю, хоть это и очень больно, прижимать ее к окровавленному плечу. Пока мы приставляли мою руку, немец, «язык» наш, тихо-тихо отполз и удрал к своим...
Дорожка к хате Рогатунов шла через большой старый сад — как раз посреди него. Она осторожно, как бы раздвигая листья, торопилась меж кустов крыжовника; нагибалась под раскидистыми яблонями, отводя в сторону ветви, которые низко свисали над землею; обходила большие, точно настоящие деревья, сливы, на которых синели и краснели не съеденные еще плоды,— даже такая вот семья, как у Рогатунов, не могла справиться с нынешним урожаем в саду. Этот сад был еще больше, но в финскую войну, когда вдруг ударили неожиданные морозы, многие деревья повымерзали, и теперь на тех местах, где раньше они заслоняли грядкам солнце, все еще торчали низко срезанные пеньки — я только удивлялся, почему дядька Гришка не выкорчует их: они же мешают пахать огород.
Рогатунов сад, подсаженный и ухоженный, красиво зеленел и перед хатою, и за нею, доходил даже до гумна. И диво дивное! Хоть сад совсем не был огорожен — в него можно было зайти с какой хочешь стороны,— ни за яблоками, ни за сливами никто к Рогатунам не лазал. А в те сады,
где были самые высокие ограды и которые охраняли самые злые собаки,— лазали. Ломали изгороди, привязывали собак — и отрясали яблони.
Вон у Холоденка в прошлом году даже сучечку споили— дали хлеба, смоченного в самогоне, так та сразу и заснула. Холоденок едва утром добудился — храпела, говорят, как человек, а после все чего-то кисленького искала. А пацаны тогда самую сладкую яблоню обобрали. Хотя рядом стоял неогороженный Рогатунов сад.
Может, к Рогатунам никто не ходил ночью за яблоками потому, что не было никакого азарта, таинственности и того риска, от которого даже, кажется, уши холодеют,— ну какой там, скажите, риск лезть в открытый, неогороженный сад! Каждый мог зайти сюда днем, нарвать сколько хочешь яблок и выйти не прячась — никто б на него за это не кричал, не ругался. Кроме, конечно, бабки Домны.
Она, как говорят, поедом ела зятя — за то, что он никак не соберется огородить сад:
— У всех людей сады как сады, а у этого бездельника рыжего какая-то захожая улица — кто ни идет, любой заходит. Сколько уж ему говорю: «Гришка, обгороди ты хоть от скотины — хоть в одну какую жердинку»,— а он будто и не слышит. Губы свои толстые развесит и улыбается себе. А какая где есть свинья паршивая или корова шелудивая,— все так и идут в его сад: станет такая под яблоню — да самую хорошую выберет — и трется боком о кору — чешется так, что кажется, и яблоню с корнями вывернет. Ей-богу, все деревья поломают, злыдни. А ему что — одни смешки...
В хате Рогатунов было тихо. И даже темновато — может, это казалось оттого, что вошел с улицы, а может, хату и в самом деле темнили большущие кусты сирени, которые почти совсем закрывали окна и скреблись по стеклу. Казалось, что в тихой хате никого нет — только осенние мухи лениво гудели над накрытыми разными крышками мисками и крынками.
Но бабка Домна, завернувшись в свои теплые платки, лежала на привычном, вылежанном годами месте — за трубой, на печи.
— А где это дядька? — спросил я.
— Нет твоего дядьки. Ого, он тебе сегодня в хате сидеть будет. Его ты сегодня дома и на веревке не удержишь. Вон и бульба на завтра еще не накопана, в ведрах воды ни росинки, дрова не нарублены — под загнеткой пусто, хоть
ты в прятки играй, а он подпоясался своим ремнем и пропал из дому. На свадьбу побежал, злыдень. Ого, ему, видите ли, надо там обязательно быть, его, видите ли, там дожидаются. А чего ты, дьявол рыжий, там забыл? Что там тебе надо? Поглядеть, как Цыца женится? Поплясать? Дров в хате ни поленца, а ему плясать захотелось. Вот лентяй так лентяй...
Я знал, что теперь, если б и хотел дослушать бабку Домну, не смогу — она рада, что в хату зашла живая душа, которой можно высказать свои обиды на зятя, и потому будет говорить и говорить, без передышки. Да и вообще ей теперь все равно — слушает ее кто или нет, соглашается с нею или нет. И я, стараясь не звякнуть щеколдою, не скрипнуть дверью, тихонько вышел в сени, а бабка Домна и в пустой хате все еще ругала своего «бездельника», своего «шалопая» — зятя, который не слушается ее советов...
Этой бабке Домне лишь бы только поворчать: я ж знал, да наверняка знала и она сама, что будет принесена и вода и что печь в их хате тоже не останется нетопленной — тетка Прося найдет утром под загнеткою сухие дрова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17