А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Это памятный знак, памятка, не забыть бы, что все не просто течет и изменяется, но порою к лучшему. Вот, отсчитай-ка назад двух голубей, значит, назад два месяца, там тоже висит звезда. Поговорила тогда с девчонкой, вытравила у нее мысль о смерти, и что ж — на той неделе она выходит замуж.
— А сегодня, что значит сегодняшняя звезда?
— Сегодня я поговорила с хорошим человеком, некогда моим возлюбленным — о чем молчок,— может, он и не выручит меня, но он сказал: надо испробовать все средства! Завтра он, того и гляди, взлетит высоко-высоко, но сегодня у него нашлось время затеять интригу, положительную, прошу иметь в виду, он понял, что и мне в кои-то веки понадобилась стена плача. А это ох как много, Давид, и заслуживает звезды, и предупреждаю: пусть ты станешь министром, звездочка-то сохранится и будет напоминать мне, каким ты был. Оставайся всегда таким.
— Запаси побольше бумаги,— заметил Давид и ушел, а в лифте, поднимаясь к себе и к своей секретарше с истонченным обручальным кольцом, с трудом отбивался от своры всяких и разных мыслей.
Криста помогла ему в этом. Случались дни, когда обычные дела она преподносила с подковыркой, словно она вестница божья, адресат же зовется не Давид, а Иов, порой Давид доставлял ей радость, брал на себя роль Иова, жаловался и плакался на незаслуженно большой груз возложенных на него тягот и под ее нажимом смиренно признавал, что во всем этом есть доля его собственной вины. Но сегодня он не включился в игру, что подзадорило ее на особо язвительную тираду.
— Звонили из общего отдела: всякий раз, как вы допоздна прозаседаетесь, требуется кислородная палатка уборщицам. Фрау Шернер вчера целый час только пепельницы очищала. Бедняга еле языком ворочала, когда ее доставили домой. Далее, языком еще кое-кто еле ворочает: Эрик передает, что сфия карикатур «Древнеримское массовое движение: споемте, друзья!» под угрозой срыва, художник Клункер в который раз валяется в вирусном гриппе, да-да, вирус знакомый — водочного исполнения... Из государственной плановой комиссии звонили: они не могут — не могут подчеркнуто — дать нам точных данных до заседания Народной палаты. Видимо, хотят удивить Народную палату, а вас просят перезвонить. Сегодня во второй половине дня открытие памятника на могиле товарища Шеферса, вас просят сказать два-три подобающих случаю слова, но именно подобающих случаю, товарищ Шеферс был в этих вопросах большим педантом... Вот четырнадцать писем на подпись, письмо на почтамт, на мой взгляд, все еще слишком резкое, а в Женский союз — соглашательское, да, все еще... А сейчас я принесу кофе!
Он выслушал ее сообщения не сморгнув глазом, и потому она даже последнюю фразу выпалила таким тоном, словно была пророком Ильей и знала мрачнейшие замыслы господа бога. Что было бы, подумал Давид, не такой уж нелепостью. И уселся за папку с письмами.
Миг, которого, казалось, только и ждала свора его мыслей. Одна, самая назойливая, с ворчанием наскакивала на него: какую память ты оставишь по себе, если уйдешь из журнала?
Что, кроме восьмиугольной звезды между двумя бумажными голубями, останется на память о тебе в этом доме?
Что сохранится в нем от тебя, когда годовую гирлянду сменит новая, пустая бечевка?
Отвратительно себялюбивый и подловатый вопрос, ведь, если начнешь искать добрый и утешительный ответ, к тебе тут же пристроятся самоуверенность и зазнайство, и вот ты уже сам себя переделываешь на желаемый лад и видишь собственные следы там, где на деле их оставил чей-то куда более твердый шаг еще в те времена, когда здесь обходились без тебя, их оставили шаги истории, она же могла направить сюда, в эту редакцию, кого-нибудь другого, и след того человека ничем не отличался бы о г твоего собственного. А может, все-таки отличался бы? В этом или ином конкретном деле, пожалуй, отличался бы, но поставленный вопрос не решается только «тем или иным делом», на него требовался ответ: что здесь, в этой редакции, идет именно так и только так, потому что ты сидишь здесь, ты, Давид Грот? Не просто ты — главный редактор, ты — уполномоченный представительствовать здесь, а ты как личность, именно ты, Давид Грот?
Вопрос подловатый, на него никогда не находилось бесспорного ответа, вдобавок в нем содержалась ясная информация: молодость миновала.
Но почему же подловатый? В нем заключена простая истина, горькая или убийственная, никакого умысла или злобного намерения она не таит. Так для чего же обходиться с гонцом, приносящим эту истину, как обходился монгольский властитель с гонцами, доставляющими дурные вести; вот пошла бы резня, если б каждый, кто узнал: твоя молодость миновала! — стал кричать о подлости и хвататься за оружие.
А ведь каждый рано или поздно узнает эту истину, исключая, пожалуй, кретинов и дубин стоеросовых; ее узнают по внезапной боли, по бережному отношению или почестям, по обществу, в которое человека принимают или из которого его исключают, по разговорам или отговоркам, по оплошностям или новым возможностям, по визиту к портному или на кладбище, по изменению потребностей и привязанностей, по подарку или утрате: утрате воспоминаний, утрате способностей, утрате желаний. Ее узнают по тяге к воспоминаниям, а также благодаря достигнутым наконец-то вершинам или какому-то вновь возникающему желанию, совсем иному, чем все прежние.
Например, желанию узнать: какая память останется по мне? Куда поведет мой след? Сколько звезд нанизал я на голубиную гирлянду, которая поначалу казалась нескончаемой? А когда оно было, начало? И снова и снова вопрос: что же я начал и что успел кончить?
Давиду Гроту сорок лет, в этом возрасте еще рано подводить жизненный итог, но это уже возраст, когда следует подумать о подведении итогов. Это возраст, когда, как представляется нам, больше всего смысла подводить итоги, это рубеж, поворот, именно теперь следует обобщать и переходить к новой жизни: прежняя жизнь была, нынешняя есть, та еще предстоит! Время хоть и прошло, но и впереди времени еще достаточно.
Еще — это «еще» свидетельствует: молодость миновала. Сороковой день рождения Давида прошел уже месяц-другой назад, но он очень хорошо помнит тот миг, когда его мозг яркой вспышкой пронизала фраза, фраза, которую он поначалу принял за уступку дате, за традиционное кокетство скорее, чем за серьезный вывод, фраза, которая, однако, вновь всплыла в его памяти, подлейшим образом утверждая: отныне ты быстро покатишься с горки!
Да, опять — подлость! Но и тут слово это не годится, не такое уж оно меткое; что и говорить, глупейшее слово, и к тому
же неправда. Ведь быстро текло время и в другие времена — даже первый час нынешнего рабочего дня подтверждал эту мысль.
Сколько лет, сказала Карола, сколько же лет она замужем за своим зернораспределителем? Семнадцать? Да, немалый отрезок времени, за этот срок не одна кроха добралась от пеленок до аттестата зрелости, до подвенечного платья или до стальной каски. И вот теперь, когда срок этот миновал, он оказался лишь крупицей прошлого. Так много ли быстрее побежит время отныне потому только, что ты достиг сорока?
А какой стремительный путь проделала за эти семнадцать лет упаковщица Карола Крель со дня свадьбы до нынешнего утра с его новейшими, общественно обоснованными треволнениями заведующей отделом кадров Каролы Крель; этот путь вел по всей дуге радуги от горизонта до горизонта; и все-таки час, когда Давид Грот из второго ряда стульев в загсе глядел на спину невесты, спину, которой больше шли свитеры, чем белое кружево, и думал, не в первый и не в последний раз: ну и бедра у этой женщины! — все-таки казалось, час этот был только-только.
Но и другой час, за два года до свадьбы, час первой встречи с Каролой Крель, тогда Каролой Клингер, тоже ведь был только-только...
В ту давнюю пору — уж эта-то пора в самом деле похожа на стародавнюю,— в ту пору Тиргартен был совсем, ну совсем рядом и являл собой пустыню в двести пятьдесят гектаров. По иронии судьбы этот огромный парк, треугольником раскинувшийся между вокзалами городской электрички Зоологический сад, Аер-тер-Банхоф и Потсдамерплац, эта воскресная утеха пруссачества, где оружия разбросано чуть не столько же, сколько запретительных табличек, ибо едва ли не меж каждых двух сиреневых кустов размахивал саблей или стоял, многозначительно прислонясь к жерлу пушки, бронзовый бранденбуржец,— по иронии судьбы этот арсенал на лоне природы однажды весной превратился в поле битвы: парк прорезали траншеи, общая длина которых равнялась длине Шпрее и Ландверского канала, охватывающих его с двух сторон; землей из открытых щелей закидали все клумбы; гранаты выкорчевали деревья, автоматные очереди пробили эмалированные таблички с четкими указаниями, какие это ценные и редкостные деревья; войска — как те, так и другие — разбивали здесь свои биваки, толпам беженцев было не до садоводства, а вслед за стреляющими отступавшими и стреляющими наступавшими, вслед за теми, кто бежал от выстрелов тех и других войск, пришли голодные мирного послевоенного времени и замерзающие на холоде разразившегося кризиса, пустырю же, точно в насмешку, оставили название парка: Тиргартен.
Но был он совсем рядом с редакцией, в обеденный перерыв можно было размять там ноги или покалечить их, набегавшись до упаду, такой он был огромный и такой искореженный.
Однажды Давид прогуливался в этих одичалых местах по ту сторону Вильгельмштрассе, он злился на Пентесилею, их неистовую редактрису, опять, в который уже раз, она оказалась права, и, подфутболивая камешки без оглядки на свои башмаки, требующие самого бережного отношения, едва не угодил обломком кирпича в широкую спину Каролы Клингер.
— Прошу прощения,— пробормотал он,— а вы тут что делаете, играете в прятки?
Она, сидя на корточках, едва глянула на него и разразилась бранью:
— Ах бандиты, преступники, людоеды, взгляните-ка!
— Нет, они не людоеды,— сказал он, опускаясь на колени рядом с ней и кроликом, угодившим в ловушку,— они кролико-еды.
Тут уж она, пылая яростью, впилась в него глазами.
— Ага, может, это ваша окаянная удавка?
Давид высвободил зверька, у того хватило ума не рваться из петли, да он и теперь еле двигался.
— Вот уж нет, где мне раздобыть такую тонкую проволоку? Такой блестящей я не видал со времен Великой Германии. А тварей этих я не потребляю.
Он поднялся, и она тоже, он подал ей кролика.
— Вы его освободили, теперь делайте с ним что хотите. Таковы нынче правила.
— Мне он не нужен.
— Так отпустите, пусть попадется в следующую ловушку.
— Думаете, здесь есть еще?
— Думаю. Никто не потащится в этакую даль с кусочком новехонькой проволочки, чтобы скрутить одну-единственную ловушку. Кто такую проволоку раздобыл, тот уже промышленник. Хотите поищем?
Она тотчас двинулась на поиски, опустив глаза в землю.
— Так вы ничего не найдете,— объяснил он,— ловушки расставляют по определенной схеме, по единому плану, по этому-то плану нам надо их искать.
— Объясните же, что за план!
— Ловушки должны быть расставлены в таких же укромных местечках, как это. Здесь вот лаз через жалкие остатки изгороди; лазов этих кругом предостаточно, там и следует искать. Ваш душитель — умелый тактик.
— А проволоку мы что же, оставим?
— Только этот обрывок, повесим на нем записку, хорошенько припугнем злодея.
На клочке бумаги он нацарапал красным карандашом: «Ты фашист!» — и подписал: «Давид».
— А вас как зовут?
Она поглядела на записку и, помолчав, ответила:
— Карола.
— Тоже красиво звучит,— одобрил он, приписал ее имя и укрепил записку на стянутой петле.
— Отчего так уж сразу фашист? — спросила она.
— Хороши же вы, сию секунду честили его преступником и людоедом, а при слове «фашист» деликатничаете.
— Так это ж политика.
— Э, нет,— воскликнул он,— только не заводите вечного спора об отношении к людям! Уж не сестрица ли вы Пентесилеи?
— Чья?
— Пентесилеи, царицы амазонок и нынешней редактрисы журнала, редакция которого вон там, в том доме; там я работаю.
— Я тоже там работаю,— ответила она,— мы зовем нашу редактрису Петрушенция. Ни одна душа не знает — почему, но теперь я, кажется, понимаю: просто-напросто ослышка. У нас в ротационном сильный шум. А вы чем занимаетесь?
— Ох, тяжким трудом, внутренностями, э, я хочу сказать, внутренней жизнью, многогранной, расцветающей жизнью в советской зоне оккупации, в данный момент мы целиком и полностью поглощены Адольфом Хеннеке, мысленно я уже вижу, что он выполнил план на триста восемьдесят семь процентов.
— Значит, мы знакомы,— кивнула она,— я вас как-то видела.
— Мне это льстит,— заметил он,— но пойдемте-ка поищем причитающийся нам процент ловушек. Да, что же мы будем делать: вы отпустите зверя или прихватите с собой?
— Я подарю его. У моей подруги двое детей.
— А у вас?
— Ни одного.
— Ни одного ребенка — ни одного мужа?
— Эй, эй,— погрозила она, и хотя он уже заметил, что она ростом выше его, до этой минуты не видел, что намного выше.
Она шла рядом с кроликом в руках, а он доставал из кустов одну за другой четыре ловушки. Проволоку он засовывал себе в карман, Карола поинтересовалась:
— Кому же она теперь принадлежит?
— Она конфискована, упрятана, секвестрована, стала народным достоянием.
— А вы — народ?
— Частица народа, заметная частица.
— А может, просто заносчивая?
— Вполне возможно. Знаете, мы, бывшие жители Тиргарте-на...
Тут она рассмеялась:
— Еще один помещик из Силезии! Он взглянул на нее вопросительно.
— С ними я с сорок пятого сталкиваюсь на кажддм шагу,— пояснила Карола.— В моей смене работают двое. Одной принадлежала половина Исполиновых гор, утверждает она. А вторая из Восточной Пруссии. Ох, говорит, видела 6 я ее квартиру в Гильзите, все стены обиты штофом! Есть у нас, правда, и другие \юди.
Он кивнул.
— Понимаю, о чем вы, но я правда жил здесь. Вон взгляните, чуть левее от Колонны победы, там все еще болтается обломок крыши, вот там я и жил. Не хотите пройтись?
— А ваша фамилия все еще указана на табличке у ворот?
— Никогда и не была указана. Там было выведено: «Генерал Клюц».
— Так вы к тому же и генерал?
— Эй, послушайте! — взревел Давид. Карола рассмеялась.
— Ну зачем так кричать. Кажется, нам пора возвращаться, перерыв, во всяком случае, кончается; а вы по дороге выкладывайте свою историю.
— Да выкладывать нечего. Я там жил. Вам смешно, но почему мне там не жить. И двух километров нет до редакции, но
это английский сектор, а мы в советском. Здесь, где мы освобождаем кроликов, генерал галопировал на своем коне, ну и ад же он был, этот жеребец.
Теперь, когда она шла впереди него, по направлению к лейпцигерштрассе, к себе домой, к себе на работу, у него мелькнула мысль: «Ну и бедра!», но, заметив, что она его слушает, он продолжал:
— Может, встреча с ним была для меня счастьем, кто знает, генерал, клиент моего хозяина, продавал и перепродавал, хватал, брал, загребал, а когда меня призвали, он загреб и меня, от строевой подготовки хоть и не освободил, но от многих неприятностей, похоже, избавил. Я, надо вам сказать, специалист-оружейник, а генерал был заядлый охотник. Видели бы вы его дом.
— Все стены обиты штофом!
— Все стены увешаны ружьями, и все ружья в полном порядке, я трудился в поте лица... Ох, у меня душа оборвалась: может, он еще живет там, ютится в подвале, мой генерал, может, это он расставляет ловушки, ведь он же одержимый охотник!
Карола покачала головой.
— Будьте уверены, такой искусный спекулянт, который во время войны галопировал по Тиргартену и завел личного чистильщика ружей, расставляет нынче ловушки покрупнее.
Давид ухватил ее за руку.
— Послушайте, вы же дали ему почти политическую оценку! Подождав, пока он отпустит руку — а по ее походке он
заметил, что от него этого ждут,— она сказала:
— Вздор, просто не такая уж я дура. Но, как я вижу, вы тоже заразились новомодным заболеванием, во всем, что не совсем глупо, видите политический смысл. Хотя иной раз и в глуповатых на первый взгляд словах заключен весьма и весьма глубокий политический смысл. Никакого политического смысла нет только в этакой средней глупости, и одолеть ее не так-то легко.
— А вам бы хотелось?
— Мне хотелось бы сохранить покой.
— Горе вам! — воскликнул он.— Я напущу на вас Пентесилею. Услышав, что кому-то нужен только покой, она обретает свою лучшую форму и укладывает человека на обе лопатки, тут уж побежденный либо рвется в политкомиссары на Балтийский флот, либо, задохнувшись, отдает богу душу. Если Пентесилея надумает формировать из тебя человека нового типа, берегись, заговорит насмерть, никаких запасов воздуха в комнате не хватит. Вот ее-то я напущу на вас.
— Ох, лучше не показывайтесь мне тогда на глаза,— предупредила Карола.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50