А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Незнакомому солдату, который смелее всех сражается за нашу Родину». Командиры посчитали, что самый смелый в части воин — это я. И отдали мне и кисет и табак — в листьях еще. Я глянул на адрес и растерялся от неожиданности — даже трудно было поверить, что это так. Кисет вышила и прислала незнакомому солдату... кто бы вы думали? Наста, наша сябрынская Настачка! И хотя я не курю, но тут закрутил в газетку целый лист и затянулся. Хороший был табачок! Видно, Демидька, твой лопушистый, еще довоенный. А где его Наста нашла — и до сего времени не соображу.
Рогатун подцепил ложкой зеленую помидорку, бросил ее в рот и, дожевав, объяснил:
— Табак тогда хлопцы скурили, а кисет и сегодня на Украине Грицай бережет — я, так и не научившись курить, ему отдал.
— А я тебе говорю, что Демидька специально для свадьбы вот эту новую ногу сделал,— послышалось вдруг с той стороны, где стоял сундук и где сидел дед Сенчила.
Сенчила, прислонившись к стене, где высоко на гвоздике висел самодельный партизанский пистолет, подаренный Лаврену командиром бригады, сидел и будто спорил с кем-то, хотя , Шовковиха, которая, кажется, одна только слушала его, и так согласно кивала, поддакивала:
— Да, он, когда помоложе был, любил пофорсить. Бывало, сапоги как начистит...
Шовковиха, у которой уже, видимо, совсем не было зубов, кусала какое-то твердое-твердое мясо, а Сенчила все подсовывал ей оладьи в сметане, что стояли в миске возле него на сундуке, и кричал:
— Шовковиха, ты вот ешь оладки — они же помягче.
— А я и с мясом справлюсь.
— Так у тебя же зубов нет.
— Пускай себе. А у меня десны заострились и, как зубы, теперь кусают.
В хату зашел Холоденок, который выходил, видимо, проветриться.
— Иди вот сюда, Игнатка, здесь сядешь,— ласково позвала его Лаврениха.
— А не беспокойся, Христина. Я найду где присесть. Тебе и так сегодня забот хватает.— И сел на место Ми- киты, который в это время, расстегнув воротник рубашки, выходил из хаты. И, поглаживая рукою черную бороду, сразу же повернулся к мужчинам: — Ну и гоняет, ну и гоняет...
— Кто гоняет? — спросил у него брат.
— Как кто? Разве здесь не слышно! Туньтик Матруну свою гоняет. Я долго стоял на улице, слушал. Кричат, не приведи ты господь. А Вековуха — та голосит.
— Видимо, хлеб печь ее учит,— хихикнул Клецка, но Холоденок, будто и не услышав его, продолжал:
— Так Туньтик же, говорят, узнал, что это она «святое» письмо Вере написала...
— И «сучка ты» от себя приписала,— перебила его Ядоха, скороговоркою пересказала мужчинам то, что знала сама, и добавила: — Потому и гоняет.
— Ну и ловкая же, слушайте, эта Матруна,— отозвалась Тешкова.
— Замолчи ты, племянница. Гета, и Туньтиха твоя ладная цаца.
— Почему ты, Демидька, так думаешь?
— А ты вот, гета, Хадосья, гляди сюда. Ну, подгульну- ла она тут без Змитрака, ну, нашла этого беженца. Ну, погуляла — и все. Детей же не нарожала незаконных, как та Наста, в подоле не принесла. Знаку, гета, никакого не видать. Ну, так что, у тебя язык отсохнет сказать, что, гета, ничего не было? И Змитре б полегчало — он бы сразу успокоился. И самой бы лучше было.
Демидька разговорился. Братья Холоденки сидели с двух сторон, слушали его и только кивали головами.
— Как вернулся Змитрак, все ко мне заходил. Придет, гета, посидим мы с ним, потолкуем. Он и начинает спрашивать у меня: «Скажи мне, Демидька, только честно скажи, гуляла тут моя Вера?» Гета же люди такие, чуть что—сразу в глаза — шлеп! «А брось ты, Змитра, гета пустое дело,— скажу,— ни с кем она не гуляла. Гета же люди вот так наговорят, насплетничают. Не верь гетому. А что про того беженца брешут — не бери в голову. Ну, помог он землянку выкопать, ну так и что с того? Твоя же Вера только тебя одного любит». Ну, он и пойдет домой — идет по улице и чуть не поет. Прибежит в землянку и целует Верочку и милует, а тогда и будет спрашивать: «Скажи мне, Верочка, ничего у тебя не было с этим беженцем? Вот и Демидька говорит, что не было». А она, дурная, свое — тихо так и говорит ему: «Было, Змитрочка, было...» И плачет тогда сама. А чтоб у нее, гета, язык отсох, если бы...
— Что-то ты, Демидька, не то говоришь! — перебила его Рогатуниха...— Так что, ты хочешь, чтоб она лгала Змитре? А что, если она не может лгать?
— Может или не может,— поддержал бригадира Холоденок,— но если надо — так надо. Ну, а если бы и солгала, так это же не на худое, а на доброе.
— Оно же, гета, все равно Змитра как-то закопошился уж очень. Сегодня вон даже новый венец на свою хату положил. Не думает ли он снова в тот конец перебираться?
— Все бывает с человеком. Бывают и такие минуты, когда лишняя доброта делает нас слепыми. Тогда мы даже врагу своему все готовы простить,— философствовал Савка.— Враг как бы твоим другом делается тогда... А тут же свое, родное.
А Демидька продолжал:
— И на завтра лошадь у меня...
Демидька не договорил, осекся, умолк и, глядя на порог, начал совсем о другом:
— Так что, нашли, Монах, тех воров, что вчера на машинах в булинский сад приезжали?
Я тоже посмотрел на порог. Там, около двери, стоял чисто выбритый, празднично одетый в белую рубашку Туньтик. Он держал на руках Петрика, прижимал его к себе и как будто хотел пощекотать уже неколючей после бритья щекою. Посмотрел туда и Монах в Белых Штанах и, поняв, почему бригадир так сразу перевел разговор на другое, ответил:
— Оно, Демидька, какие там воры. Дети под яблоней только потоптались, да и все... .
— Проходи, Змитра, проходи ближе,— сразу заметила Туньтика Лаврениха.— Вот тут, возле молодых, место есть.
— И ты, Нупрейка, не стесняйся — проходи вперед,— пригласил соседа Лаврен.
И тут все заметили, что за рослым, плечистым Туньти- ком смущенно, тихо стоит маленький и щупленький Нупрей, Татьянкин муж,— его почти и не видно.
— Садись, Нупрей, вот сюда вот,— сразу заговорили со всех сторон гости, и всюду в застолье мужчины стали подвигаться, тесниться, чтобы высвободить между собою место.
— Савка, играй «Сербиянку»! — крикнул со своего сундука дед Сенчила и, обхватив обеими руками Нупрея, который протиснулся уже к сундуку, посадил его рядом с собою.
Но Савки в хате уже не было. Его только что перед этим окружила молодежь и увела в Матрунину хату, где сегодня, видать, до самого рассвета будут греметь танцы.
— Ну и Нупрей, ну и молодец,— радовался Сенчила и совал в руку Нупрею надкусанную уже оладью — чтоб человек закусил: ему сразу же кто-то поднес самогону, и тот, выпив его, сморщился.
— Гета же, гляди сюда, волк в лесу сдохнет: Анупрей на свадьбу пришел,— весело улыбался Демидька и через весь проход меж столами подал Нупрею в будущий запечек две маленькие зеленые помидорины в ложке.
Широко раскрыв толстые губы, во весь рот смеялся Клецка:
— Так ты уж, Анупрейка, как домой пойдешь, загодя штаны распояши, да и ремень, которым подпоясан, сразу подготовь — чтоб Татьянке легче тебя бить было.
— Не боюсь я твоей Татьянки. Пусть только попробует,
пусть тронет,— храбрится дядька Нупрей, и его лицо становится решительным-решительным — как раз как у Монаха в Белых Штанах, когда он говорил мне: «А иди-тка ты, малец, сюда...»
— Гляди, Нупрей, особенно не храбрись,— отвернулся от стола Холоденок.— Твоя Татьянка бегает сегодня почему- то как ужаленная.
— Как кошка, что сама себя за хвост укусить хочет,— присоединилась к мужскому разговору Микитиха.
А Холоденок, будто и не слышал этого, продолжал:
— То ни с того ни с сего возьмется белье колотить — валек так и стучит около Демидькова омута. То вдруг схватится воду носить — носит и носит, носит и носит. Темно, а она все равно ведрами гремит. Уже все ушаты, чугунки, миски, даже кружки поналивала, уже и наливать некуда, а она все носит. Носит, носит, а тогда ни с того ни с сего давай из бочек в кружки переливать, а потом кружками чугунки доливает...
— И все на Лаврена брешет,— подсказал Клецка.
— А чего она, дурная, брешет на меня? — будто спрашивая Нупрея, заговорил Лаврен.— Чего брешет? Почему на свадьбу не пришла? Она, может, думает, что я укушу ее, что ли?
— Она подозревает, что ты ее сына застрелил,— открыл дядька Нупрей истину, которую и так уже все в Сябрыни знали.
— Так пускай не думает слишком много. И чего она, семиголовка эта, в разбитый лапоть звонит? — оправдывался Лаврен.— Я же плотник и в партизанах по землянкам был спец. Все землянки в отряде ставил я. Как сделаю, так она и тепленькая, и, хоть какой ливень льет, не течет, и, хоть какой мороз трещит, не промерзает. А тут командир, правда, позвал было меня в свою землянку и говорит: «Собирайся, Лаврен, на задание».— «Куда, если не секрет?» — спрашиваю. «В свою деревню пойдешь,— говорит.— Надо там одного гада забрать». Как узнал я, что это ваш, Нупрей, сынок, я сразу, как говорят, в хомут: я, мол, спец по землянкам, соседа взять не смогу. А кто приходил к вам — не знаю. Только, видимо, все же свой, недальний...
— Ив кого она, Нупрей, такая злая удалась, твоя Татьянка? Отец же, бывало, такой шутник, такой веселый, такой бедняк был. Все побирался, все куски собирал. А ее, наверное, богатство испортило..
— Горько! — не глядя даже в ту сторону, где были молодые, крикнул дед Сенчила, но его никто не поддержал.
Когда он и сам посмотрел туда, понял почему — молодых за столом уже не было.
— Пошли они, Петра, в Змитракову хату — там же танцуют,— объяснила ему Лаврениха и, посмотрев на Туньтика, поправилась: — В Матрунину хату пошли дети.
Чья-то теплая рука легко легла на мое плечо — как будто неслышно опустился желтый осенний лист. Я поднял голову и увидел над собою лицо Буслихи — видимо, педсовет уже закончился.
— А что это на свадьбе делают ученики? — сердито зашептала она чуть ли не в самое мое ухо. Буслиха делала вид, что ласково улыбается, и говорила очень тихо — чтоб не было слышно гостям.
Я также, чтобы не поднимать лишнего шума, сразу сиганул к двери. Бежал так быстро, что в сенях, в темноте, кого-то чуть не сбил с ног — тот едва успел ухватиться за косяк. Около сеней кто-то доказывал:
— А я тебе говорю, он специально к свадьбе новую ногу сделал.
На улице, особенно после света двух ламп, что горят в Лавреновой хате, показалось совсем темно — луна пока еще не взошла.
В хате Матруны Вековухи заливалась гармонь и как-то беспорядочно, будто что-то рассыпалось по полу, стучали сапоги и туфли — это дробили танцоры. Перед хатой кто-то громко говорил — дядьки спорили. Вскоре они сцепились, за- матюкались. Когда я подбежал туда, Микита сидел уже верхом на Демидьке, держал того за руки и не своим голосом кричал:
— Спасите, меня Демидька убивает!
Откуда-то из темноты вырос Рогатун:
— Где тут кто и кого убивает?
Увидав на Демидьке седока, он одною рукой взял Микиту за ворот, легонько, как пушинку, поднял его и, стянув с бригадира, посадил рядом с Демидькой в пыль.
— Конечно — коту скворечня: его убивают,— смеялся Рогатун.— А сам сидит наверху и Демидьку за горло держит.
— А чего он, как доски пилить, так меня вниз ставит? Глаза опилками засыпал...
— А пошел бы ты, Микита, со своими глазами,— стряхивая пыль, сказал Демидька.— Брата моего посадил, а теперь и меня бить...
Демидька не знал, кто донес на его брата. И поскольку сгни
были тогда только вдвоем с Микитой, где-то на дне души, вместе с обидою на брата, осталась злость и неприязнь к Миките, который — так казалось бригадиру — все же не вытерпел и подослал милиционера. И хотя Микита сколько раз доказывал, что перед братом его он ни в чем не виноват, Демидька, где только случалось выпивать вместе с Микитой, приставал к нему: «Ну, скажи честно, гета все же ты милиционера тогда к Миколаю подослал?»
Теперь, не слушая Демидьку, Микита, у которого и злобы- то, собственно, не было — про засоренный глаз он быстро забыл,— затянул:
А пара ужо, госцейю, дадому, А конш салому...
Рогатун улыбнулся:
— У тебя, Микита, как у того мальчишки — под носом сенокос, а в голове еще и не пахано...
Рогатун своей одной рукой расправлял гимнастерку, снова засовывал ее под широкий офицерский ремень.
В темноте его рука казалась еще больше: ее, словно перчатку, густо окутывала темнота — будто сама ночь намоталась на кулак.
Крепкая рука у дядьки Гришки — у одноруких они всегда крепкие, ибо с той работой, которая обычно распределяется на две руки, у них должна справляться одна. И мне вспомнилось, как в самый голод, когда нам совсем нечего было есть и когда в Раевщине сгорел амбар с пшеницей, дядька Гришка вот этой одной рукой принес нам оттуда ладную торбу черной, обгорелой пшеницы, из которой и хлеб тогда очень попахивал затхлым дымом. А еще перед этим, когда распределяли немецких трофейных коров, он с добродушною улыбкой, также одною рукою крепко держа повод, привел на наш двор большущую черную корову, хотя у него самого не было в то время не только молока, но и хлеба. Из-за ее величины мы прозвали корову Фурою, хотя молока она давала очень мало — как коза. Фура вскоре сдохла, проглотив большой ржавый гвоздь...
В хате Матруны Вековухи было уже душно, как и в Лавреновой.
Дядька Савка, склонив голову на гармонь, приложив ухо почти к самым мехам — так и казалось, что они могут ущипнуть за мочку,— широко разводил их в стороны: играл вальс.
Весело кружился с Павлиной Романовной летчик — встряхнув своим кудрявым чубом, он вдруг, на полном ходу, останавливался, громко топнув хромовым сапогом, собранным в гармошку, отчего тот казался намного короче, и снова, почти не останавливаясь, начинал кружиться в другую сторону — так же весело и быстро.
Немного медленней, более плавно, кружились в вальсе Микитов Толик и Леся. Они не смотрели друг другу в глаза, и когда взгляды их случайно встречались, смущались, краснели и спешили скорее отвести их в сторону. Но, несмотря на застенчивость и стеснительность, танцевали они красиво, слаженно. Леся будто сразу чувствовала, куда поведет ее кавалер, и потому, не сбиваясь, шла в лад — всегда туда, куда хотел Толик.
Весело смеясь, быстрее всех кружились молодые: Люсина фата мелькала то тут, то там — даже было удивительно, что никто до сих пор не наступил на нее.
Дуня Тешкова, посадив Шовковихе в подол Миколку, взяла за руку раевщинского Кольку и повела его в круг. Там сама стала за «мальца» и кружила Кольку только в одну сторону, ибо в другую не умела. Танец у них не получался: в другую сторону не умела она, а в эту — не совсем умел Колька.
Ядоха, которая тоже выбралась из застолья, схватила бабку Домну и, смеясь, кружила ее где-то недалеко от Савки, не осмеливаясь идти в круг: бабкины платки то раскручивались, то закручивались опять, а сама бабка Домна, закрыв глаза, кричала на Ядоху:
— Пусти, я тебе говорю, злодейка! Пусти, голова кружится. Айё, и мне уже как Шовковихе, стало тошно.
А в самом кругу (и как он только туда забрался!), взявшись своей единственной рукой за ремень, один, без пары, настойчиво кружился Рогатун.
Ребята постарше, что топтались в дверях, ибо еще не умели танцевать так, чтоб идти в круг, стояли и смеялись над другими:
— Смотрите, как Тешкова Кольку раевщинского обхватила.
— Все равно как и незамужняя.
— А какая она замужняя — тот муж, видимо, Полюгану сено косит.
— А она давно уже на Кольку, будто кот на сало, смотрит.
— И облизывается только,
— Так она же с ним и до замужества ходила.
— А тогда Кольку побоку.
— Ну, я бы с ней теперь и плясать не пошел.
— А посмотрите, как Микитов Толик шевелится.
— Глубоко пашет этот прицепщик.
— А что, смотрите, как он здорово танцует.
— Пусть особенно этот Микитенок не задается, а то я ему быстро его хвастовство выбью.
Это, сплюнув сквозь зубы и поправив завязанный палец, сказал Гатила. Он злился на Толика — тот так хорошо танцует, а у Гатилы, сколько ни учился, ничего не получается. Я и сам помню, как учила его танцевать Тешкова— только в ту сторону, в какую умеет сама. Она подпевала в такт: «Тумба-баба, тумба-дед», а Гатила неумело переставлял ноги, которые не сгибались в коленях и казались какими-то деревянными, как столбы, и кружился смешно, рывками. Микитов же Толик танцевал красиво, и поэтому Гатила не любил ходить на вечеринки — Леся, черноокая украинка Леся, которая тоже танцевала легко, на дамский вальс всегда приглашала «этого Микитенка».
А Леся ему, видно, очень нравилась, ибо Гатила цеплялся к ней всюду, где только встречал, и всюду пробовал с нею заговорить. Шутил Гатила, смеялась с ним и Леся, но вот так, как это бывает, когда встречаются их с Толиком взгляды, никогда при Гатиле не краснела...
Из угла, оттуда, где сидит Савка, к двери протискивается Лена. Я уже давно увидел, что она тут, на танцах, вертится с Алькой — все же Чуеш не уследил за дочкой. Оставив Альку одну, Лена, как взрослая, гордо прошла рядом и даже не взглянула на меня — только платье прошелестело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17