А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Ты сам уж стал плести что-то непонятное, как, бывало, наш покойный брат Хельги. Лучше бы подумал о том, что вот мы вырастем и поможем отцу втрое увеличить стадо и завести большое хозяйство, как в Редсмири. Будем держать коров и строиться. И мало ли что еще.
— Да, я часто думал об этом,— ответил маленький Нонни,— но когда еще это будет? Иногда я думаю о том, как бы уехать, если, например, ничего не случится за сто лет. Потому что уехать можно, хотя наш покойный Хельги и говорил, что ничего из этого не выйдет. Я придумал много способов уехать. Но если ничего не случится и уехать нельзя будет и через пять, и через десять, и через много-много лет,— то тогда можно сделать, чтобы тебе было все равно, хотя бы ты и не стал взрослым, овец бы не прибавилось и коровы не было бы. Надо жевать табак.
Гвендур Гудбьяртурссон не стал слушать этот вздор и молча ушел.
И новый долгий день занялся над глубокими снегами и маленькими боязливыми сердцами людей. Братья снова стояли на том же сугробе. Вокруг, как и вчера, простирались сплошные снега, без единого темного пятна. Гвендур Гудбьяртурссон без обиняков сказал брату:
— Послушай, Нонни, ты украл табак, что был оставлен для ягнят с прошлого года? Он лежал в ящике со всяким хламом, около двери.
— Мне показалось,— ответил Нонни,— что ты вчера отказался от табака. Почему тебе захотелось его сегодня?
— Если ты сейчас же не дашь мне его, я тебя поколочу,— заявил Гвендур.
В сугробе началась драка, пока наконец старший брат не вытащил из кармана Нонни кусок заплесневелого жевательного табака.
— Ты что же, решил съесть его один, обжора?
Наконец они помирились и начали нюхать табак, пробовать его языком и причмокивать. Они договорились поделить его по-братски между собой и съедать не больше чем одну плиточку в день, пока он еще есть. Но к концу дня они почувствовали себя очень плохо и еле дотащились наверх, с болью в животе. Их рвало, голова кружилась. Аусте Соуллилье пришлось раздеть их и уложить в постель. Но как она ни билась, они ни слова не проронили о том лекарстве, от которого делается легко на душе, если даже все происходит по воле божьей, но не так, как тебе хочется. Как не помнить Аусте Соуллилье, которая сидит и расчесывает пряжу, об этих вечерах, так удлиняющих уходящие дни? Она пытается вспомнить, как вчера утром скрипела лестница, когда отец в последний раз спустился с чердака, как зазвенели удила старой Блеси, когда отец надел на нее уздечку и сел верхом, положив поперек седла свои ящики, и как заскрипел под копытами лошади твердый мерзлый снег. Этот отъезд — как первая часть саги. Она долго перебирает все его подробности, чтобы потом еще с большей радостью думать о возвращении отца домой к пасхе. Возможно, что пасха будет «красной», так как рождество было «белым». И потом, после того как пройдет много-много вечеров, она услышит снова во дворе звяканье удил, он снимет уздечку, и вновь загрохочет лестница под его ногами,— и она увидит, как его лицо и сильные плечи появятся у края люка... И это будет он! Он приехал! Она летит навстречу этому видению будущего через неисчислимые бесконечные вечера; в последнюю минуту она чувствует, что в состоянии сделать этот прыжок, и она стоит одна лицом к лицу с бесконечными вечерами, которые должны прийти и пройти, как толпа мертвых проходит через душу живого человека.' Так мало надо, чтобы утешить живое существо, чтобы ему было чем жить,— но ей, Аусте, нечем утешиться.
— Ну, а когда этот праздник кончится, что будет тогда, бабушка?
— А? — говорит бабушка.— Разве еще что-нибудь будет? Я думаю, что больше ничего не будет, к счастью.
— Но ведь после Нового года должно же что-нибудь быть, бабушка? «Я хочу сказать, какой-нибудь праздник, поближе к пасхе»,— добавила она мысленно, но не посмела сказать.
— О, я думаю, что больших праздников уже не будет. Ну, через неделю крещение; но это вовсе не большой праздник. Нет, большие праздники будут нескоро.
— Да, крещение.— Ауста Соуллилья как раз и хотела это узнать. Праздники — они как ступеньки в будущее, и, считая эти ступеньки, легче забыть бесконечные будничные вечера.— Да, крещение, а дальше?
— А потом скоро наступит месяц Торри. «Месяц Торри»,— подумала девушка с тоской, потому что он напомнил ей о снежных вьюгах с морозами и оттепелях, которые чередуются друг с другом и поэтому от них мало пользы. Оттепель, которая сменяется морозом, мороз, который сменяется оттепелью,— и так век за веком.
— Нет, бабушка, не месяц Торри, не он, я имела в виду праздники. Праздники...
— В мое время мы замечали, какая будет погода в день святого' Павла и на сретенье. Но тогда больше придерживались старых обычаев.
Ауста Соуллилья ждала среды на первой неделе великого поста: ей помнилось, что тут уж недалеко до пасхи,— но до пасхи оставались еще ни больше ни меньше, как месяц Торри и месяц Гоуа. А затем будет семь недель поста! Семь недель! Кто вынесет это? Ауста все же приободрилась и затаила надежду, что когда наконец кончится семинедельный пост, то сразу будет пасха.
— О, мне кажется, до этого еще будет масленица.
— А затем, бабушка, наступит великий пост, и тогда уж до пасхи рукой подать.
— Пожалуй,— ответила бабушка и опять опустила голову и посмотрела сбоку на спицы.— В мое время пост начинался со среды на масленице.
— Какой пост?
— Ну, самый великий пост, дитя мое. Да, когда тебе идет шестнадцатый год, то кажется, что пасха наступает после первой недели великого поста... В мое время ты бы прослыла дурочкой, если бы не знала, что такое великий пост и какие за ним идут праздничные дни,— например, благовещение.
— Ну, а страстная пятница,— сказала девушка,— ведь она когда-нибудь наступит?
— О, думается мне, что раньше будет еще месса Магнуса,— сказала бабушка,— и великий четверг.
На этом попытка молодой девушки сделать пасху главной темой беседы закончилась. Она сдалась. Она совсем заблудилась в дебрях календаря и потеряла ориентировку. Пряжа в ее пальцах стала влажной, на каждой нитке образовались узлы, которые невозможно было распутать.
Почему молодых людей не может утешить мысль, что все придет со временем, когда того захочет творец?
— Праздники не всегда самые лучшие,— сказала бабушка добродушно.—Я хорошо помню, что покойный отец однажды и троицын день выпустил корову, чтобы она могла пощипать тройку, что торчала из-под ледяной коры. Мы укрыли ей спину одеялом и подвязали вымя тряпкой. В мое время бывало нередко и так, что на Иванов день шумела метель.
ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ ЛУЧШИЕ ВРЕМЕНА
Что это? Звяканье удил? Не звенит ли это лед под копытами? Не Блеси ли фыркает в темноте, в снегу? Ну да, конечно. Они быстро спустились с чердака и по ходу, прорытому в снегу, поднялись на вершину сугроба.
— Есть здесь кто-нибудь?
— Слава богу,— прошептал кто-то в темноте, совсем рядом с ними.— Значит, лошадь все-таки нашла дорогу. Я здесь. Подойдите поближе.
Дети подошли и увидели, что на снегу стоит человек. Он протянул им холодную руку; и он и они одинаково обрадовались, увидев друг друга.
— Это дверь в дом? — спросил незнакомец.
— Нет,— сказали дети,— это лаз в сугробе.
— Пожалуйста, проводите меня поскорее,— сказал незнакомец.— Мне кажется, что я заболел. Не понимаю, как это я не замерз на пустоши: я попал в такую ужасную пургу.
Пока Гвендур устраивал старую Блеси в хлеву, дети повели незнакомца в дом через лаз в сугробе и помогли ему войти.
— Не так быстро,— сказал он.— Мне ведь приходится опираться на палку.
Незнакомец вскарабкался по лестнице, поздоровался со старухой, и вот он стоит дрожа, весь съежившись, возле люка. Для поездки в горы он был плохо снаряжен,— ясно, что это городской житель. Он сказал, что совсем замерз и, может быть, даже заболел воспалением легких. Позднее они часто вспоминали: как странно, что, увидев его в первый раз у края люка, они приняли его за старика. Потом он оказался совсем молодым. Ни одно его движение, ни одна пуговица на его одежде не ускользнули от их жадных глаз, все так изголодались по событиям в этом отрезанном от всего мира доме, среди бесконечной снежной пустыни. Да, на нем даже городские ботинки,— должно быть, это человек знатный. Бабушка первая очнулась и решила спросить, откуда он явился.
— Снизу, с фьордов,— сказал он.
— Уж это я соображаю, бедняга,— отозвалась старуха.— Соула, голубушка, помоги ему снять верхнее платье и чулки, да поскорее приготовь чего-нибудь горячего. Ты не откажешься здесь заночевать?
— Да, к счастью, мне не надо ехать дальше,— прошептал незнакомец.— Да, да,— шептал он, как будто это была тайна; чувствовалось, что он не в силах даже с места сдвинуться.
Ауста Соуллилья надеялась, что у него не будет воспаления легких: она боялась, что не сумеет ухаживать за ним. На нее возложена такая большая ответственность — ей доверено все и в доме и за домом; и вот в первый раз у нее гость. Если бы она только знала, что ей нужно сделать для него, что предложить, какие слова сказать ему. Наконец он прерывает молчание и шепчет:
— Нет, сюда и не дальше. Меня послал Гудбьяртур Йоунс-сон, который, разумеется, шлет вам привет, хоть он и забыл об этом упомянуть. А я — учитель; я должен пробыть у вас всю зиму. Мне самому не верится, но все же это так.
Он снял свое поношенное городское платье и один ботинок, но не снял другого: нога в нем была совсем неподвижная, неживая, как будто насквозь промерзла. Ауста чуть было не спросила, почему он не снимает второй ботинок — надо же посмотреть, что у него с ногой. Но она не сделала этого. Может быть, молодой девушке не полагается проявлять заботу о мужчине, даже если она и беспокоится, не отморозил ли он ногу? Гость улегся в кровать и попросил Аусту Соуллилью накрыть его чем-нибудь. Она никогда раньше не укрывала мужчину, и сердце у нее сильно забилось, но все же она укутала его до самого подбородка, как, бывало, мальчиков, когда еще нянчила их; только правая нога осталась непокрытой — гость даже не смог подтянуть ее под перину. Ботинок торчал над краем кровати, и девушка не знала, что и думать.
У гостя был высокий лоб, густые волосы, свисавшие на глаза, и правильные черты лица, которое, хотя и было в глубоких складках, становилось все красивее по мере того, как кожа отходила после мороза. Укрывая его, Ауста заметила, что на нем коричневая рубашка. Да, вот опять к ним пришел гость, пришел доверчиво и поселился в их доме. Никто не должен знать об этом, Ауста не будет никого приглашать к себе всю зиму, чтобы об этом не разнеслась молва,— и тогда его не отнимут у нее, как отняли одного гостя, когда она была маленькой.
— Какие новости? — спросила бабушка.
И тут гость начал говорить о непостижимых путях судьбы, которая посылает больного человека в подобные опасные путешествия мубокой зимой. Это его-то, который прожил десятки лет в шумных городах, в чудесном тепле отапливаемых печами комнат. Да, да,— сказала старуха,— о них, об этих печах, говорят разное. Я ни разу в жизни не видела такой печи и ни разу ничем не бол(viа за всю свою жизнь, если не считать того, что как-то ночью захворала крапивницей; мне как раз пошел пятнадцатый год. Но поутру я встала и взялась за работу. А все из-за свежей рыбы, которую мальчики выловили в ближнем озере... Это произошло у нас па юге, откуда я родом.
Гость не отвечал и молча раздумывал о жизни этой удивительной старухи, которая ни разу не хворала за последние шестьдесят пять лет и ни разу не видела печки. Наконец он ответил ей, что если хорошенько подумать, то, быть может, пламя, горящее в печи,— этот признак мировой цивилизации,— и есть то самое пламя, которое лишь разжигает неугасимые муки сердца. Да еще вопрос, не полезнее ли даже и для тела холод, чем пламя печей, созданных цивилизацией. Правда, когда смотришь на мир, то видишь, что в нем много прекрасного,— например, шумящие леса Калифорнии или позолоченные солнцем пальмовые аллеи на берегах Средиземного моря. Но чем ярче сверкает природа, тем холоднее и черствее человеческое сердце.
— И при всем том, бабушка,— сказал он,— я всегда любил природу и старался взять от нее все, что можно.
— Да,— ответила старуха; она расслышала не больше половины умных слов учителя, а остальное истолковала вкривь и вкось.— Поэтому я не понимаю, что это взбрело на ум Бьяртуру: сам уехал, а сюда посылает добрых людей в такую непогоду.
— Не беспокойся обо мне, бабушка. Настала для меня пора немного отдохнуть от болотных огней цивилизации,— кротко сказал он.— Я долго был в большом мире и смотрел на океан человеческой жизни. Когда человек так настрадался, как я, его влечет в маленький мирок, к простой и счастливой жизни — такой, как в этом доме. Однако не всем удается попасть сюда,— мир неохотно выпускает свою добычу. Когда я был в горах, то думал, что мне уже пришел конец,— как, знаешь, пишется в книгах: бежал от недругов, a nona^i в руки еще худших недругов, так сказать, из огня да в полымя. «Ну,— думал я,—заболею теперь и умру». Но вот идет милая девушка, цветок жизни, и несет мне кофе,— и вижу я, что мне еще надо пожить немного. Нет, бабушка, человек никогда не бывает настолько несчастлив, чтобы удача ни разу не улыбнулась ему, прежде чем он умрет.— Он с благодарностью приподнялся на кровати навстречу прелестному цветку жизни и взял кофе из рук Аусты.
А обутая в ботинок нога свисала с кровати, как палка; и мальчики не могли отвести глаз от этой необычной ноги: она казалась им самым верным признаком знатности этого человека. Ауста, подавая гостю кусок ржаного хлеба с тресковым жиром, посыпала его сахаром; она никогда ни для кого не делала этого, разве изредка, тайком, для себя. Такое лакомство казалось ей верхом роскоши. Учитель сказал, что никогда не пробовал ничего более вкусного.
— Слава богу,— добавил он,— есть еще на свете девушки, которые могут краснеть,— потому что она краснела всякий раз, когда он благодарил ее. Неужели он действительно благодарен худенькой девочке в поношенном платье с дырой на локте? Это он-то, который видел океан человеческой жизни! Как снисходительны великие люди! Ауста твердо решила угождать ему во всем — ведь он пришел к ним через снежную пустошь, из шумящих лесов Калифорнии и позолоченных солнцем пальмовых аллей Средиземного моря для того, чтобы учить их. Ей всегда было так мучительно просыпаться по утрам, а теперь она с радостью поднималась спозаранку и пекла ему оладьи к утреннему кофе. Нельзя, конечно, сказать, что на его лице всегда светится улыбка, даже тогда, когда губы не улыбаются. И не удивительно — этот гость пришел к ним зимой, а тот, улыбающийся,— летом. Глаза у него были умные, серьезные, в них светилось добродушное веселье, и они глубоко заглядывали ей в душу. Казалось, эти глаза могут разгадать все загадки души и тела; в минуту печали непременно вспомнишь о них, веря, что они утешат тебя. Нет, она уже не смущается, хотя и краснеет немного. Она даже решается спросить его об отце.
— Да, милая моя,— сказал он,— это настоящий викинг. И оказывается, у этого викинга есть маленькая бледная девочка с каштановыми волосами. Это мне и в голову не приходило.
— Я надеюсь, что у Бруни нашлась для него работа? — спросила старуха.
— О нет,— отозвался учитель.— Как бы не так! Миновали дни, когда купцы были монополистами и всем заправляли. Теперь мы наконец достаточно созрели, чтобы пользоваться благами демократии.
— Бредни,— сказала старуха.
— Теперь главный воротила — Ингольв Арнарсон Йоунссон, бабушка,— сказал гость.— Те, кто наживался на вдовах и сиротах, наконец получили по заслугам. Настал другой, новый век, он порождает бурные споры и смело бросает вызов прошлому: он требует справедливости для бедных и угнетенных, он чувствует себя свободным, великим и сильным, как говорится в «Оде новому пеку». Власть перешла в руки тех, кто подводит под торговлю здоровый фундамент. В канун рождества Тулиниус Йенсен сел на пароход и уехал. Мы боролись за те принципы торговли, которые проносит Ингольв Арнарсон, и мы победили. Он вернулся в Исландию ил чужих стран, где усвоил гуманные идеалы передовых экономистов; ему удалось облегчить положение тех, кто попал в кабалу к купцам, он предоставил кредит даже таким беднякам, которым целые годы отказывались давать хотя бы горсть ржаной муки. Мы помогли ему завоевать положение. Я знаю отца многочисленного семейства, который бедствует и голодает оттого, что ого влечет к литературе, к книгам иностранных ученых. Ингольв Арнарсон послал ему осенью бесплатно бочонок соленой баранины и большой ящик с разными бакалейными товарами. Что вы на это скажете? Далее он достал ему работу на бойне на две недели. А ведь в наших местах много безработных, которым остается только торчать на перекрестках и играть на дудке. И все потому, что они мирились с самовластием купцов и думали, что все их спасение в этих пиявках, которые высасывали из них все соки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57