А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Через несколько минут они увидели Зенобию, шедшую под гору с ребенком на руках.
- Пойду искупаю его в речке... А вы пока приглядите за женкой! — крикнула она, обернув к мужчинам раскрасневшееся лицо.
- Кто, мама?.. Кто? — спросил Ион, инстинктивно вытягивая шею к ребенку, плакавшему на руках у Зе-нобии и дрыгавшему кукольными ножками.
- Мальчик! Мальчик! — отозвалась Зенобия и скрылась меж кукурузников, сбегая к Попову протоку, протекавшему неподалеку у подножья горы.
Ион молча подошел к жене. Рядом с ней чернело огромное пятно, оно как будто таращилось на Иона; изжаждавшаяся земля алчно впитывала кровь. Ана с трудом подтащилась к стволу яблони и прислонилась к нему спиной. Она побледнела, лицо у ней было мокрым от пота. В уголках рта еще остались пузырьки пены, но посинелые, искусанные губы сложились в счастливую улыбку.
- Настрадалась я, Ионикэ! — кротко проговорила она.
- Мальчик это! — смущенно сказал Ион, уставившись на ее изможденное лицо, сиявшее радостью.
- Свекровь говорит, на тебя похож! — продолжала Ана тише; на щеках у нее играл серебристый солнечный зайчик, крася ее.
В душу Иона нахлынули укоры совести, ему трудно было подавить их. Взгляд его стал суровым. Он хотел выругаться, но слова застряли в пересохшем горле. Он одеревенело стоял с серпом в руке, пот ручьями сбегал с его висков на рубашку.
Зенобия вскоре вернулась, держа младенца, завернутого в полотнище запаски.
-- Вот твое дитятко! Видишь, какой крепыш? — сказала она, развертывая ребенка и показывая Иону. — Теперь только бы дал вам бог вырастить его!
Ион долго и почти испуганно оглядывал крошечного — чуть не с кулак — человечка, необычайно красного, с зажмуренными от яркого света глазами, с черноватым пупком, перевязанным грязной ниткой. Ион протянул руки и хотел его взять, но вдруг остановился и удивленно спросил:
— А что это у него голова такая продолговатая?
— Это ничего... У маленьких она такая...— ответила Зенобия, легонько надавливая на мягкую головку, чтобы округлить ее.
— Дай-ка мне, свекровь, и я погляжу, — сказала Ана, жадно глядя на него и протягивая руки.
— Еще успеет надоесть тебе, не беспокойся! — ответила та, укладывая ей на руки ребенка.
Некоторое время все стояли молча, слушая испуганные крики новорожденного, Гланеташу то и дело вытирал пот рукавом, вздыхал и что-то приговаривал в волнении... Потом они наспех поели и опять взялись за работу, оставив Ану с ребенком отдохнуть до вечера, чтобы она смогла сама дойти до дому.
Ион помрачнел, сам не зная отчего. Путаные, мучительные мысли бились в его мозгу, точно в сетях. Плач ребенка сердил и в то же время радовал его. Он испытывал гордость, что его детище так требовательно кричит, но тотчас рассудок говорил ему, что отныне этот пискленок навсегда связал его с Аной. Тогда им овладевала злоба, ему представлялось лицо Фло-рики, — румяное, обольстительное, оно манило к себе и потом вдруг исчезало, как безвозвратно утраченная надежда. В ушах верезжал угрожающий назойливый плач и слышалось, как мягко, любовно приговаривала Ана:
— Шш-ш... Молчи, касатик, ты у мамы, молчи, молчи. Шшш... Шшш...
5
В Лушку, большое и богатое село с тучными пажитями и обилием скота, Титу приехал глубоко удрученным, как это уже было с ним, когда в его сердце обратилась в прах Роза Ланг. На людях он выглядел веселым, но его душа была изранена, и он уже не знал, чем ее исцелить. Он был радушно принят всеми местными столпами, все они были румынами и слышали, что он поэт.
Письмоводитель Кынтэряну жил в большом старом доме примарии. Для Титу он отвел хорошую комнату с отдельным ходом, уютно убранную барыш-иен Еудженией, которая знала Титу по балам и вечеринкам в Армадии. Г-жа Кынтэряну, приземистая, полная темнолицая дама с отвислыми щеками, с пер-вого дня дала понять, что она не прочь принять Титу и зятья, если он решит пройти курс письмоводителей, чтобы потом занять место ее старика, который был глухим на одно ухо и ленив, все вздыхал о пенсии, главным образом, потому, что не смог осилить венгерского и боялся потерять службу. Бойкая и кокетливая Еуджения нравилась Титу, однако планы письмо-водителыни казались ему нелепыми. Ему было смешно, что его прочат в мужья, когда он только-только прокладывает себе жизненную стезю.
Титу теперь чуждался людей, он хотел быть только со своими мечтами. Он испытывал неодолимую потребность в одиночестве, пока не перегорит вся горечь. Кынтэряну диву давался, видя, с каким усердием он работает, и с радостью взвалил на него всю канцелярию. И Титу с утра до вечера корпел в конторе, выполняя ненавистную работу, и оставлял без внимания щебетанье и заигрыванья барышни Еуджении.
Спустя неделю он познакомился с учительницей Вирджинией Герман, которая пришла в контору по школьным делам. О ней он слышал еще до приезда в Лушку. Она слыла девушкой умной и преданной своему делу. Никогда она не показывалась ни на балах, ни на вечеринках... Ей было лет двадцать пять. Одевалась она всегда просто, но все ей было к лицу. У нее были большие задумчивые глаза, маленький рот и обворожительная улыбка.
— Какая вы красивая! — сказал Титу, когда провожал ее на улицу, сразу поддавшись ее обаянию.
— Я не люблю комплиментов, господин Херделя, в особенности банальных! — ответила учительница с неудовольствием. — Я вас считала более...
Титу почтительно поцеловал ей руку, как бы прося прощения. Но Вирджиния ушла с равнодушным видом, нисколько не взволнованная его порывом.
Эта встреча положила конец сердечным печалям Титу. Он много думал о Вирджинии Герман, о ее нежной и в то же время холодной улыбке, о ее глазах, таких блестящих и вместе с тем спокойных. Узнав, что она близкая подруга Еуджении и часто бывает в доме письмоводителя, Титу обрадовался. А когда через несколько дней Еуджения сказала ему, что идет к учительнице, он вызвался составить ей компанию.
Вирджиния Герман занимала две комнаты, обставленные в ее вкусе, со множеством ковриков ее же работы, изящных безделок; в книжных шкафах красовались одни румынские книги, комплекты журналов, все в красивых переплетах, с надписями и золочеными инициалами. Перед домом у нее был палисадник с цветами и под окном скамейка, на которой по вечерам учительница предавалась задумчивости.
Они быстро подружились. И чем ближе узнавал ее Титу, тем привычнее ему было в Лушке. Вирджиния, краснея, призналась ему, что она на досуге тоже сочиняет стихи. Они вместе читали их, и Титу пришел в негодование, услышав, что она тщетно обивала пороги всех редакций. Вирджиния утешалась и чуть ли не гордилась тем, что ее не понимают... Однако ее обрадовало, что, по крайней мере, поэт оценил ее скромные песни. Когда потом Титу открылся ей в своих мятежных мечтаньях, миловидная учительница грустно закивала головой в знак того, что и ее душу томят те же волненья.
В лунные вечера Титу летел к Вирджинии Герман, и на скамейке в уснувшем саду они вместе развивали радужные планы в надежде на тот день, когда румыны станут хозяевами этой исконно румынской земли, когда весь мир будет разделять их мысли, когда... Такие разговоры приводили обоих в упоение.
«Какое необыкновенное существо! — думал Титу, возвращаясь домой. — Если уж наши чаяния проникли и в сердце избранных женщин, значит, они скоро сбудутся!»
Крадучись пробирался он к себе, боясь разбудить Кынтэряну, спавшего летом с открытыми окнами. В своей комнате он потом продолжал грезить с широко раскрытыми глазами, расчувствовавшись до слез. В распахнутые окна его подбадривала серебристая луна. Волновался он так, как будто завтра же ожидалась полная победа... Он уже рисовал ее себе, и воображение уносило его на своих буйных крыльях... Вот он и Клуже, где бывал всего один раз, несколько лет тому назад. Всюду только румынская речь... И какая! Кажется, все говорят на чистейшем румынском, еще приятнее, чем инженер Василе Попа из Вэрари, ко-торый изъездил всю Румынию... Вывески магазинов, улицы, школы, власти — все, все румынское... Статуя Матяша Корвина (Матяш Хуняди (Корвин) — венгерский король. В годы его правления (1458 — 1490) укрепилась централизованная государственная власть, достигли расцвета культура и искусство. В народных легендах Матяш Корвин предстает поборником справедливости, и после его смерти, когда феодальная реакция уничтожила централизацию государства, когда увеличились повинности крестьян и ухудшилось их правовое положение, крылатыми стали слова: «Умер король Матяш, не стало справедливости». Конная статуя М. Корвина установлена в центре Клужа, где он родился.) улыбается прохожим и словно говорит им: «Ну как, настал час справедливости!..» А солдаты в мохнатых шапках... в точности как описывают румынских доробанцев... (Доробанцы —в старой Румынии пограничные, пехотные войска и жандармерия. Они носили ^островерхие бараньи шапки с индюшиными перьями.) Судья из Армадии, который так нагло держался с Херделей, теперь раскланивается до земли. Титу хочет быть великодушным, показать ему, как благородны и незлопамятны румынские властелины... Он подает судье руку... Но волна мчит его дальше... Вот он в Сибиу, в Брашове, в Ора-дя-Маре, в Араде, в Тимишоаре!.. Трехцветные флаги победно развеваются на всех легендарных дворцах... Жандармов с петушиными перьями как не бывало... А это что? Навстречу ему браво вышагивает унтер, начальник жандармского участка в Лушке, в черной шапке набекрень с трехцветной кокардой... Титу вспоминает, как этот унтер навязывался к нему в друзья и как потом обнаглел, видя, что заурядный румынский поэт гнушается здороваться за руку с венгерским жандармом. «Где же у тебя петушиные перья, любезный?» — гордо спрашивает он его. «Какие перья? Почему петушиные? — краснеет унтер.— Я румын! Разве вы меня не узнаете? Я всегда был румыном, но жизнь так трудна и служба...» — «Ренегат!» — негодующе восклицает Титу. Тогда унтер разъяряется, начинает ругаться по-венгерски и швыряет ему в лицо трехцветную кокарду. Оскорбленный Титу в остервенении бросается на него, хочет схватить его за горло...
Но, поскользнувшись, падает навзничь... «Что со мной?.. Я брежу?» - спрашивает себя Титу, встряхиваясь и вскакивая на ноги.
Луна смеется в открытое окно. С улицы приближаются резкие, властные голоса. Титу подходит к окну. Лунные лучи светят в лицо. Две черные фигуры с топаньем проходят мимо. Штыки сверкают на свету, петушиные перья кичливо колышутся, отливая серебром.
— О-о-ох... жандармский патруль! —лепечет Титу с такой болью, точно у него вырвали кусок сердца, потом захлопывает окно и говорит: — Мечты... мечты...
И все-таки те же мечты опять забирали его в свои сети, и он уже не мог противиться им. Они и усыпляли, и будили его, и услаждали весь день, устремляя его стопы все к той же Вирджинии Герман, единственному существу, всецело разделявшему его упования и надежды...
«Может быть, я ее люблю?» — подумал он однажды, когда особенно мучился желанием увидеть ее.
Сначала он испугался, как будто поймал себя на чем-то неблаговидном. Но потом успокоился. Любовь всегда устремлена к эгоистичной цели. Поэтому в конце она оставляет в душе пустоту. Он вспомнил Розу. Лишь теперь он ясно понимал, как они оба лицемере-ли. Сами помышляли об объятьях, только о них. Все те пышные, избитые фразы только к тому и клонили... А с Вирджинией даже как-то и не думаешь, что она красивая женщина. Будь она дурнушкой, его чувства ничуть не притупились бы. Это просто дружба. Истинная дружба, основанная на общности идеалов. Подобно врачу, прослеживающему ход болезни на самом себе, Титу сравнивал теперешнее биение сердца с тем, какое испытывал прежде, когда был влюблен в Розу Ланг или Лукрецию Драгу. И с гордостью заключал, что тут не может быть и речи о любви обычной, его чувство гораздо возвышеннее, и он восторженно говорил:
— На свете нет ничего дороже настоящей дружбы между мужчиной и женщиной!
И когда в один прекрасный день Еуджения, мучимая тайной ревностью, стала обвинять его, что он приехал в Лушку только потому, что любит Вирджинию Герман, Титу высокомерно ответил ей:
— О нет... это совсем не любовь, барышня! Это нечто большее... Дружба, проистекающая из общих альтруистических устремлений!
И тут же рассердился, потому что Еуджения недоверчиво и грустно усмехнулась.
6
В день святого Петра ребенка окрестили и назвали Петрей. Справляли крестины весело, даже и Думитру Моаркэш напился допьяна.
А потом все вошло в свою колею. Не сравнялось и недели, как Ион выискал причину и опять отколотил жену.
Счастье, переполнившее душу Аны после родов, сгинуло, как дым на ветру. Теперь ей поневоле пришлось убедиться, что Ион ненавидит ее, и тут же она удивилась себе, как не понимала этого прежде. Если уж и ребенок не смягчил его, на что же еще надеяться? Она перебрала прошлое и ужаснулась, как была слепа. Зачем было цепляться за него, когда он добивался только ее приданого? Он обманывал ее с первого разу, как только с ней сдружился. Узнал ее слабость и стал охотиться за ней, как кровожадный волк. Она вспомнила его ласковые речи на гуляньях, когда он старался вскружить ей голову... Притворством была его ласковость и все, что было дальше, и когда обнимал ее в постели на печке, он тоже притворялся, — так и шло, пока она не забеременела... пока он не загубил ее долю и всю ее жизнь... Теперь нечего каяться. Теперь уже поздно...
Сознание, что она лишняя, постоянно преследовало ее. Давно уже она забрала себе в голову, что лучше бы и не жить на свете, но ожидание ребенка сдерживало ее отчаяние, заставляло ее терпеть. Она еще и теперь искала утешения в материнстве, но и тут не находила его сполна. Когда она спрашивала себя, зачем живет, черные думы вереницей обступали ее, и только легкий вскрик ребенка, кормившегося грудью, отвлекал ее на время. Но потом и его милая живость лишь бередила в ней боль, и она в отчаянии думала: «Хоть бы уж прибрал нас господь обоих сразу!»
И все-таки неизвестность смерти внушала ей безотчетный ужас. Вид села, нагорных полей с обильным урожаем, таинственные леса, крохотные домики, затерявшиеся меж садов, все это как бы говорило ей, что любые жизненные страдания в тысячу раз легче перетерпеть, чем пугающую неизведанность мрака, в который тебя ввергает смерть. Воля ее отступала перед медными вратами, за которые не удалось заглянуть даже мельком ни одной, живой душе. Они замкнуты тайной, за ними исчезли миллионы жизней...
А бесстрастное время шло себе, минуя ее печали. Лето было на исходе, и работы на поле все подбавлялось. Изо дня в день она взбиралась в гору с плетеной люлькой на спине, нося еду работникам, а в награду по-прежнему получала лишь побои да брань.
В первое сентябрьское воскресенье, рано утром, когда Ана подоила корову и стала цедить в кринки молоко, она услыхала из сеней, где была, сдавленный, испуганный голос Мачедона Черчеташу:
— Господин учитель, будьте добры, не откажите пойти. Аврум повесился!
— Да не говори! — отозвался учитель, умывавшийся на галерее, как и обычно.
— Повесился, повесился! — повторил Мачедон еще испуганнее.
Ана передернулась, чувствуя, как странная дрожь пробежала по спине, даже сердце похолодело. Ион еще до этого ушел в село... Она, как была, в подоткнутой юбке, не прибравшись, пустилась бегом к корчме, точно дело шло о чем-то таком, чего ей никак нельзя было пропустить. Еще издали она увидела у ворот Аврумова двора сбившихся в кучу людей, они махали руками, вытягивали шеи. Запыхавшись, Ана подбежала туда и стала пробираться вперед, чтобы взглянуть на покойника. Но тут она столкнулась с Ионом, он злобно прикрикнул на нее:
— А ты чего сюда суешься? Иль дома дела нет?
Ну-ка убирайся отсюда, чертова дурища!
Ана и не глянула на него. Она, как ящерка, юркнула в толпу и вмиг очутилась во дворе.
Ворота сарая были открыты настежь. Одноконная каруца с насохшей на колесах грязью стояла у стены с поднятыми вверх оглоблями. К другой стене была прислонена лестница, ее нижние концы упирались в дрожину каруцы, а верхушка глубоко зарылась в свежее пахучее сено, свисавшее из лаза сеновала, набитого до самых стропил. В петле, сделанной из конца старой оброти, привязанной к седьмой ступеньке, висел Аврум. Лицо у него было свекольно-красное, рыжая борода всклокочена, пряди волос прилипли ко лбу и вискам, блестевшим от пота, вылезшие из орбит глазa, обращенные во двор, казалось, сердито смотрели и на столпившихся в воротах людей, которые глазели, боясь подойти ближе. Губы у него искривились, прикушенный язык был в беловатых бороздках.
— Он еще не помер!.. Где Ривка!.. Давайте скорее перерезайте веревку! — закричал Трифон Тэтару, ломая руки, но не трогаясь с места.
— Да не кричи ты, чудак, он уже холодный! — раздались голоса.
В полукруге шагов на пять от Аврума было свободно. На земле, среди сенной трухи, соломы и птичьего помета лежала вверх дном шляпа удавленника с лоснящейся, засаленной подкладкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53