А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Рослый кыргыз пробился к ней, зарубил проводника и устремился к лесу, уводя лошаденку в поводу. Еще минута, и он скрылся бы в зарослях. Юртовщики, развернув коней, стали уходить вслед за главарем.
— Держи того, матерого! Ясак ведь уводит! — заорал Дека, бросаясь ловить лошадь убитого кыргыза, поймал и вспрыгнул на нее. Казаки ловили двух других лошадей. Федор ринулся за кыргызами с пищалью наперевес. Те уходили закрайком леса по тропе, едва приметной в зарослях пырея. Узкая тропа не позволяла им ехать наметом, кыргызы шли медленной рысью след в след.
Дека быстро настиг юртовщиков и первым же выстрелом с коня убил заднего кыргыза. Заряд свинца разворотил кыргызу затылок. Кочевники, не ожидавшие погони, шарахались в стороны, лошади их застревали в зарослях.
Сапно дыша, кони вставали на дыбы, плохо слушались поводьев и давили друг друга. Тем временем подоспели еще два казака на кыргызских же лошадях. «Ггах! Га-ах-х!» — прогремели один за другим выстрелы. Пожилой кыргыз, всплеснув руками, рухнул под копыта коня. Дека поискал глазами главаря и увидел его далеко впереди, в двухстах саженях.
— Ну-тко, ссажу с коня верзилу...
Пытая счастье, он приложился и разрядил пищаль вдогонку главарю. Выстрел угодил в заднюю ногу его лошади. Лошадь, путая ногами, прошла несколько шагов и завалилась набок, подмяв под себя всадника. Когда казаки подоспели к верзиле, он уже успел высвободиться из-под бьющейся лошади и вскочил на ноги.
— Имай живьем! — крикнул Федор, подступая к юртовщику.
Тот дышал, как уставшая собака, но отбивался отчаянно. Изогнутый меч его с визгом рассекал воздух.
Распалясь, Пятко влепил верзиле прикладом в ухо. Кыргыз зашатался и сел на землю. Казак не удержался и ударил еще. Кыргыз повалился набок, выворачивая к небу кровавый глаз, немо и страшно расставаясь с жизнью.
— Живой он? — заволновался Дека. Казак нагнулся над верзилой и заглянул
ему в лицо.
— Чегой-то не дышит, якорь его... — смутился Пятко.
— Дурья башка! — вконец осерчал Дека. — Сказано, живьем имать надобно. Пропал выкуп. Кому он нужон теперя, упокойник твой?
— Это ему за Лымаря, — буркнул Пятко.
В зарослях боярышника казаки отыскали лошаденку с пушниной и двинулись к табору, так неожиданно растерзанному юртовщиками. Ехали, опасливо озираясь, ежеминутно ожидая возвращения кочевников, но тех и след простыл.
Страшная картина открылась глазам Деки, когда казаки вернулись к становищу. Проводник лежал весь залитый кровью. Сбоку валялась его отрубленная голова. Рядом — убитый кыргыз: смерть мирила самых злейших врагов. Коричневое лицо юртовщика и после смерти сохраняло злобное выражение.
Привлеченное запахом свежей крови уже слеталось к мертвым коршунье: кровавая работа кипела вовсю, слышалось сухое щелканье клювов и злобный клекот. Поодаль, на почтительном расстоянии, прыгали, дожидаясь своего череду, вороны. Право сильного было за более крупными хищниками — коршунами, и они спешили насытиться свежим мясом. Стоны еще живого казака не пугали стервятников.
При приближении казаков коршуны нехотя снялись с трупов и, тяжело махая крыльями, перелетели к лошади, умиравшей в двухстах саженях от табора.
Казаки молча окружили бредившего Ивана Лымаря. Тот метался и звал Федора. Пришел Дека, снял шапку, навис тяжелой глыбой над помиравшим.
— Федюнька... — шелестели пересохшие бескровные губы Ивана, — помнишь, как на Дону у нас вишни цветут?..
— Помню, Ваня, — глухо ответил Дека, проглатывая ком, подступивший к горлу.
— Хорошо весной на Дону...
Голова Ивана дернулась, и лицо его застыло в улыбке, словно он увидел себя дома, под Воронежем, среди цветущих майских вишен. Осеннее сибирское солнце тускло отсвечивало в остекленевших зрачках казака.
Все так же бормотала вода в Мундыбаше. Шалые воды горной реки сердито несли на стрежне щепки и корье. Коршун писал по воде концом крыла: караулил рыбу.
Вода у берега бурлила и пенилась, закручиваясь в воронки. Волны мокрыми языками слизывали с берегов комья глины.
Прыгая с камня на камень, почти в беспамятстве, оглушенный внезапной гибелью друга, Федор опустился вниз по обрыву к воде. Заламывая ногти и обдирая руки об уступы, вскарабкался обратно наверх с ведерком воды. Торопливо перекрестившись трижды, опустился перед погибшим на колени. Черными, пустыми глазами смотрел в безжизненное, как бы внезапно удалившееся, ставшее чужим, лицо казака.
Осторожно, будто боясь разбудить спящего, стал Федор омывать лицо друга. Запекшаяся кровь черной полоской уходила под рубаху. Федор расстегнул на покойном закоростевший ворот рубахи. Из-под нее выскользнул нательный крест и маленький сверток, привязанный к цепочке креста. Дека отвязал сверточек и протянул Омеле:
— Чти. Тут вроде запись какая-то... Может, завещал что?
Омеля развернул мятый листок, стал, запинаясь, читать мохнатую славянскую вязь — кириллицу:
МОЛИТВА ОТ ОРУЖЬЯ
«Пресвятая богородица и господь наш Иисус Христос, благослови раба божия и товарыщи мои, набеги идучи, каменным твоим градом огради, обволоки облаком небесным. Святой Димитрий Солунский, ущити мя, раба божия, и товарыщи мои на все четыре стороны, лихим людям ни стреляти, ни саблями сечи, ни ножом резати, ни рогатиной колоти и ни бердышем сечи, ни колоти, ни обухом прибнти, ни топором рубити, ни стару, ни малу, ни сяву, и ни смуглу, ни колдуну, ни еретику и ни всяку чародею.
Все теперь предо мною, рабом божьим, посироченным и судимым. На море-океяне, на острове Буяне стоит столб железный. На том столбе муж железный, подпершись посохом железным, и заколевает он железу, булату и синему олову, свинцу и всякому стрельцу.
Полети, железо, во свою матерь-землю от раба божия и товарыщи мои и коня моего мимо. Стрела древоколкова в лес, а перо во всю матерь-птицу, а клей-карлук (Клей-карлук — рыбий клей) — в рыбу.
Ущити мя, раба божия, золотым щитом от сечи и от пули, от пищального бою, ядра и рогатины, кистеня и ножа. Вуде тело мое крепче панциря. Тем словам моим буде ключ н замок, ключ — в воду, а замок — в гору. Аминь.»
— Вот ить как получается, — заморгал часто Дека, нервно клацая зубами, — и молитва-заговор при нем была. И с молитвой, значится, смерть прибирает. А мужик-от был в самой поре и непьющий. Вот ить как получается, — повторял он потерянно. Плечи его задергались...
Казаки, стоя на коленях, клинками рыли могилу.
ДОРОГУ ОСИЛИТ ИДУЩИЙ
Знай, потомок, дорогу я тебе
стлал,
Против тысяч сражался —
не обессудь!
Абай
Отряд Деки двигался вниз по Мундыбашу. Молчаливой загадкой стояла вокруг тайга. Ярко-желтыми палами горели на фоне сумрачных сосен березы. Копыта четырех коней ступали по неезженой, замуравевшей за лето тропе. Казаки ехали, изредка останавливаясь чтобы поменяться местами: пешие занимали места в седлах.
Тропа выбежала из тайги, спустилась со взгорка, а дальше и пути нет. Вода. Пенистый рукав Мундыбаша. Видно было, как на том берегу тропа выползала из воды. Да не попасть туда. Молча спешились, молча сплотили плот и переправились через протоку, едва не замочив тюки с мягкой рухлядью. На том берегу тайга расступилась, сосны стояли редко — на дробовой выстрел друг от друга. И снова нескончаемо, как лента чародея, вилась тропа. Порой попадались обильные следы прошедших сохатых: лося, лосихи и лосенка.
По пути казаки зашли в аил рода Шалкал. Несколько жалких хижин, будто с перепугу сбившихся в кучу, с крутояра смотрелись в желтую воду. Внизу на отмелых местах лениво вышагивали ссутулившиеся вороны — расклевывали снулую рыбу.
— Эва, убогое сельбище!
Привязав коней и оставив возле них сторожа, казаки вошли в крайнюю юрту. В юрте был полумрак — маленькое оконце, затянутое бычьим пузырем, почти не пропускало света. В сумраке Дека разглядел старика, сидящего с поджатыми ногами в углу юрты, и щуплую фигурку ребенка подле него. Казаки стали было заглядывать в котел над очагом, шарить по коробам в поисках съестного и пушнины, но Федор остановил их.
Испуганно поглядывая на пришельцев, старик в углу что-то быстро говорил ребенку. Малец с любопытством и без страха разглядывал бородатых людей, обвешанных оружием.
— Чего он там? — спросил Дека.
Пятко Кызылов, понимавший по-татарски, стал переводить слова старика. Старик, не подозревая об этом, бормотал.
— Тези отвернулись от нас. Горе поселилось в аилах. Вчера пришли кыргызы и взяли албан талканом для князя Ишея. В котле нашем давно нет мяса. Теперь эти тулаи заберут и пустой котел, и озуп. Старик понизил голос до шепота:
— Напрасно ты не послушался и не ушел с другими на святую гору Мустаг. Там теперь все жители аила.
— Не серчай, дед! — сказал Дека и, пригнувшись, шагнул во двор. Казаки вышли из юрты, хрустя прошлогодней ореховой шелухой, походили вокруг других юрт, таких же ветхих и убогих, с подслеповатыми, будто трахомными окошками. Аил был беден, казаки не нашли в нем ничего для себя, кроме пузатой лошаденки, с репьями в холке, которую они и забрали, несмотря на крики шалкалцев. На лошаденку сел рослый казак в мохнатой, словно воронье гнездо, шапке-каптуре, шедший почти всю дорогу пешком.
— Остап, кобылу раздавишь! — прыснул Пятко.
— Хиба ж це кобыла? Це кожа та жилы, — презрительно сплюнул казак и так потрепал лошаденку по холке, что та споткнулась на все ноги разом, скорбно опустила умные, понимающие глаза.
— От дьявол здоровущий, расшиби тя родимчик. Видал ты такова! Животная под ним гнется, ровно былинка.
— Ну, хватит ржать! — оборвал их Дека. — Креста на вас нету. Последнюю худобу у мужиков отняли и потешаются. А не помыслили, что это все одно, что ломтя хлеба ихних детей лишить. Бог нам того не простит. Слезай, Остап, с лошади! Топал доселе пехом — пойдешь и дальше, тебе не привыкать. Слезай, тебе говорят!
Пятко конфузливо замолчал, а Остап, совсем было уже решивший, что кобыла — его и ноги у него наконец-то отдохнут, стал нехотя слезать с лошади. Лошаденка, освободившись от непосильной для нее тяжести Остапова тела, радостно-испуганно потрусила обратно к аилу. Шалкалцы встретили ее ликованьем, веря и не веря, что вооруженные до зубов люди просто так, по доброй воле возвращают им единственное и главное их богатство — лошадь. Дека придержал своего коня, на мгновенье о чем-то задумался и, обернувшись, бросил шалкалцам свой лучший нож с виноватой, извиняющейся улыбкой.
Не отдыхая, отряд тронулся дальше.
Шалкалцы жалкой кучкой стояли возле юрт, молчаливо провожали незнакомцев. Мужики в драных шабурах, с сеном, торчащим из обуток, бабы в грязных холстинных халатах в окружении полураздетых ребятишек. Как не похожи они на русских селян! Кто из них молод, кто стар — не разберешь. Где тут краснощекие молодухи, коих встретишь в любом русском селенье? На всех лицах печать преждевременного увядания. Щеки землистого цвета. Чувствуют ли эти люди себя людьми? Сознают ли, сколь дика и безрадостна жизнь их?..
Краски дня померкли для Федора и стало вдруг пусто вокруг, будто душу свою зарыл он близ Мундыбаша.
— У-у, ирод, губитель человеков! Лихо тебе, лихо! — простонал он, кляня Ишейку. Перед глазами стояли зарубленные Иван Лымарь и проводник. Никогда не увидит Иван цветущих вишен и привольного Дона. Могила, вырытая клинками на высоком берегу Мундыбаша, стала навечно приютом двух служилых...
Чтобы прогнать печальные мысли, Федор заговорил о деле, еще недавно занимавшем казаков пуще прочих. Ежегод на Лаврентьев день — к 23 августа из Тобольска в Томский город купчишки являли обоз с русскими товарами. Из Томского на лодьях и стругах товары те плыли дальше — в Енисейский, Нарымский и Кузнецкий остроги. Казаки ждали годовых торгов с нетерпением великим. Только на Лаврентия и чаяли они обновить подветшавшее за год лопотье — зипунишко купить, порты или холстинную рубаху. Правда, товары те, дойдя до мест сих дальних, дорожали в цене премного. Однако служилым деваться некуда. Та же сермяжина из сундука воеводы стоила втрое дороже. Да и расплачиваться за нее приходилось чаще всего соболями.
— Слышь-ко, браты, обоз из Тоболеска в Томской город прибыл. И товаров в нем, бают, боле, чем на штисот рублев. Намедни подьячий сказывал: от Томского до нас тридцать седьмь поприщ (Поприще — суточный переход. Иногда словом «поприще» обозначали расстояние приблизительно в 2/3 версты) с кривулями. Чрез пять семиц, стало быть, в Кузнецк препожалует.
— Надо поспешать, — отозвался Куренной, — не то останутся к нашему прибытью кули да рогожка.
— Видал ты его, — буркнул Пятко, — торопыга какой! А у самого, небось, за душой ни полушки. Мне дак вовсе спешить к торгам неча. У меня давно в зепи (3епь — карман) ветер гулят...
— Поди к воеводе, — усмехнулся Дека, — он доброхот, всем деньгу в рост дает.
— Его доброта-то нашему брату боком выходит, — сплюнул Пятко, давний должник Баскакова. — В прошлом году он мне полтора рубли на одежу давывал — по сю пору ему соболей таскаю, все никак не раздолжаюсь. Душегуб ен первеющий. У нищего палку отымет. Люди у него живут, ровно собаки, а собаки — ровно люди.
— Ему все можно, на то он и воевода, — вздохнул Дека. — Его батоги — наши спины. Сказано ить в священном писании: «несть власти, аще не от бога». Он вот винокурню завел, водку сидит. Хлеб казацкий и тот на винишше перегнал. Казачишек-то, ровно паутиной, долгами упутал. А мир што — мир молчит. А и пошумит, так назавтра на брюхе к нему приползет и посул принесет. Мир и велик, да дурак.
Разговор ушел в неприятную для всех сторону, и слова Деки повисли в угрюмом молчанье.
Федор углубился в свои мысли, щурясь на отблески закатного солнца в реке. Начищенными копейками горели на реке блики.
Вот он, поседевший в походах, сорокалетний казак, потерял в бою еще одного товарища.
Воевали дерзкие люди, добивались своего и умирали на отвоеванной у дикости земле, не оставив имен своих потомкам. Спроси того-другого казачонка: тату где? Запечалуется, промолвит тихо: Сибирь взяла. Сколько безымянных могил осталось на берегах Томи и Кондомы, Мундыбаша и Мрассу! И в каждой захоронен казак, не убиенный, так зацинжавший. У каждого осталась семья и своя избенка средь цветущего вишенья где-нибудь в Россоши или Малоярославце.
Где-то там, на кривобокой улочке, припудренной теплой пылью, отпечатывал казак следы мальчишеских ног. Как и все, в положенный срок свершил младенческий круг свой и сел в стремя.
Перед мысленным его взором встал он сам, быстроглазый казачонок, убегающий тайком на поиски цветущего папоротника. Того самого колдовского цветка, который помогает искателям сокровищ найти клад. Федор грустно улыбнулся: клад мальчугану нужен был, чтобы купить ножичек у соседского мальчишонки.
У каждого в жизни есть своя улочка, и каждый, уезжая, решает: навсегда. И только потом, на закате жизни, начинает седеющий муж понимать, что сердцем так и остался на пыльной улочке детства. Как, в сущности, коротка и скудна человеческая жизнь! Вот уж и прожита лучшая часть жизни. А много ли хорошего видел он в этой, лучшей, половине жизни? Вечная нужда, унижения, страх за завтрашний день...
Вспомнилась почему-то чернявая татарочка-подростыш из аила шайтанщика Сандры. Кажется, Кинэ ее звали.
Теперь, из сегодняшнего дня, из нынешнего своего положения Федор смотрел на себя прежнего, как на другого человека. Куда же это все делось — все прежнее-то? Сколько лет мечталось-чаялось, что вот там-то, впереди, и будет нечто значительное, главное. Уж и на вторую половину жизни перевалил он, а главного все нет и нет...
Потом Федору вспомнилась свадьба, его свадьба. Бешеная тройка, разметавшая гривы по ветру, скрип полозьев, и он, Федор, на скаку выпивающий пляшущую в руке горькую чарку. И тут же картину свадьбы сменило почерневшее, чахнущее лицо сломленной работой жены.
Кто знает, может, и ему, Федору свет Борисовичу, суждено уронить седую голову под разбойным мечом степняка. А может, в чьем-то колчане до поры дремлет та единственная стрела, что свалит его с коня.
«Что ж, бывает, и на лежанке помирают, — горько усмехнулся про себя Дека, — да не казачья то доля».
Весенние дожди вымывали из земли белые черепа. Голубые незабудки прорастали в их черные глазницы.
«Весь-то век за лучшей долей гоняемся, — невесело подумал Дека, и на лице его прибавилось морщин. — Все края счастливые ищем. А где она, та заветная землица, та неведомая даль, куда всю жизнь спешит, торопится беспокойный русский человек?..»
Вот она, земля... — всматривается Дека окрест, — родючая, жирная, хоть на хлеб мажь. Широко окрест леса стоят, в них орех растет, зверь всякий обитает. Искони лес для русского человека и кормилец, и защитник, и дом. Издревле русскому мужику не занимать плотницкой сноровки. Из-за нескончаемых пожаров деревянные города и веси русские беспрестанно отстраивались. Плотник всегда был нужным человеком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33