А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— И дсяпаск тожа...
Старшина Садыков ушел, нырнув в те же развалины, откуда он и появился, а чудовище бугор молчал и молчал... Только погромыхивала, ухала канонада на севере, в районе заводов. Там заволокли горизонт рыжие столбы взрывов и темные облака дымов. А здесь, у нас, стояла все та же необъяснимая тишина.
Давно перевалило за полдень. Мы позавтракали и теперь ждали ужина — ели два раза в день. Почти целый день спокойно. Неужели война выдохлась? Подавилась тем, что проглотила.
На расщепленном дереве, торчащем из развалин, уже высохло наше белье, от берега Волги тянется паутина. Серебряная нитка зацепилась за стену обрушенного дома и трепетно дрожит на легком ветру. Сегодня над оврагом я видел даже пролетевшую птаху... Может, и правда война сдохла?..
Но я не могу поверить в такое счастье. Война просто переводит дух. Черный удав-чудовище, обложивший город, переваривает в своем бездонном чреве все, что он проглотил в эти месяцы. Он делает передых перед тем, как проглотить нас и тех, кто еще остался в поселке. Однако с нами теперь не так легко расправиться. Война учит своей горькой науке. Мы забились в щели и норы, нас нужно выковыривать. Мы не те, какие были в августе. Сейчас уже осень...
Я сидел у входа в подвал, как суслик у своей норы, такой же чуткий и настороженный, готовый в любое мгновение нырнуть в свой лаз, и думал про нашу жизнь, которую уже и жизнью-то назвать нельзя, а так — страх и ожидание конца; думал про отца и брата, которые, наверное, уже погибли вот в таком же пекле, а может, еще где-то и воюют, как Петр, как комбат Жилин (его я никогда не видел и не знаю даже, как его зовут), как Тулеген... Как те, кто держит фронт по буграм и оврагам.
Думаю сразу обо всех и обо всем, из чего слеплен этот мир, страшный и непрочный, как та дрожащая паутина, что зацепилась %за развалину. Чуть сильнее дуновение ветерка — и ее оборвет...
Я сидел у входа в подвал и чувствовал себя пружиной, которую сдавили почти до предела. Еще одно усилие, и во мне что-то со звоном лопнет, порвется. Однако, когда небо стало проваливаться надо мною и все вокруг, раскалываясь, загрохотало и сдвинулось с места, со мной ничего не случилось. Я даже не нырнул, как суслик, в свою нору, а только инстинктивно пригнулся и втянул голову в плечи. Тело, нашпигованное страхом, раньше, чем мозг, уловило, что бьют не с вражеского бугра, а из нашего спасительного Заволжья. И бьют «катюши». Этот грохот с завыванием —для нас лучшая музыка. Сейчас накроет ненавистный бугор, и я гляжу туда, куда уходят волны хвостатых мин.
А там уже началось. Бугор отозвался грохотом раскалывающейся земли и неба. На нем мгновенно выросли громадные черные кущи, они тут же стали рассыпаться и, сливаясь в сплошную темно-рыжую завесу, закрыли всю западную часть горизонта.
Уже в подвале я ощутил, как по нашему поселку остервенело ударила немецкая тяжелая артиллерия. Потом в грохоте разрывов, накрывших поселок, я расслышал и противные, выворачивающие тебя голоса шестиствольных минометов. Громадные мины рвались, как бомбы, сотрясая землю; каменная пыль сыпалась со сводов подвала.
А мне почему-то стало покойно. Теперь все было так же, как и вчера, и позавчера, и неделю назад,— нас молотили с бугра так же методично и остервенело, стараясь вытряхнуть из нас души. Но мы были надежно укрыты толстенными сводами подвала, которые возводили царицынские мастеровые на века. Сверху лежали многометровые завалы рухнувшего дома. Укладываясь спать за ширмой из байкового одеяла, Петро всегда говорил: «Отсюда меня можно выковырнуть только пятисоткой. И то при прямом попадании».
Но мы уже столько видели, что не боялись ни пятисотки, ни прямого попадания, потому что могло быть и худшее.
Мама и сейчас не снимала этого одеяла, хотя в подвале стало холодно и в нем была нужда. Она все время ждала Петра и его разведчиков...
Под грохот обстрела поужинали той рыбой, которую нам оставил Тулеген, и стали собираться ко сну.
Я тут же уснул, забравшись на свое потаенное место, в угол под койку, где был постелен матрац, и спал крепко. Видно, и сегодняшний «спокойный» день вымотал меня не меньше, чем обычные. Только один раз открыл глаза, когда от близкого разрыва в подвале потухла коптилка из сплющенной гильзы и тут же, как только мама зажгла ее, уснул и спал до утра.
Проснулся от голосов, бубнящих за занавеской-одеялом. Разговаривали несколько человек, и меня обдала радость: ночью явились Петро и его разведчики. В приоткрытую дверь подвала сочился свет нарождающегося дня. Что он готовит нам, этот день? Уж одно то, что вернулся Петро с ребятами, радовало, и я высунул голову из-под койки.
Мамы не было. Сергей сидел у самого входа на топчане, напряженно вытянув свою худую, воробьиную шею и прислушиваясь к разговору за одеялом. Увидев меня, он махнул рукой. Но не хотелось вылезать из своей теплой берлоги. Однако брат стал настойчивее подавать знаки, и я понял: что-то случилось. Может, с мамой? И меня как ветром вынесло из-под кровати.
— Там лейтенант,— шепнул, нагнувшись к самому моему уху, Сергей и указал глазами на одеяло.
— Какой?
— Незнакомый.
Я ничего не понял и стал прислушиваться. Петра не было слышно. Бубнил чужой голос, ему отрывисто вторил другой, которого я тоже не знал. И вдруг я уловил туле-геновское «Нэт, нэ так!».
— Старшина Садыков?
— Ага. Тулеген.
Когда говорит Сергей, ничего нельзя понять, и я, рассердившись, спустился с топчана и присел на корточки. Отсюда можно было хоть немного разглядеть, что же там происходило, за одеялом.
На табуретке в профиль ко мне сидел мордастый красноармеец и держал в руках белый свиток. Он бережно покачивал свиток и бубнил: «бу-бу-бу...»
— Откуда ребенок? — шепнул я Сергею. Он тоже спустился с нар и присел рядом.
— Какой?
— Ну вон, у него...
— Никакого ребенка... Он самострел.
Только сейчас в скудном свете коптилки, которая где-то невидимо коптила за одеялом, я рассмотрел белый свиток. Это была перебинтованная левая рука красноармейца, которую он поддерживал правой и, видно, от боли, покачивал.
Я поспешил выбраться из подвала. Здесь у входа негромко разговаривали мама и пожилой красноармеец. Его я видел впервые. Красноармееец сидел на том же месте, у стены, где вчера утром дремал Тулеген, и его карабин был настороженно приставлен к сапогу. Рядом лежал рюкзак Петра, и меня опять уколола радость «Он здесьN Но мама печально глянула на меня и покачала головой.
— Петра тяжело ранило...
— Он на переправе,— отозвался красноармеец.— Вот гадаем с мамашей... Если успели переправить, то, может, и выживет, а если... Тяжелый он дюже...
— Утро пасмурное,— огляделась вокруг мама и остановила взор на Заволжье.— Должны успеть. Если она, конечно, была, эта переправа.
Все умолкли. Вышел из подвала Сергей и тоже молча присел, уставившись на рюкзак Петра. Брат, видно, все уже знал.
Скоро вышел, нет — выскочил из подвала взъерошенный Тулеген. Он вытирал пилоткой вспотевшее красное лицо.
— Нэт, он нэ какой башкир. Он урка.— Тулеген выговаривал красноармейцу, будто тот в чем-то был виноват перед ним, и косился на вход в подвал.— Понимаешь, он шпана. Он эта...— Тулеген задохнулся и долго не мог закончить начатой фразы, но, глянув на маму, вдруг почти прокричал: — Он мусар, лузга. Панимашь, лузга...
Из проема подвала показалась голова мордастого, потом весь он, большой, костлявый и словно переломленный в хребте. Он бережно нес впереди себя забинтованную руку/похожую на куклу, и смотрел под ноги, будто боялся что-то уронить.
За ним появился лейтенант. Молодой, с красными, усталыми глазами. Красноармеец уже стоял на ногах, и его карабин был перехвачен двумя руками.
— Пошли! — бросил лейтенант, и они скрылись в развалинах.
Тулеген остался с нами. Он все еще никак не мог успокоиться и повторял:
— Гаварит, башкир, а слава знает только блатные. Он мусар и эта... лузга.
Скоро ушел и Тулеген. Он отправился через овраг к переправе, и мы весь день ждали от него вестей о Петре.
Их не было...
Только неделю спустя нам рассказали, что сержант Петро Сырцов умер в ту же ночь от ран, так и не дождавшись переправы. А старшина Тулеген Садыков был убит разрывом мины под тем бугром, где держал фронт батальон капитана Жилина, которого я так и не видел. 1981

КНИГА
Было это ранней весной сорок третьего. Время голодное, трудное. Война только что отполыхала в Сталинграде и теперь катилась от нас к Ростову, Ставрополю, Донбассу... Впереди — Курская дуга, освобождение Украины, Белоруссии... Войны еще столько, что ничего нельзя загадывать.
А я загадал. Загадал, что в марте объявится отец, с которым прошлым летом у нас оборвалась связь. В последнем его письме была такая фраза: «...природа здесь райская, а мы воюем». И мы догадались, что оно с Кавказа. Загадал я и па нашу жизнь. Мы пережили страшную сталинградскую осень и зиму, и теперь нечего бояться, страшнее не будет.
Нам негде жить, у нас нет одежды, постели, скудно с едой, но все это по сравнению с тем, что было, такая чепуха, что и говорить не о чем...
И, видно, поэтому ранняя весна сорок третьего запомнилась как светлое время, полное надежд и ожиданий новой жизни. Это ощущение шло еще, возможно, и от удивительной погоды. Несмотря на начало марта, стояли теплые солнечные дни, небо освободилось от дымов и, промытое первыми весенними дождями, поражало бездонной синевой, а главное — его уже никто не боялся. Немецкой авиации, которая сожгла и разрушила город, теперь было не до нас.
У всех, кто мог двигаться, была работа. Женщины, старики и мы, подростки, ежедневно выходили из своих блиндажей и подвалов хоронить погибших и разбирать завалы. Спешили — боялись эпидемии. Пугало не по времени жаркое солнце. Оно сгоняло снег и угрожающе пробуждало знаменитые сталинградские овраги.
Глубокие, поросшие мелким лесом и кустарником, они сбегали с бугров и круч к Волге, разрубая мертвый, разоренный город на части.
Овраги теперь были запружены разбитой военной техникой. В них же больше всего находилось и трупов, и это вызывало озабоченность у только что появившихся в городе гражданских властей.
Наша работа, если ее можно было назвать работой, шла в тех оврагах и вокруг них. Впрягались по трое-четверо пацанов и волоком стаскивали убитых к дорогам, откуда их па машинах возили к братским могилам... Трупы как обледенелые коряги. Тащить убитого можно только на спине...
После войны их замыли волжским песком земснаряды.
И все-таки мальчишки всегда остаются мальчишками. Нас не сильно пугало и угнетало это занятие. За первые недели работы у всех появились немецкие зажигалки, ножички, кошельки и другая карманная мелочь, а у некоторых и пистолеты.
Но найденное оружие надлежало немедленно сдавать. Был строгий приказ, и не все решались оставить его себе. Я уже не раз сдавал военным, которые руководили нашей работой, и винтовки, и пистолеты, а на днях расстался с отличным карабином.
Неделю прятал его в развалинах Метизного завода, ходил туда с ребятами стрелять. Но и отдав этот карабин, я полностью не разоружился. Утаил пистолет-парабеллум. Сдавать его считал не обязательным. Он был у меня еще с ноября сорок второго, сразу после начала нашего наступления. Но не только давность удерживала меня. Я нашел его вмерзшим в грязь на дороге, когда еще никаких объявлений о сдаче оружия в городе не висело. У парабеллума оказалась разбитой одна деревянная накладка па рукоятке, и это служило мне оправданием. Я рассуждал просто: в случае чего — сошлюсь на поломку. А пока мы с ребятами продолжали ходить стрелять из него в овраги и развалины. Когда кончились немецкие патроны, приспособили наши от автомата...
Но я начал рассказ о другом.
Итак, ранняя весна сорок третьего. Разбитый и разоренный Сталинград. Все меньше остается войск в городе, они отправляются туда, где идет война, и все голоднее становится у нас. Плата за нашу работу такая: один раз в день в армейских кухнях варится жидкая кашица или суп из концентратов и еще выдается по 300 граммов хлеба, норма иждивенца. Получаем и какие-то рубли, но на них купить ничего нельзя, да и негде. В городе нет магазинов. Правда, существует «черный рынок», где идет натуральный обмен: барахло меняют на продукты, продукты — на барахло. Деньги же здесь скорее служат мерой обмена. Буханка хлеба меняется на пол-литра водки, а та в свою очередь приравнивалась к 500 рублям.
Наши ежедневные 300 граммов хлеба и варево — царская плата. Поэтому никого не нужно приглашать на работу. Дымки кухонь созывают даже больных, стариков, детей... Здесь их кормят, а затем отправляют в «спецпункты», где оказывают необходимую помощь.
Грузим в автомашины трупы. Уже отправлено несколько машин к братским могилам, и мы с разрешения командира нашей похоронной команды делаем «большой передых» на обед. Бредем к армейской кухне.
Здесь каждый получает черпак жидкой каши или густого супа и небольшую добавку. Выдается и пайка хлеба. К ней редко кто прикасался. Ее осторожно завертывают в тряпицу и вечером несут домой в свои блиндажи и подвалы, где нас ожидают матери и младшие братья и сестры. Только те, кого никто не ждет, съедают хлеб на работе. Но таких немного...
Почти сорок лет прошло, а я вижу на поле, запорошенном снегом, под которым хлюпает вода, зеленую армейскую кухню и нас, черных галчат, жадно облепивших двуколку, и того солдата-повара в серой суконной ушанке, завязанной под небритым подбородком.
Сколько я сейчас ни смотрю в то далекое и уже стершее детали время, не вижу там ни трагизма, ни печали, которые, кажется, обязательно должна вызывать та тяжелая военная весна. Да и не только она. Ведь впереди еще было две, не менее трудные. Ощущения от весны сорок третьего, которые сохранила моя память, остаются светлыми. Давно известно, прошлое мы любим за то, что были молоды.
Однако то ощущение идет не только от этого. Меня до сих пор согревает тепло счастливого случая встречи с книгой, который произошел в весенний день посередине большой и страшной войны.
Не могу сказать, что полюбил книгу с тех пор, как пошел в школу и научился читать. Кроме, может быть, сказок, все они для меня долго были скучными учебниками. С ббльшим удовольствием летом гонял с мальчишками мяч, купался в Волге, а зимою катался на коньках и лыжах. Книги же дремали на моей полке. Война еще дальше отдалила книгу. Разве до нее теперь, когда рушится и гибнет все?
И вот тот случай. Тогда мы из оврагов уже перебрались в город, в район заводов и Мамаева кургана. Именно здесь завершался разгром группировки Паулюса, и найти в этом месте что-либо путное было чудом. Рюкзаки убитых — пусты. В них не было даже блокнотов, записных книжек и пачек фотографий, которые мы всегда находили у «летних» и «осенних» (убитых летом и осенью)
немцев. В лютую сталинградскую стужу они в окружении жгли все, что могло гореть.
Вытаскивая из завала рухнувшего дома труп немецкого солдата, я заметил разорванный и мокрый вещмешок. Это был наш солдатский вещмешок, и, судя по тому, что один конец его вмерз в лед, лежал он здесь давно, возможно даже с лета или с осени. Но вещмешок разорван — значит, в нем уже рылись.
Когда мы оттащили мертвого немца к дороге, я все же вернулся в развалины. Поднял вещмешок за лямку, и из дыры выпал вместе с жалким солдатским скарбом сверток. Это были желтые бязевые портянки. Развернул сверток и увидел книгу. У нее темно-голубая, почти раскисшая картонная обложка. Но на ней все же можно прочесть:
И. С. Тургенев
РУДИН ДВОРЯНСКОЕ ГНЕЗДО
Сунул книгу за пояс брюк, так часто носил учебники, когда ходил в школу, и до самого вечера испытывал какое-то странное и уже почти забытое в аду фронтового Сталинграда чувство. Я ученик восьмого класса, а перерыв в моей учебе — кошмарное и дикое недоразумение, которого теперь уже никогда больше не случится. Я опять буду вставать рано и отправляться в школу, у нас будет дом, у меня постель с белыми простынями...
Мы продолжали стаскивать к дороге убитых, грузили их на огромную, как железнодорожная платформа, немецкую автомашину с низким кузовом и везли к братской могиле — двум большим ямам на окраине города, а я чувствовал, как возвращается в меня та старая довоенная жизнь, и, казалось, во мне тает глыба льда.
Мутило от сладковатого трупного запаха, которым был пропитан весь мир, ныла воспалившаяся рана на бедре, а в голове стоял непроходящий голодный звон. Я трясся в грузовике и ощупывал под телогрейкой согревшуюся за поясом книгу. Она была спасительным островком среди хаоса и разора сломавшейся жизни. За этот островок я держался весь день. Даже забыл про парабеллум — отличную «машинку», про которую почти никогда не забывал.
Громадина грузовик с могучим мотором через невероятные колдобины и бугры земли, вывороченной взрывами снарядов и мин, наконец доплыл до заводской окраины, где зияли две большущие ямы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16