А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Да и было чего опасаться: сначала так странно умирает твоя первая жена, затем из года в год умирают дети — или при рождении, или в грудном возрасте, и ты, что ни год, являешься к нам с гробиком на спине, чтобы похоронить ребенка на нашем маленьком кладбище. Затем, в прошлом году, умерла твоя вторая жена,—все знают, по какой причине; затем, этой зимой,—гибель твоих овец и кончина старшего сына. И все же я никогда не переставала заступаться за тебя. Но больше я не могу. Самому уехать после тех событий, которые произошли зимой, вместо себя прислать какую-то темную личность, пьянчугу, по которому плачет виселица, который к тому же вместе со своими детьми состоит на иждивении прихода да еще в придачу заразный, чахоточный,— и его-то ты присылаешь присматривать за твоими детьми и маленькой Аустой Соуллильей, уже взрослой девушкой!
— Ну, послушай, госпожа хозяйка, теперь хватит! Убирайся к черту, слышишь? Ты здесь не на своей земле, а на моей... И если ты сегодня пришла сюда ради Аусты, то я тебе скажу, что ты опоздала на пятнадцать лет. Не кто иной, как ты, навязала мне ее, когда она еще находилась в утробе матери. И если она мой ребенок, то это потому, что ты почти обрекла ее на смерть и продала мне землю, чтобы она умерла на чьей-нибудь чужой земле, лишь бы не на твоей. Неужели ты думаешь, что я не знал с самого начала, чей ребенок родился в моем доме? Я-то в это время скакал верхом на дьяволе и чудом спасся. И если ты уверяешь, что никогда не врала, то я скажу тебе, что ты врала на моей свадьбе, когда в палатке в Нидуркоте произнесла речь, где говорила обо всем на свете — о всяких новомодных бреднях, об иностранных религиях,— после того как ты мне навязала отродье своего сына, чтобы уберечь от дурной славы редсмирцев. И если ты теперь обвиняешь меня в том, что Ауста беременна, то это дело вовсе меня не касается. Во-первых, не от меня она беременна, и во-вторых — не я ей родня и не я несу ответственность за нее. Это ты ей родня — ты и несешь ответственность. Она была зачата у вас в Редсмири, а потом вы отделались от нее. Но ко мне это не имеет никакого отношения. И скажу я тебе раз навсегда: отправляйтесь в преисподнюю с вашими ублюдками! И пусть они носят ваше имя. Беременны они или нет, мне все равно — это теперь уже не моя забота.
— Послушай,— сказала женщина мягко; она начала ощипывать траву с кочки, где сидел Бьяртур.— Давай поговорим спокойно, как разумные люди, обо всем, что случилось. И, знаешь ли, па время беременности мы охотно предоставим девочке кров.
— К черту! Меня это больше не касается — даете ли вы кров вашим детям или выгоняете их. Знаю только одно, что я свой долг исполнил, в то время как вы отказались исполнить свой — когда ваш ребенок лежал и помирал под брюхом у моей собаки. Вы-то покинули его — пусть умирает! И я взял вашего ребенка, дал ему кров, и он был цветком моей жизни пятнадцать лет. Но теперь мне это надоело. Хватит с меня. Вы хотите разрушить мой очаг и согнать меня с моей земли? Что же, сделайте это, если посмеете, если вы вправе. Но я приказываю вам отправиться к чертям с вашими детьми и оставить меня в покое с моими детьми. И больше нам нечего сказать друг другу. Я иду на южный край выгона — посмотреть, не окотилась ли моя овца.
С этими словами крестьянин из долины ушел через реку на южную сторону болота, не попрощавшись с гостьей. Собака пошла за Бьяртуром. Он не оглянулся. Поэтесса осталась сидеть в недоумении, растерянно глядя вслед Бьяртуру. Он был как непобедимая армия. Поражение потерпела она.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
это я
Когда Бьяртур вернулся домой, был уже поздний вечер. Он долго был в пути — гнал двух овец, из которых одна уже окотилась, а другая все еще нет. У той, которая окотилась, был один ягненок и набухшее вымя. Другая, Капа, была подозрительно тяжела для старой тощей овцы: вымя у нее было почти пустое, вряд ли она сможет выкормить двоих. Было очень трудно гнать овец, они все время норовили удрать. Собака рвалась в бой. Бьяртур то и дело цыкал на нее, он не позволял ей подгонять овец — весной нельзя подгонять овцематку. Та, которая окотилась, убежала с ягненком, и когда Бьяртур наконец поймал ее, Капа тоже ушла, ему пришлось ловить и ее. Овца с ягненком была не прочь воспользоваться случаем и опять унеслась, задрав голову; это повторялось без конца. С трудом удалось с ними справиться. Вот почему Бьяртур так задержался. Но он все-таки добился своего — ведь он был упрямее, чем обе овцы вместе взятые. Он слишком многому научился у овец за свою жизнь, чтобы уступать им. Наконец овцы были уже на выгоне, и ему оставалось загнать под крышу ту, которая окотилась, чтобы подоить ее.
Дома как будто все видно, улеглись спать. Ему не хотелось никого будить, и он продолжал сам возиться с овцой. Она все время кружила по выгону, и Бьяртур описывал круг за кругом вслед за ней. Упрямство обеих сторон казалось совершенно непреодолимым. Но в конце концов овца сдалась — она затрусила в овчарню. Ягненок, быстро и легко перебирая ножками, скакал по двору; перебежав через огород, он взобрался на крышу овчарни и заблеял, затем спрыгнул с крыши в огород и, не переставая блеять, побежал по берегу ручья, по направлению к горе. Бьяртур, зажав голову овцы между ног, стал доить ее в миску. Она отчаянно брыкалась и барахталась, но он все-таки надоил две-три кружки молока. Затем Бьяртур отпустил ее, и она, блея, побежала к своему ягненку. Старая Капа спокойно щипала траву на самом краю выгона.
Ночь была светлая, но не теплая. Над восточной частью пустоши сгустились дождевые тучи, а горы были окутаны дымкой. Птицы на время замолкли, лишь с юга изредка доносился жалобный крик гагары, плакавшей над рекой.
Когда Бьяртур вошел в дом, он увидел, что кто-то сидит, съежившись, на ящике у входа. Это была Ауста. Она сидела в старом платье, из которого выглядывали локти, сложив руки на коленях,— эти уже по-женски округлые руки, с длинными кистями и своеобразно отогнутым назад большим пальцем, как у швеи. У нее были слишком полные икры и слишком широкие для ее возраста бедра. Ясно, что это уже взрослая молодая девушка. Это внучка хозяйки из Редсмири. Ауста не подняла глаз, когда он вошел, не шевельнулась. Спала ли она, свернувшись клубком, опустив голову на грудь? Или боялась взглянуть на него и встретиться с ним взглядом? Бьяртур ударил ее по щеке. Она закачалась и невольно схватилась одной рукой за стенку, чтобы не упасть, потом закрыла глаза и заслонила лицо локтем другой руки, в ожидании нового удара. Но он не стал больше бить ее.
— Это тебе за то,— сказал он,— что ты покрыла позором землю, которую я купил. К счастью, в тебе нет ни единой капли моей крови, и я попрошу тебя родить твоего ублюдка у более близких родственников.
«— Хорошо, отец,— сказала Ауста, с силой перевела дух и, все еще пряча лицо в сгибе локтя, прошла мимо него к дверям.— Я ухожу.
Он прошел через сени, поднялся по лестнице на чердак и запер дверь на задвижку.
Хорошо, что он ударил и выгнал ее. Его удар был лучше, чем страх ожидания. Она знала, что ей причитается, и знала, что уже получила должное. Этот удар снял с нее невероятную тяжесть. Это своего рода конфирмация. Теперь она свободна. Ауста стояла во дворе и смотрела на весеннюю ночь — весеннюю ночь ее жизни,— как человек, который надеется перепрыгнуть через опасную пропасть, чтобы спасти жизнь. Сердце билось сильно, но она не плакала. Было холодно и сыро, над пустошью повисли дождевые тучи, точно черные стены; они вырастали там и сям, поминутно меняясь местами.
Ауста смотрела не на запад, а на восток. Да, отец выбил из нее страх неизвестности, освободил и тело и душу. Для обоих все ясно. Она вдруг, словно по наитию, все поняла. Даже если бы он ей не сказал этого, она все равно поняла бы, что в ней нет ни капли его крови. Пощечина, которую он дал ей на прощанье, была мгновением правды в их жизни. До этого мгновения их совместная жизнь, их отношения были построены на лжи. Она жила у него, точно у тролля, и сама была троллем. И вот она стоит здесь, за дверьми, и оказывается, что она совсем не из рода троллей. В одно мгновение она освободилась от чар, она стала просто человеком, может быть, даже принцессой, как Белоснежка или другие девочки из сказок; она ничем больше не обязана ему. Прочь отсюда!
Дойдя до восточной части болота, Ауста заметила, что на ней худые ботинки, которые она уже успела промочить, старое платье с продранными локтями, голова не покрыта. Неужто такая замарашка, оборванная девочка из долины, может превратиться в принцессу, как в сказках? Не важно, что она промокла. Она даже не оглянулась назад, на свой дом. Теперь она свободна, как принцесса, и отправляется в путь-дорогу навстречу ему, любимому. Сбывается сказка про девочку из долины, которая любила мечтать. Она ведь принадлежит ему, она останется у него на всю жизнь, она никогда-никогда не покинет его. Его светлый дом стоит на широком лугу у моря. И она увидит, как уходят и приходят корабли. И она с ним уедет за море, в далекие страны,— там есть пальмовые аллеи, позлащенные солнцем. Да, да, да. Ей придется идти всю ночь до зари; и не важно, если ботинки у нее порвутся,— он подарит ей новые. Недолго она будет искать его белый дом на морском берегу. Она постучится к нему в дверь раньше, чем он встанет. Он услышит ее стук. «Кто там?» —спросит он. И она отлетит: «Это я».
Пока она шла по болоту на юг, все в ее груди пело и ликовало. Она не думала, что походка ее еще так легка, она не шла, а летела, и сердце ее тоже будто летело. Она спешила навстречу счастью, свободе и любви. Это была бедная девочка, превратившаяся и принцессу. Нет, она не принадлежит никому, кроме него! И ей нее слышался его голос, когда он тихо спрашивает: «Кто там?» И каждый раз она отвечает: «Это я». Легким шагом скользит она но извилистым стежкам на краю пустоши. Это уже не мечтательная девочка, которая искупалась в волшебной росе в сказочную
Иванову ночь,— нет, она знала, кто она и куда ей идти. Она была любящая женщина, она сожгла за собой все мосты, чтобы добраться до любимого. Это действительность. Это любовь и пустошь. Все, что отныне произойдет с ней,— это будет уже настоящая жизнь.
Любовь и пустошь. В глубоких долинах еще лежит снег, из-под него проглядывает грязная земля. Навстречу Аусте дует сырой, холодный ветер. Ботинки скоро совсем изорвутся, и ноги у нее очень болят. Хочется пить. И она напилась из лужи, блестевшей возле снежного сугроба; невкусное это питье. Ауста почувствовала голод и усталость. Вдруг пошел мокрый снег, завихрилась метель, и девушку поглотила темнота. В одно мгновение она промокла до нитки. На нее напал страх: ведь и пустошь страшна, а может быть, страшна и сама жизнь? Она вспомнила о Хельги — о брате, который исчез здесь, на пустоши, зимой и которого так и не удалось найти. Многие погибли на пустоши. Ее отец не мог бы погибнуть здесь... И вдруг она вспомнила, что это вовсе не ее отец, что он — тролль. Потому-то он ничего и не боится. Это она боится, это она может погибнуть. Страх превозмог голод и сонливость. Ауста стала размышлять: может быть, она зря не бросилась ему на шею, когда он ее бил, и не попросила его сжалиться над ней? Нет, нет, нет! Она старалась преодолеть свой страх, думая о белом домике у моря — о каком домике? Может быть, это был тот черный сарай на морском берегу, о котором он однажды упомянул,— тот, где ютятся голодные дети? Нет, это, верно, сверкающий белый дом у моря. Должно быть, его светлый дом на небе и на земле. И скоро ее любимый будет стоять у дверей в лучах утреннего солнца, а по морю будут плыть корабли, и он спросит: «Кто там?»
Но в это мгновение она видит, что где-то вдали на пустоши блеснуло маленькое озеро. Метель кончилась. Должно быть, это то озеро, что снилось ей в страшных снах. О, почему, когда человек одинок и несчастен, ему снится какое-то жалкое озеро, а не безбрежный простор океана? Значит, она прошла только маленький кусок пути — одинокая, с израненными ногами, но с надеждой в душе. Впереди еще долгий путь. Она опять напилась воды из лужицы и с трудом поднялась. И снова она слышит голос любимого, который спрашивает за дверью своего светлого дома: «Кто там?» И она отвечает в тысячный раз: «Это я!»
В эту ночь Бьяртур из Летней обители не раздевался. Каждый час он выходил взглянуть на двух овец, которых оставил на выгоне вечером. После полуночи старая Капа легла и стала жевать жвачку, а другая овца пошла в сторону горы. Там она улеглась вместе с ягненком.
Мир дышал покоем и тишиной. Запели первые утренние птицы; остальные еще молчали.
Да, он был прав. Капа вот-вот должна окотиться.
Ранним утром она принесла трех ягнят. Бедняжки попытались стать на ноги и припасть к ней, а она стояла на краю выгона и облизывала их. Молодец старуха, родила целую тройню. Много пережила она вместе с Бьяртуром, эта старая овца, все тут было: и глисты, и голод, и привидения. И вот она как ни в чем не бывало принесла ему трех ягнят. Он ценил ее как вожака и потому не убил прошлой осенью. Теперь она отблагодарила его за это! Тройня — большая удача для человека, у которого осталось так мало овец. Но вымя у нее, бедняги, почти пустое; уж слишком она стара. Бьяртур подогрел молоко, оставленное с вечера, и, взяв ягнят под мышку, отправился домой. Овца шла за ним и тревожно блеяла: ведь животные относятся к человеку недоверчиво, даже когда он желает им добра. Бьяртур сел на пороге дома и, зажав ягнят между колен, начал поить их молоком через перышко. Боже мой, какие у них маленькие рты! До чего же они жалки! Хвастать тут нечем, особенно если видеть вещи такими, какие они есть. Овца стояла во дворе поодаль и следила за ним подозрительным взглядом. Она всегда была пугливым созданием и не полагалась на людей: должно быть, пошла в пастора Гудмундура, который вывел эту породу овец. Но, увидев, чем занят Бьяртур, она стала подходить все ближе и ближе и с материнской тревогой уставилась на него своими большими умными черно-желтыми глазами. Сочувствие не относится к ходячим добродетелям, но когда-нибудь оно восторжествует во всем мире. Может быть, это была не такая уж замечательная пустошь и не такой уж замечательный двор на пустоши, но иногда здесь происходили необыкновенные вещи: человек и животные понимали друг друга. Это было утром в троицын день. Овца подошла совсем близко к Бьяртуру. Вот он сидит и держит на руках трех ее ягнят. Она доверчиво ткнулась носом в его некрасивое лицо, как бы благодаря его, дохнула в его бороду теплой струей воздуха и тихонько заблеяла.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГОДЫ БЛАГОДЕНСТВИЯ
ГЛАВА ШЕСТИДЕСЯТАЯ КОГДА УБИЛИ ФЕРДИНАНДА
Так называемая мировая война — это величайшая, после наполеоновских войн, благодать, ниспосланная господом богом на нашу страну. Эта благословенная мировая война избавила народ от нужды, избавила нашу культуру от уничтожения, она повысила спрос на рыбу и рыбий жир. Прекрасная мировая война! Дай бог, чтобы поскорее разразилась еще одна такая! Началась она с того, что убили какого-то беднягу иностранца по имени Фердинанд. И злые люди так горевали по этому Фердинанду, что больше четырех лет рубили друг друга, как рубят мясо в корыте.
Так беседовали крестьяне в маленькой комнате Летней обители, перед тем как отправиться в горы на поиски овец. Сами они всю жизнь свою воевали, и их война была посерьезней мировой, да и причина ее поважнее, чем убийство Фердинанда.
— Народе, думается, вздохнул, разделавшись с этим проклятым парнем,— говорит Бьяртур.
— Я ничего не могу об этом сказать,— отвечает Эйнар из Ундирхлида, но ведь кому какое дело до того, что я и мне подобные говорят о мировой истории. Он был, слыхать, королем в очень маленьком государстве,— я никак не могу запомнить, как оно называется. Не знаю, был ли он толковый парень,— мы, исландцы, не придаем значения королям, мы ценим только королей гор; все мы равны перед богом, и пока крестьянин называется самостоятельным человеком, а не слугой другого,— он сам себе король. Но Фердинанд, или как там его звали, все же был человеком, бедняга. И не годится христианам говорить о нем плохо. Человек всегда человек.
— Да и не все ли равно, что случилось с этим парнем и как его звали? — говорит Круси из Гили.— Но одного я никак не возьму в толк: чего ради им понадобилось начинать драку из-за этого проклятого Фердинанда.
— Ну и пусть их дерутся, дьяволы! — сказал Бьяртур.— И чем дольше, тем лучше. Теперь они посбавят спеси, когда хлебнут горя. Теперь они едят все; покупают, что им ни предложи. Все растет в цене. Скоро они начнут покупать у нас дерьмо. Ну, и пусть себе кромсают друг друга до тех пор, пока это приносит пользу другим народам. За границей людей достаточно, никто по ним плакать не будет.
— Ну, ведь иногда и за идеал воюют,— сказал в оправдание иностранцев Эйнар из Ундирхлида, которому всегда казалось, что Бьяртур выражается слишком сильно и в стихах и в прозе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57