А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Из сельсовета позвонил в МТС и договорился, что за двумя жнейками, которые обещал директор, можно прислать хоть сегодня. Потом вызвал союз и узнал, что кровельное железо ждут завтра.
— Товарищ Горб сегодня заезжал к вам? — спросил председатель сельсовета.
— А что? — дипломатически ответил Федор Пилипович.
— Да он вроде от вас ехал..,
Сагайдак ничего не сказал и стал перебирать сложенные на столе газеты. Вдруг взгляд его остановился на статье в районной газете, и он наконец понял, почему товарищ Горб сегодня проехал не своей обычной дорогой, а возле люцерны, почему он так сердито погрозил пальцем и что именно прокричал. Статья называлась «Больше внимания семенникам люцерны». И написал ее товарищ Горб.
— Некоторые руководители колхозов, — сказал председатель сельсовета,— взять хотя бы Чайченко из «Красного партизана», посеяли люцерну на такой земле. ..— он покачал головой,— комья вот этакие лежат. ., Да там не то что люцерна — лебеда не вырастет. .. Вызывают на бюро райкома,
— Чайченко?
— Чайченко и меня.
— А меня?
— Вас-то зачем? У вас люцерна 'как море зеленая, аж черная!
Федор Пилипович с ^теплым чувством вспомнил о секретаре райкома. Товарищ Горб надеется на него, знает, что Сагайдак если даже и допустит ошибку, то сейчас же выправит ее. И оттого, что Горб не сказал о неполадках в колхозе «Октябрь» председателю сельсовета, Федор Пилипович почувствовал еще большую неловкость за допущенную близорукость.
Быстро распрощавшись, Сагайдак вышел на улицу и поехал к участку семенной люцерны.
Там он увидел стадо свиней.
Как ни был взволнован председатель, он сдержался и не бросился сам выгонять свиней, не накричал на пастуха. В колхозе существует твердо установленная система, и, чтобы эта система не нарушилась, председатель не должен подменять ответственных лиц.
Он внимательно осмотрел потраву и повернул линейку обратно.
К свиноферме Федор Пилипович подъехал с абсолютно спокойным лицом. Он тяжело спрыгнул с линейки и, разминаясь после долгого сидения, подошел к Копе и пожал ему руку.
— Подкармливаешь свинок... на семенниках? — сказал он с подчеркнутым равнодушием, и Копа сразу понял, что председатель сердится.
— Федор Пилипович...— начал Копа, оправдываясь.
— Меня интересует,— не слушая заведующего свинофермой, продолжал Сагайдак,— если бы ты у своего отца так потравил люцерну? Ох и огрел бы он тебя кнутом.,..
— Да у моего отца ни свиней, ни люцерны не было,— пошутил Копа.
— Не было?! А у тебя есть! То-то и обидно, если ты не понимаешь, что это твоя люцерна. Твоя!
— Ну это уж вы, Федор Пилипович, обижаете меня! Как это я не понимаю? Что я, мальчишка, что ли... Я' у командующего фронтом, у маршала, в личной охране служил! Свиньи в люцерне не впервой пасутся. Все видели. ..
— А вот чтоб больше я не видел! Понял?
Рассерженный председатель сел на линейку и, словно не обращая внимания на то, как Копа, засовывая пустой рукав гимнастерки в карман, побежал к свиньям, на ходу выкрикивая угрозы пастуху, взмахнул вожжами.
Сагайдак доехал до конюшни, отдал лошадь, пешком дошел до дому и, быстро пообедав, направился в контору.
Солнце зашло. От пруда тянуло вечерней прохладой. Невидимые уже блестящие восковые листочки молодых тополей издавали тонкий, ни с чем не сравнимый аромат. Где-то на окраине села звучала песня — девушки возвращались с поля.
Это были самые приятные часы. После работы в комнату правления набивалось полно людей. Подводили итоги трудового дня, говорили о вчерашнем и сегодняшнем, мечтали о будущем, обсуждали всяческие нужды, составляли планы на завтрашний день, рассказывали обо всех самых интересных событиях, происшедших сегодня в «Октябре» и в соседних колхозах, в стране, во всем мире. И какая-нибудь звеньевая или рядовой колхозник, пришедшие проверить правильность записи трудодней, увлеченные этим нерегламентированным собранием, где обсуждались в малейших подробностях итоги прожитого дня, сидели здесь до глубокой ночи.
Когда Федор Пилипович вошел в комнату, там уже было полно народу. Один из бригадиров сдавал счетоводу рапорт за день, Кривенко читал газету, секретарь парторганизации Галий что-то подсчитывал на бумаге. У стен на длинных скамьях сидели колхозники, слушая, как Копа рассказывал о своей службе в личной охране командующего фронтом.
Федор Пилипович сел к своему столу.
— Что интересного в газете? — спросил он приветливо, с равнодушием, за которым крылся подвох.
— Стихи есть хорошие,— весело откликнулась девушка в ярком платке — доярка молочной фермы.
Бригадир Кривенко оглянулся на девушку, с минуту молча поглядел на нее и повернулся к председателю:
— Что интересного? Да вот... статья о семенниках.
— Что же там пишут? — проговорил Федор Пилипович так, словно никогда и в глаза не видал этой статьи.
— Ой, Федор Пилипович, как бы нам не довелось краснеть, если кто из района увидит,. что свиньи пасутся в люцерне!.. И вообще непорядок это.
Сагайдак не признался, что ему уже пришлось покраснеть, и ждал, что скажет бригадир дальше.
— Я выделил пару коней, чтоб забороновали с утра потравленный гектар. Земля хорошая, трава поправится. А Копу надо предупредить построже. Да не забудь вычесть у него трудодня три.
— А кто еще виноват? — спросил Галий и посмотрел на председателя колхоза.
— Ну... моей бригады семенники,— стало быть, недоработка с моей стороны... Я не протестую,— сказал бригадир.
— Самая большая вина лежит на мне,— улыбаясь в усы, сказал Сагайдак.— Я дал маху.
Секретарь кивнул головой:
— На вас.
— Я говорил Федору о люцерне еще на прошлой
неделе,— вмешался старик почтальон, называвший себя «основателем».— Говорил, Федор?
— Говорили,— кивнул головой Сагайдак.
— О, «основатель» не ошибется! — оживился старик.
Молодежь улыбалась. Копа сделал жест, означавший, что маршал похвалил бы почтальона.
— Вот мы так привыкли,— продолжал секретарь,— мелочь, кажется, — один гектар. А что значит такая мелочь, этого не понимаем..,
Федор Пилипович слушал секретаря со снисходительной улыбкой. Он был уверен, что тот выскажет его мысли. Но вдруг Сагайдак опустил глаза, чтобы скрыть растерянность,— такой неожиданный для него вывод сделал секретарь.
— У нас некоторые думают так: колхоз образцовый, перевыполняет довоенный уровень по урожайности, по животноводству, и если какой-либо гектар семян пропадет— это не отразится на нашем благосостоянии. Ведь семена люцерны мы выращиваем не для себя, а сдаем государству. Как говорится, можно не очень волноваться.,, Разве это по-партийному? Ведь мы же коммунизм строим. Какие же мы коммунисты, если дальше своего колхоза не видим.
Федор Пилипович почувствовал, как на лице у нёго выступила краска: секретарь сказал самое главное, то, чего сам Сагайдак не разглядел в своей ошибке. И теперь, когда ошибка стала ясна ему со всех сторон, он с облегчением вздохнул и лицо его приобрело свое обычное, спокойное и уверенное выражение.
— Запиши,— сказал он счетоводу.— За недосмотр семенной люцерны у председателя вычесть пять трудодней, у бригадира Кривенко и Копы — по три. На ближайшем заседании правления провести протоколом.
— А у пастуха? — спросил Кривенко.— Разве он не заслужил?
— Пастух не виноват,— вступился Копа.— Я виноват. Тут никуда не денешься. Так бы и сам командующий фронтом решил.
Вдруг в кустах бузины под окном раздалось громкое пение соловья. Люди замолкли и с минуту слушали соловьиную трель.
— Хорошо! — не сказал, а выдохнул председатель, думая об исправленной ошибке.
— Ох как хорошо! — проговорил дед-«основатель». — А идешь полем, перепела, жаворонки поют. Все живое радуется. Поистине хорошо.
Разговор не умолкал. В этом гуле Федор Пилипович чувствовал здоровый ритм, сопутствующий дружной работе колхоза, хорошо организованной на радость людям.
Он давно уже утвердил наряды на завтра, проверил фамилии для доски Почета, подписал необходимые документы. Но уходить от людей не хотелось, и председатель понимал, что им тоже не хочется домой, хотя месяц давно светил в окно, предупреждая о приближающейся полночи. Сагайдак вспомнил сегодняшнюю встречу с секретарем райкома, и в его воображении встало лицо Горба. Оно было приветливым, с доброжелательной улыбкой, и морщинки вокруг глаз напоминали светлые лучики.
1948
ХАРАКТЕР
Нельзя утверждать, что Алексей Сидорович Чабаненко не любил корреспондентов, но как только он слышал первый вопрос и представлял себе, что снова, в который уже раз, придется излагать агротехнические мероприятия по выращиванию кукурузы, его охватывала легкая тоска и вместо объяснений хотелось сказать представителю что-нибудь едкое и оскорбительное.
Вот почему Алексей Сидорович, услышав вопрос очередного корреспондента: «Как вы добились высокого урожая?» — сначала делал паузу, чтобы взять себя в руки, и, только пересилив внутреннее раздражение, начинал рассказывать.
В этот раз он тоже не отступил от выработанного уже порядка, помолчал и начал заученной фразой:
— Во-первых, разумеется, пахота. Хочешь иметь хороший урожай, вспахать надо...
—- Погодите вы со своей пахотой! — резко перебил его корреспондент.— Я вас спрашиваю, как вы добились высокого урожая, а вы мне — лекцию по агроминимуму! Все председатели колхозов, бригадиры и звеньевые знают, как нужно обрабатывать землю, чтобы получить высокий урожай. Почему же в вашем колхозе собрали по
восемьдесят центнеров с гектара, а в других колхозах, где тоже знают, как надо пахать, сеять и ухаживать, не получили и половины вашего урожая? Почему?
Алексей Сидорович от неожиданности растерялся. Но ему понравилось, как корреспондент поставил вопрос, понравился даже резкий тон корреспондента.
— В самом деле! — проговорил он.— Почему? Так сразу и не скажешь... Почему? — Он по привычке почесал в затылке и начал разглядывать корреспондента, который для него был теперь не вообще корреспондентом, а определенной индивидуальностью. Поняв, что журналист все время держит левую руку в кармане потому, что она у него деревянная, Алексей Сидорович, чтобы заполнить слишком уж затянувшуюся паузу, спросил:
— На войне?
Корреспондент кивнул головой и тоже спросил:
— А вы были на фронте?
Председатель махнул рукой: мол, и не спрашивайте!
— У меня ведь что получилось! — сказал он, и корреспондент по его тону почувствовал, что Алексей Сидорович любит рассказывать о военных днях.
— Что же у вас получилось? — снисходительно спросил корреспондент, готовясь выслушать очередной боевой эпизод, каких слышал уже тысячи.
— А вот что. Когда перегоняли скот на восток, мой сын, молодой совсем парнишка, гнал табун лошадей. А в табуне был жеребчик, чистокровная двухлетка. Сын мой как-то неосторожно подошел к этому жеребчику, а тот взбрыкнул и разбил парнишке голову. Я к врачу, конечно. Врач говорит:
«Только лежать, иначе — не ручаюсь за жизнь».
Что тут делать? Посоветовались мы с женой, и оставил я ее с сыном в больнице, а сам погнал скот дальше.
Гоню скотину на восток, а позади пожары, пылают наши города, пылают села, пылает наш труд. И так мне больно, и такая ярость закипает на врага! До каких же пор отступать? Неужели нельзя остановить фашиста, стать насмерть, но остановить! Бросить бы коров и лошадей, взять в руки винтовку! Но ведь у меня приказ — эвакуировать колхозное достояние...
Потом, уже за Волгой, сдал скотину в колхоз, а сам — в военкомат. Так и так, говорю, запишите в добровольцы.
«Нет,— отвечает военком.— Стар очень».
«Какой же я старый? Пятьдесят лет».
«Не берем таких. Сейчас вы в колхозе нужнее. Идите работайте».
Вернулся я в колхоз, стал ярма делать. Лошадей мобилизовали в армию, работать надо было на волах, вот я и делал ярма. Я еще раньше эту работу знал. Тружусь я, а мысли на Украине. Как там жена и сын, живы ли? Когда я их увижу? Когда... А наши всё отступают и отступают... Верю, знаю, что временно все это, что пойдем вперед, а как прослушаешь сводку — ну жить не хочется... До каких же пор отступать? И кажется мне, что если бы я сам взял в руки винтовку, то сразу остановил бы фашистов. До того болит душа, что сна лишился.
Мастерю я с утра до вечера, а из головы не выходит мысль: каким способом попасть на фронт? Может быть, поехать в областной военкомат? Или податься на запад и пристать к какой-нибудь воинской части? А время идет, наступил сорок второй год. Вижу, дела наши плохи. Нет, думаю, сидеть в тылу теперь нельзя. Иду еще раз в военкомат. Был, говорю, в прошлом году, теперь снова прошусь в добровольцы. Военком обрадовался, не то что в прошлом году.
«Побольше бы таких патриотов!» — хвалит меня.
Сразу же оформили и, как полагается, послали меня в запасную бригаду. Ну, думаю, поучат месяц или сколько там — и на фронт! Но тут стрелковые соревнования, и я — раз! — выбиваю сорок девять очков из пятидесяти возможных! Меня сразу — в снайперы. Через неделю бригадные соревнования по стрельбе, и я занимаю первое место. Рука у меня твердая, глаз видит хорошо, и характер такой — как возьмусь за что, осечки не будет. На следующий день после соревнований назначают меня снайпером-инструктором. Обучаю молодежь, а душа замирает от радости: вот окончится ученье —и на фронт. Зачем же я, снайпер, буду сидеть в тылу?
Наконец кончается срок обучения. Тех, что пришли со мной,— в маршевую роту, а меня не берут. Я к командиру батальона:
«В чем дело?»
«Ты здесь нужен».
«Да вы что,— говорю,— смеетесь? Я добровольцем шел, а вы меня в запасной бригаде будете держать?»
«Ничего не могу сделать»,— отвечает.
Я к командиру полка — тот же ответ. Я тогда к самому командиру бригады, к полковнику.
«Чего тебе, Чабаненко?»
Полковник знал меня лично как лучшего стрелка, да и возрастом я среди рядовых самый старший. «Так и так, говорю, душа рвется на фронт, для того и добровольцем пошел».
«Ты здесь нужен, Чабаненко».
«У меня,— говорю,— товарищ полковник, жена и дети на оккупированной территории. Может быть, там фашисты издеваются над ними — я ведь был председателем колхоза. Ведь я коммунист. Сами знаете, что делают фашисты с семьями большевиков. Не могу я сидеть здесь. Я должен бить врага! Такая моя идея! Прошу вас, пустите меня на фронт!»
«А кто больше дает огня: один снайпер или сотня?» — спрашивает полковник.
«Сотня, конечно»,— отвечаю.
«Ты за месяц выучил сто снайперов, они пойдут на фронт, и это будет полезнее, чем ты пойдешь один. За следующий месяц ты выучишь еще сотню, и еще, и еще. Понял?»
Вздохнул я и вернулся в свою палатку.
Прошел месяц. Снова отправляют маршевую роту, снова я иду к полковнику. Снова тот же разговор.
Что же делать? Болит душа. Знаю, понимаю, что нужен здесь, но не могу себя пересилить. Как услышу, что издеваются фашисты над нашими людьми, как вспомню зарева над нашими городами и селами, взорванные заводы, сожженные фермы, разрушенные вокзалы — ну такая злоба закипает, что даже сердце заходится. Не могу тут спокойно сидеть! Сам, своей рукой хочу бить проклятых.
Не выдержал и в третий раз пошел к полковнику. Выслушал он меня и рассердился.
«Ты,— говорит,— Чабаненко, коммунист и будешь там, где тебя поставит партия. Понял?»
«Понял, товарищ полковник».
«И чтобы я больше не слышал об этом! Всё!»
Пришел я в палатку, лег, и так мне горько на сердце, что и сказать нельзя. Думал, не смогу спать, но уснул, а проснулся — чувствую: как-то мне нехорошо. Подошел ко мне сержант, поглядел:
«Что это ты, Чабаненко, словно опух?»
Посмотрел я в зеркальце — да, лицо отекло и пожелтело. На следующий день — хуже, весь начал распухать. Я к доктору.
«Почки»,— говорит.
Никогда не болели у меня почки, а тут на тебе! Ну что ж, пью лекарства, учу солдат снайперскому делу, а мне все хуже и хуже. Проходит несколько дней, и доктор запрещает мне выходить йа учения.
«Плохи твои дела, Чабаненко»,— говорит.
Я и сам чувствую, что плохи, а тоска такая, что на белый свет не хочется смотреть. Лежу я возле палатки — это было осенью,— греюсь на солнышке и думаю: придется, верно, тебе, Алексей, умереть здесь.
И как подумал я о смерти, блеснула у меня в голове идея.
«Все равно мне умирать,— говорю я командиру батальона.— Пошлите меня, пока я еще могу передвигаться, на фронт. Лучше я там погибну, а перед смертью хоть одну пулю да всажу врагу прямо в сердце!»
«Хорошо, — говорит, — доложу командиру бригады».
Не прошло и двух часов после этого разговора — ан глядь! — идет ко мне сам полковник.
«Что, Чабаненко, опять идея?»
«Чувствую, что умру, потому и прошусь»,— говорю я,
«С чего тебе умирать? Выздоровеешь!»
«Нет, — говорю, — чую, что не выздоровею.,, Пустите на фронт».
«Ну, черт с тобой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14