А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ступал по песку со следами татарских чирков, чувствуя, как острой болью по всему телу отдается каждый его шаг, и тело ждет с болезненным испугом новых, следующих движений.
Неподалеку от реки клокотал горячий ключ. Вода возле него копилась в крошечное озерцо и вытекала оттуда тугой и ровной, без разбрызгов, струей — текла к тальникам, распространяя сернистый запах. Федор присел возле озерца на корточки, сгреб с земли палые листья, и тотчас под палью ушли винтами в землю дождевые черви — хороша землица тут, пуховита, отходчива...
О ключе была слава, что он целебный. Ее, эту воду из ключа, никто тут не пил: ни зайцы, ни водяные воробьи оляпки. Греться подле — грелись. С превеликим удовольствием. А пить — ни-ни. Хотя Сандра будто бы и видел, как к ключу ночами приходил заболевший изюбр, один и тот же. Походил мало-мало, поцедил воду — ушел совсем здоровый.
Сандра старательно поддерживал слухи о чудодейственной силе ключа и часто пользовался его водой при лечбе. И впрямь, неприятно пахнувшая вода многих исцеляла. Но все больше относили это к заслугам Сандры, а не к лечебным свойствам ключа.
Федор посидел у ключа на корточках, зачерпнул ладонью его горячую, наполненную пузырьками воду. Интересно, какова она на вкус? Вода оказалась чуть солоноватой.
— Маш, маш! Казак, родник выпьешь! — услышал он насмешливый голос Сандры. — Рано же, однако, ты ходить начал.
Старик укоризненно покачал головой. Они вместе вернулись в юрту. Федора покачивало. Так он ослаб.
Федор не знал, что настои трав для него Сандра готовил на воде этого родника.
«Баньку бы над этим ключиком поставить, — осенило Федора. — И, ежели не обращать внимания на запах, вполне париться можно. И печка не надобна... Худо, что татары к бане не привычны, в грязи живут. Рубахи на них от пота и грязи, как кора, твердые. И неведомо им, каково блаженство есть мыльня».
Мысль о постройке бани в голове Деки засела прочно. Он уже представлял ее, ладно срубленную из лиственничных стволов, пахнущую смолкой и березовыми вениками. «Вот только бы рана поджила, сразу же возьмусь за топор, за все труды старика отблагодарю — излажу ему мыльню. Пусть старые кости парит да внучат моет».
Теперь у него появилась цель, мечта, и он заметно повеселел. Кинэ это сразу приметила.
Она все еще стеснялась его. Пожалуй, даже больше, чем прежде. Стоило казаку взглянуть в ее сторону, как она заливалась румянцем, и сердце начинало биться так сильно, что готово было выскочить из груди.
Странный человек этот чужак: ликом суров, а глаза добрые. Осенние глаза. Поглядит на Кинэ, будто по голове погладит. И такая грусть в голубых этих глазах-льдышках! Откуда в его глазах столько голубого? Видно, небо тех краев, откуда он пришел, подарило ему этот цвет...
Федор заметил перемену в поведении юной каларки. Походка ее сделалась легкой, как бы танцующей, порывистой, но плавной. Она теперь часто бывала задумчива и, уединясь где-нибудь на лесной поляне, вплетала в косички таежные цветы; могла подолгу глядеть на свое отражение в воде, гадая о том, что в ней может казаку понравиться.
Чужак догадывался о буре, разыгравшейся в ее душе. Но что он мог поделать? Чем помочь?
— Кинэ! — позвал он ее однажды. — Расскажи мне что-нибудь, Кинэ.
Она вздрогнула, словно от прикосновения к раскаленному железу, и кинула на него быстрый взгляд. Глаза у нее как два шустрых зверька, две соболюшки, метнувшиеся из ветвей. Черные глаза, бархатные.
Чудно устроен человек! И в своем бедственном положении умудрился казак влюбиться.
«Наделил же ее бог очами такими. Как есть бархат! — думал Дека. — Когда смотришь в такие глаза, кровь вскипает и хочется жить взахлеб и сделать что-то необыкновенное: броситься со скалы в реку, убить кого-нибудь или спасти, подраться или вскочить на необъезженного дикого скакуна.
А лицо... Какое у нее лицо! Будто неведомым чудным светом озарено оно изнутри. Вроде и одета Кинэ, как все, и живет под одним солнцем с остальными, а кажется, что одета она опрятнее, пригоже, чище других и светит на нее особое, яркое солнце, высвечивая и выделяя ее среди других женщин аила. Рядом с ней даже людям угрюмым становится легко и празднично.
Эх, Федор, Федор! Не влюбился ли ты, братец-позднецвет, в молодую сию каларку? Не растопили ли очерствевшую твою душу бархатные эти очи?»
Федор стал задумчив и смотрел на Кинэ так, как никто еще на нее не смотрел. Взгляды Федора красноречиво говорили Кинэ, что она хороша, она смущалась их и от этого становилась еще привлекательней и желанней. Юной каларке льстило, что для него, человека из другого мира, мужчины, воина, она значила так много, и мысленно она уже отвела ему, первому своему избраннику, определенное местечко в своей жизни.
— Что же ты молчишь, Кинэ? Погутарь со мной, хучь и по-своему. Я пойму.
Кинэ совсем лишилась дара речи. Да и что она могла сказать? Все слова выветрились, стоило ему только заговорить с ней. Кинэ чувствовала, что Федор хочет с ней сблизиться, но не поощряла и не останавливала его, скованная природной своей робостью.
От весенних щедрых дождей ветхая кровля юрты протекала, как решето, трудно было найти в ней сухое место. Вооружившись берестяными ведрами, чашками и корытами, семья Сандры подставляла их под струи, хлеставшие с потолка, но и это мало помогало: лужи на полу росли, глинобитный пол юрты превращался в месиво.
Спать ложились, сбившись плотно в кучу в единственном сухом уголке, и порою Кинэ и Федор оказывались тесно прижатыми друг к другу. С молодым трепетом вслушивался Федор в учащенное, неровное дыхание девушки, так же, как и он, опьяненной этой нечаянной близостью. Ощущая при каждом вздохе касание ее маленьких напряженных грудей, казак ловил себя на мысли о том, сколь желанна и мучительна безгрешная эта близость; несносный жар томил его истосковавшуюся по нежности, огрубевшую в походах душу.
По утрам они старались не глядеть друг другу в глаза... Ладно бы еще, если бы робела одна Кинэ, робел и Дека! Казак, служилый, прошедший огонь, воду и медные трубы! Это уж было удивительно даже для него самого.
Однажды Федор проснулся будто от толчка: на него кто-то смотрел. Приоткрыл глаза и увидел Кинэ, сидевшую совсем близко, на медведне. Федор положил свою ладонь на ее смуглую маленькую руку. Ладонь у него была тяжелая и теплая, и тепло ее мгновенным током передалось девчонке. Кинэ вздрогнула, но руки не убрала. Сидела тихонько, опустив глаза, вся пронизанная настороженным любопытством.
Она давно готовилась к этому мигу, ждала, когда любимый станет ласкать ее. А вот что она при этом будет делать, как вести себя — не знала. Теперь у нее сладко кружилась голова. Федор что-то говорил ей, она слушала, но не понимала, была не в силах понять, хотя Федор старался произносить татарские слова поотчетливей.
О, язык чувств, связующий накрепко воедино людей разных верований и речений!
Немногие русские слова разумела Кинэ, но многое из того, что говорил ей Федор, она если не понимала, то чуяла сердцем. Надобны ли тут слова, когда достаточно единственного взгляда, полного тысячи невысказанных признаний, чтобы привести в трепет сердце человеческое? И какое влюбленным дело до мира, населенного насилием и неправдами, мира, где рядом уживаются богатство владык и ужасающая бедность простолюдинов! Русский воин и татарская девочка полюбили друг друга. И это чувство как бы вырвало их на время из плена полуголодной и серой жизни. Любовь их окрасила романтическим светом убогую татарскую юрту и жалкие лохмотья бедняков.
Так уж устроены люди, что чувства их с одинаковой силой вспыхивают и в царских чертогах, и в лачуге бедняка. И кто знает, не будут ли эти чувства искренней и глубже именно в лачуге и именно у бедняков?
Так было, так случилось в юрте Сандры. Каждый день для казака и юной Кинэ проходил под знаком маленьких радостей, едва ли заметных для постороннего, но столь много значивших для самих влюбленных: полуулыбка, быстрый взгляд, легкое прикосновение — какая магическая сила и какие сладкие тайны за ними скрыты! Остановись, время! Не вырывай казака из сладкого плена юной Кинэ.
ПОРА ТРУДОВ И СЕРДЕЧНЫХ ТАЙН
Будет ли так, чтоб в пуповину нашу грязь не попадала? Будет ли так, чтоб на ресницах не пыл о слез?
Из молитв алтайцев
Федор, кажется, забыл обо всем — и о службе, и о возвращении в Кузнецкий острог. Кинэ — эта гибкая лозинка, льнувшая к нему, заслонила весь белый свет. О чем бы он теперь ни думал, все мысли неизбежно возвращались к ней. Это и радовало, и пугало. Даже когда он не думал о ней, все равно во всем чувствовал ее незримое присутствие: уходила ли она к реке за водой, или в березняк за берестой, уплывала ли с братьями в лодке в соседний аил — она для него была рядом. Федор стал замечать, что все это время она жила в нем помимо его сознания.
Рана его почти зарубцевалась — то ли Кинэ тому помогла, то ли время пришло? Но он был еще слаб, словно береза, из которой выцедили слишком много сока.
Дека и не думал, что в остроге тревожились о нем. Гадали: жив ли Федьша Дека — казак в Кузнецком не последний, или сгорел от антонова огня... А может, добили раненого казака кочевые люди Ишея?
Могли ли в Кузнецком знать, что к казаку вернулась не только его былая сила, но и сама молодость!
По утрам он просыпался с ощущением легкой безмятежности, свойственным лишь детям и влюбленным. Стосковавшееся по работе тело давно испытывало двигательный голод. Федору хотелось что-то мастерить, рубить, пилить, строгать. Баня, которую он задумал построить на ключе, — вот что он мог сейчас сделать. И он принялся за работу.
Хозяева аила не очень-то понимали, что такое задумал чужак. Но и не мешали ему: дескать, пусть, что хочет, делает, только не тоскует по своей Аба-Туре. При всей своей первозданной простоте, даже дикости, люди эти наделены были врожденной чуткостью к чужому горю, к чужой беде. «Сделать бы их жизнь хоть чуток краше, удобней, легче», — с такими мыслями принялся Федор за постройку бани.
Место, выбранное им для баньки, как нельзя лучше подходило для этого. Ключ давал горячую воду, и до холодной воды рукой подать — речка текла совсем рядом.
Для постройки нужен был лес, сухой, выдержанный и не гнилой. Дека легко нашел такой лес неподалеку — на берегу реки. Видно, по весне, большой водой, половодьем натащило на берег бревен. Потом вода ушла, а бревна остались. Федор придирчиво осмотрел их и остался доволен: бревна успели хорошо подсохнуть.
Федор, как мог, объяснил Урмалаю смысл своей затеи, и тот, хотя плохо понимал, для чего казаку нужна эта самая баня, все же с готовностью принялся помогать ему. Рана еще давала о себе знать — тяжелые бревна Федор поднимать не мог. Сыновья Сандры охотно исполняли все, о чем просил их Федор: выровняли и подготовили площадку для строения, натаскали для фундамента серого камня — бута, принесли с берега и положили куда надо бревна. И все это сделали без лишней суеты, сноровисто и расторопно. «Толковые мужики... — уважительно подумал о них Дека. — К любому рукомеслу прилежны, токмо не обучены».
С восторгом смотрел Урмалай, как ловко тесал Дека бревна.
— Ловок, прямо черт! Чакши, казак, хорошо!
Янтарная стружка спирально закручивалась при каждом взмахе топора. Топор мерно взлетал и опускался, безошибочно угадывая место стеса. Так работать топором Дека научился в памятную зиму 1618 года. В ту самую зиму, когда они бок о бок с Остафием Харламовым возводили Кузнецкий острог. Не трудами ратными — работой плотницкой начали казаки покорение дикого сего края. Не топор палаческий — топор плотницкий завладел сердцами кузнецких людей. Это с него, с топора началось великое переселение из юрт копченых в удобные дома по всей Сибири. Знал ли Федор, сколь важную работу работал, обучая татар владению топором? Едва ли знал. И никто из казаков не ведал, что открывает кузнецким людям дверь в иную жизнь с иными обычаями. Того, кто в эту дверь входил, уже нельзя было вернуть к жизни прежней. Казаки принесли с собой любовь к бане — этой обители российской чистоплотности. Бани возникали всюду, где появлялись русские. На баню татары ходили смотреть, как на диковинку. Некоторых из них казаки вымыли насильно. Так было с абинским паштыком Базаяком. А позже Базаяк сам себе построил баню и стал великим любителем парной. Он и аильчан своих заставил мыться. Но что значило для татарина мытье! Пуще крапивы, сильней огня боялись улусные люди мыться...
...Сруб бани уже возвышался почти на сажень. И чем выше поднимались смолистые стены, тем светлее было у Федора на душе. Впрочем, казака не на шутку волновало, как воспримут ее Ошкычаковы. Скорей всего, никак... Не пойдут в баню, и все тут. Федор отгонял от себя неприятные эти мысли и работал топором, работал. Теперь он приходил к ключу на рассвете. Чуть позже Кинэ приносила ему туда завтрак: баланду из ячменного талкана, ячменные же лепешки да кусок вяленой рыбы. Федор завтракал, а Кинэ молча наблюдала, как он ест. Потом они сидели, обнявшись, на свежеошкуренном бревне и слушали, как журчит вода в ключе.
Тишина была развешена на ветках молчаливых сосен. Временами в ветвях принимались возиться неуклюжие спросонок, отъевшиеся за лето галки. Были и еще какие-то звуки, но они тишине не мешали. Федор и Кинэ зачарованно слушали тишину и возню галок, стеклянный звон ключа, глядели на небо, разлинованное светлыми полосами, и им было хорошо.
Это была безмятежная пора — пора трудов, мечтаний, сладких тайн. Федору было по-настоящему хорошо. Так вот, оказывается, в чем счастье человеческое! Не в чинах, не в мирской славе, не в богатстве. В этой вот девчушке да в работе до седьмого пота, до самозабвения, в нехитром быте и скудной еде. Это и есть то самое, ради чего мерил казак землю из одного края в другой, воевал, играл в прятки со смертью, замерзал в снежной пустыне. Это было удивительно для самого Федора, но выходило именно так, что нашел он свою долю в бедном татарском аиле. И никуда ему отсюда не хотелось уходить. Пускай грохочут в мире грозы, пусть кто-то несет цареву службу и кто-то воюет с неправдами. Какое до этого дело Федору?
Люди не могут без войн. Бедные воюют за кусок хлеба, за ложку похлебки. Богатые воюют, чтобы стать еще богаче. И те и другие убивают друг друга, льют кровь, идут каждый к своей, зачастую маленькой цели, переступая через трупы убитых ими братьев по жизни, соседей по Земле. Злые убивают потому, что злы, добрые убивают, потому что верят в свою правоту, в свое право на убийство. Итог у тех и у этих одинаков. Православные убивают иноверцев, иноверцы православных, слуги белого царя бьются со слугами калмыцких тайшей и кыргызских князцов. И каждый из них верит, что, убивая другого человека, поступает справедливо. Но можно ли найти справедливость через убийство? И вообще, есть ли она, справедливость, возможна ли? А может, у каждого человека своя правда, своя справедливость и нет единой правды, годной для всех? У царя и мужика две разные правды, два понятия о справедливости. А у казака получается совсем иная, третья уже, правда. Казачья правда ружьем да саблей утверждается. Он, Федор, — извеку казак. Ему сам бог велел свою правду саблей утверждать, чужую правду рубить под корень. Жестокая она, его правда. И страшная для других. Не от того ли мятется его душа и гонит его по свету?
Он видел тусклое небо Севера и обжорные ряды ярмарок Пожара*. Его целовал ветер Дона и полосовали кнуты заплечных мастеров. Непрост путь, приведший его в Сибирь. Иных этот путь приводил на виселицу, иных в разбойные шайки. Федор Дека не стал ни висельником, ни ушкуйником. Он стал первопроходцем, приискателем новых землиц. Земли, сказывают, много. Тянется она, по слухам, аж до самого моря-окияна. Только зачем Федору столько земли? Он не пахарь, не мужик. Это мужик-хлебороб до земли жаден. А казаку и надо-то всего две сажени... на могилу. Помрет казак, и вся эта земля, так и оставшаяся чужой, земля, которую он обживал, не вспомнит о нем. Иные люди придут сюда по проторенным им следам.
Хватит. Весь белый свет не обживешь. Он свое повоевал. Походил за ясаком для казны, полземли истопал, покуда не свалила его вражья стрела. Теперь не грех и отдохнуть, пожить в этой тихой заводи...
Самое лучшее сейчас — взять да и податься вдвоем с Кинэ в отроги Алатау. Туда, где поглуше, к хрустальной водице, к бархатным джялоо, к синему горному воздуху. Срубить заимку в таком месте, где и нога людская не ступала, где враждою и не пахнет. Где царствуют лишь птицы да горные козлы. Пожить, посмотреть, чем кончится кровавый спор между царевыми людьми и кочевыми князцами. Должен же он когда-нибудь кончиться? Вот тогда и спуститься с гор с чистой совестью к людям. И спросить людишек: «Ну, как, навоевались? Унавозили своими костями чужую землю? Кончили всемирный дележ — грабеж, кроволитье?» Так спросят они с Кинэ, люди, с руками, не замаранными чужой кровью и грабежами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33