А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Что бы он ни говорил, не обращайте внимания, – крикнула она нам вслед. – И пусть даст расписку.
На Бродвее мы с Сельмой съели по гамбургеру, после того как она позвонила мужу и выяснила, что он задержится на работе, а я позвонила Штаммам и попросила Фернет передать, чтобы меня не ждали к ужину. Сельме мое новое жилье определенно не нравилось. Я, пожалуй, не обратила бы на это внимания, если бы не чувствовала себя виноватой перед ней: сначала ухватилась за нее, как за соломинку, а теперь она мне вроде как больше не нужна. Поэтому я несколько раз повторила, что очень ценю ее мнение, но не понимаю, что же ей так не нравится. Она промямлила что-то о своих дурных предчувствиях. Мол, какая-то подозрительная история. И с той девушкой что-то явно не так. Я в шутку спросила, уж не думает ли она, что весь этот спектакль разыграли специально для нас; она ответила, конечно, нет, но… в общем, она намекнула, что именно так и думает, хотя говорить об этом прямо ей не хотелось. Мы сменили тему и принялись обсуждать, что мне еще надо сделать, кому позвонить, и старались не упоминать больше о комнате, огорченные, что тут наши мнения разошлись.
Разумеется, спустя некоторое время мне стало ясно, что отталкивало Сельму в Рите Баум и ее Острове Разума. Я не жалела о том, что переехала: и комната, и весь уклад, и привычки Риты оказались именно такими, какими они виделись при нашем первом свидании. Но то, что Сельма инстинктивно почувствовала сразу, до меня дошло значительно позже, когда на это уже нельзя было закрывать глаза. Квартира была не столько островком разума, сколько его храмом, а себе Рита отвела роль воплощенного духа, верховной жрицы Обыденности, неустанно украшающей свой ситцевый алтарь. Яркий орнамент в спальне, недорогой и практичный стиральный порошок в ванной, «типично американское» печенье в кухне. И над всем этим разносится бодрый голос «настоящей американской девушки», словно зазывающей: «Эй, ребята, посмотрите-ка на самую супернормальную девушку в мире». Рита рассказывала о свидании с «нормальным хорошим парнем» так, как мои одноклассницы говорили о посещении врача; она рассуждала о «нормальном состоянии» так, словно единственная во всем свете знала, что это такое. В конце концов я поняла, в чем тут дело.
Но поначалу я нашла в ней подругу и единомышленницу, которая еще больше, чем я, стремилась забыть о неприятных сторонах жизни – не хотела думать о них и тем более говорить. Возможно, кому-то это покажется надуманным или чересчур заумным, но на самом деле все довольно просто и наш метод обходить любые неприятности молчанием был не так уж плох. За свою жизнь я наслушалась, как то один, то другой, выпив лишнего, начинали во всеуслышание произносить душещипательные речи о тяжелом детстве или предаваться воспоминаниям о несчастной беспутной юности, пока не валился без чувств в приступе пьяной жалости к себе. Бывает, что исповедь является первым шагом на пути к добродетели… но гораздо чаще это всего лишь благовидный предлог для любителей побарахтаться в грязной луже собственной вины. И если я так подробно восстанавливаю в памяти события своей жизни, то не в надежде облегчить душу и очиститься, а из страха сойти с ума, если не сделаю этого.
Глава 5
Завтрак в университетской столовой – чашка-две кофе и бутерброд (тридцать – сорок центов); обед в конторе – кофе и бутерброд с поджаренным сыром или сырной пастой и оливками (сорок пять центов плюс десять центов на чай); ужин дома – яйца, мясные консервы или овощи, иногда отбивная с печеной картошкой и салат. Если я приходила вовремя, то довольно неплохо ужинала с Ритой; но она садилась за стол ровно в половине седьмого, и мне не хотелось просить ее готовить на двоих, если я не была уверена, что вернусь к этому времени и потом не буду никуда спешить и смогу поесть спокойно. Рита считала, что кухня – не забегаловка, куда заскакивают перекусить на ходу; я понимала ее и старалась не нарушать правила. Обычно я задерживалась в конторе на час-полтора и занималась. Поэтому дома у меня всегда был небольшой запас консервов, яблок и апельсинов, но иногда одна мысль о консервах вызывала тошноту, и, если не было времени спокойно поужинать с Ритой, я покупала четверть фунта говяжьего паштета, свежую булку и пакет зеленого горошка или бобов. Дома намазывала булку паштетом, крепко солила и перчила и съедала с овощами, пока готовилась к занятиям. Чаще я жила на хлебе и сыре, и вечером ужасно хотелось свежих овощей или фруктов; я не могла заставить себя съесть шоколад, который совала мне Тея, или кусок торта, который мать посылала мне с Дэвидом, хотя оба они – Дэвид с насмешкой, Тея с тревогой – уверяли, что я страшно похудела.
Я продолжала много ходить пешком и из-за этого худела еще больше. Почти каждый день шла из университета в контору, а иногда вечером часть пути оттуда до дома. Но нечасто, потому что по вечерам не могла терять времени на прогулки – надо было заниматься. А после десяти у меня начинали слипаться глаза и я с трудом преодолевала сон. Кроме того, в подсознании всегда жила надежда, что дома меня ждет Дэвид. Я заказала для него ключ, но он пользовался им реже, чем мне хотелось бы. В том семестре у него были два очень сложных курса и еще он делал кое-какую работу для своего профессора, который писал книгу о международном праве.
И все-таки бывало – я возвращалась, а он читал в комнате или болтал на кухне с Ритой. Рита почти сразу дала мне понять, как ей нравится Дэвид, какой он «положительный». Она не задавала вопросов и не осуждала нас, скорее всего потому, что оба мы были вполне «нормальными и надежными». Я как-то сказала ей, что мы знакомы с детства, а в любви с детства есть что-то необыкновенно «положительное». «Нормальным» людям Рита прощала многое, чего не простила бы другим.
Мы с Дэвидом встречались каждую субботу. Иногда в городе, но если днем он работал в библиотеке, то оттуда шел ко мне и ждал, когда я вернусь после занятий с Борисом. Иногда мы ложились на часок вздремнуть, потом шли куда-нибудь поужинать, возвращались домой – и разговаривали, любили друг друга, опять спали и снова любили друг друга.
Это были странные вечера. Мы оба чувствовали себя одновременно непринужденно и скованно. О многом предпочитали не говорить, но это все равно тяготило нас, как и то, что времени для частых встреч у нас особенно не было. В результате Дэвид, который читал все газеты без разбора, пытался увести меня в мир чужих жизней. В прошлом году мы на занятиях немного говорили о деле Хисса, и у меня сложилось ложное впечатление, что он невинная жертва маккартизма. Теперь Дэвид подробно рассказывал мне не только о Хиссе, но и о Юдифи Коплон, Уильяме Ремингтоне, Элизабет Бентли и о «красных тридцатых».
Мы рассуждали о коммунистах, о гражданских правах, о международном праве, будто женаты лет двадцать. Но всегда с каким-то напряжением – словно последние несколько лет прожили в разлуке и мало что знали о жизни друг друга в эти годы.
В середине февраля разразился скандал из-за баскетбольной команды Сити-колледжа, соединив мир, в котором мы жили, с тем, о котором стремились забыть.
Странная штука споры. Я могу по пальцам пересчитать наши перепалки с Уолтером, которые заканчивались тем, с чего начались. Почти всегда спорящими движет злость, не имеющая к самому предмету спора никакого отношения, но готовая при малейшей возможности прорваться, завести разговор Бог знает куда и только лишний раз доказать, что ссора вспыхнула из-за пустяка, не стоящего выеденного яйца. В действительности, просто наступал момент, когда я уже не могла больше выносить его завуалированное ханжество; его коробило от моего упрямого желания заставить его смотреть правде в глаза. И мы набрасывались друг на друга и стояли насмерть в лютой схватке, одинаково губительной как для нас, так и для Истины.
Рассуждая о малообеспеченных слоях населения, Уолтер на самом деле намекал на то, что я обманом женила его на себе. Объясняя ему свое отношение к черным, я косвенно пыталась объяснить нечто совсем другое: что, по крайней мере, я, в отличие от него, не лицемерю. Говоря о мире в целом, мы, по существу, говорили о своем браке. Мы знали о себе намного больше и одновременно намного меньше, чем о мире, и пытались решать мировые проблемы в надежде докопаться до причин собственных неурядиц.
Однажды, увлекшись политикой и расовыми проблемами, Уолтер вдруг ляпнул какую-то глупость о прогрессивности еврейской общины и готовности евреев бороться за права негров.
– Уолтер, – ответила я, – больших расистов, чем евреи, я в жизни своей не встречала. Они любят негров до тех пор, пока те подвергаются гонениям. Им, видно, кажется, что это их как-то сближает.
– Ты хочешь сказать, что ты – явление уникальное. – С обидой в голосе. – И среди лиц еврейской национальности ты одна не расистка?
– Лиц еврейской национальности. Это звучит так… Говори лучше просто – евреи.
– Ты очень ловко уходишь от темы.
– Какой темы? О том, кто расист, а кто нет? А я никогда и не говорила, что я не расистка.
– Конечно, ты скажешь что угодно, лишь бы меня позлить.
– В данном случае это не так, – сказала я, и в этом была доля истины, но только доля; и разумеется, я заранее предвкушала, что он будет злиться.
По выражению моего лица он пытался понять, не смеюсь ли я над ним.
– Я не шучу, Уолтер. У меня полно предрассудков. Я бы тебе давно призналась, только ты не спрашивал.
– Как выяснилось, я много о чем тебя не спрашивал.
– Так надо было давно составить вопросник, Уолтер. Руфь, с кем ты? Отвечай как на духу. С грязными жидами-расистами или с передовыми лицами еврейской национальности, которые целуются с неграми?
Он сжался, словно от удара. Уолтер терпеть не мог прямоты, резких слов и ругательств. Он предпочитал наносить удары, не нарушая приличий. Это тоже искусство – вовремя намекнуть, что все его предают, не уточняя, кто именно эти «все». Или, выражаясь языком военных, прикинуться, что отступил с позиций и обратился в бегство с единственной целью – омрачить радость победителя, заставив его стрелять в спину безоружному противнику.
– А как же, – спокойно, с коварной уверенностью, – насчет твоей подружки – той девушки, что приезжала на озеро, когда ты первый раз была там с нами?
– Роды Уоткинс? – Про себя я отметила, что вопрос задан таким образом, словно мое положение с тех пор не изменилось. – А что насчет Роды? Во-первых, она была не моя подружка, а Мартина – очередная девчонка, с которой он спал.
– Ты делала вид, что она тебе нравится, – перебил он, шокированный моей грубостью.
– Она мне и нравилась.
– Ты относилась к ней с уважением?
– Она была очень неглупая. Образованная. Из хорошей семьи. Моей не чета. Вот на ком бы тебе следовало жениться. Она была бы лучшей женой, чем я. Ее мать – вполне респектабельная дама еврейской национальности, и отец тоже очень респектабельный. Такой большой черный респект…
– Хватит! – выкрикнул он.
Пробив эту ненавистную ледяную оболочку, я могла немного расслабиться и позволить себе что-то вроде раскаяния. Добровольная жертва воображаемой борьбы без противника.
– Прости, Уолтер. Я ударилась в мелодраму. Очень обидно, когда говоришь правду, а тебе не верят.
– Что ж, убедила, теперь я тебе верю. – Голос Уолтера звенит, как провода под напряжением.
– Может, и веришь, только боюсь, не тому, что есть на самом деле. Из того, что я сейчас говорила, еще вовсе не следует, что я именно так к этому отношусь.
– В самом деле? – Сдержанно, словно его это уже не касается.
– Да, Уолтер, в самом деле. Если я вижу на улице негра, я, представь себе, не думаю: Вон идет здоровый черный ниггер.
– А что ты думаешь?
– Как правило, ничего особенного. Просто вижу, что он черный.
– Тогда к чему было устраивать истерику? – Хладнокровная констатация моего безумия. – В конце концов, никто ведь не требует, чтобы ты не замечала очевидного.
– Видишь ли, все не так просто. – Почему я не могла уступить? – Например, если у человека светлые волосы, я ведь это тоже замечаю, но по-другому. Когда у Мартина с Родой разладилось, я думала: Вот ведь шлюха черная! Чего она воображает? Понимаешь? Я всегда помнила, что она черная. И в любой момент готова была поставить ей это в вину.
– Видимо, я был не прав, Руфь. Наверное, у тебя действительно к ним какое-то особое отношение, не как у других людей.
– Не знаю, Уолтер. Сомневаюсь, что это так уж нетипично. Тон притворно-небрежный. Мы поменялись ролями. Но спор – каковы бы ни были его истинные причины – такой же яростный, как прежде.
– Я всегда считал, что еврейский народ в силу своего исторического развития более восприимчив…
– О-о! – простонала я, не в силах терпеть его псевдоакадемический тон. – Большей частью как раз наоборот. Хотя посмотришь на девчонок – все мечтают заполучить дружка-негра. И я их даже где-то понимаю. В неграх в самом деле есть что-то такое… Я сама бегала на баскетбольные матчи в Сити поглазеть на них и думала, как они здорово смотрятся, как в них чувствуется мужчина.
Он был несколько шокирован, но промолчал.
– Все эти разговоры об их неотразимой сексуальности и врожденном чувстве ритма… Можно много чего наговорить, чтобы звучало научно и прилично, но все ведь сводится к одному: они меньше обременены интеллектом, чем все мы, остальные.
Уолтер, прищурившись, смотрел на воображаемую линию горизонта за моей спиной и делал вид, что обдумывает мои слова.
– Ты обобщаешь, – заявил он наконец.
Обобщения не всегда уместны. Только ведь без них не обойтись, если мыслить не слишком примитивными категориями…
Почему фразы, сказанные когда-то Хелен Штамм, не выходят у меня из головы? Когда на меня обрушивалась лавина ее бурного красноречия, я почти не воспринимала смысла отдельных предложений. Но потом, недели, месяцы, даже годы спустя, в самый неподходящий момент, когда мне лучше было бы закрыть глаза на самодовольную глупость Уолтера, обмануть себя, притвориться, будто не понимаю, что его слова – это мыльные пузыри без признака мысли, ведь мыслить он давно разучился, мне на память вдруг приходила какая-нибудь особенно ядовитая из ее по-мужски отточенных фраз, словно дождавшаяся своего часа и готовая поразить Уолтера куда больнее, чем я сама могла бы это сделать. Но именно поэтому я не могла воспользоваться этим оружием – это был бы запрещенный прием.
– Знаю, что обобщение, и даже не слишком удачное. – Предложение перемирия, возможно потому что вспомнила о Хелен или о скандале в связи с баскетбольным матчем и, конечно, о Дэвиде.
Уолтер не ответил. Не пожелал ни принять, ни отклонить протянутую руку.
– Почему ты так странно улыбаешься? – спросил он.
– Разве?
– Ты улыбаешься. – Капризным тоном.
– Наверное, вспомнила баскетбольный скандал с подкупом игроков в Сити-колледже. Мы тогда еще не были женаты. Помнишь?
– Очень смутно, – ответил Уолтер, который раньше восхищал меня тем, что помнил все до мелочей.
– Сначала арестовали троих ребят: двух евреев и одного цветного. А вообще-то в команде были четыре звезды, четвертый – тоже цветной. Помню, мы встретились с Теей в университете и она рассказала мне об этом. Это произошло месяца через два после… после того, как я ушла из дома. Так вот, родителей возмутило, что евреев арестовано в два раза больше, чем цветных. Подозревали, что дело нечисто. А ребята-евреи чуть не молились на этого Негра – с большой буквы – за то, что он спас их команду от полного позора. – Я опять улыбнулась. – Уж не знаю, что это – расизм? антисемитизм? – желать, чтобы кто-то другой оказался порядочным человеком.
Уолтер не видел в этой ситуации ничего забавного, но вежливо улыбнулся, поскольку мы вернулись к более цивилизованной манере общения.
– На следующей неделе был очередной матч и трое арестованных, конечно, не играли, но тот четвертый играл, и весь университет пришел болеть за него, а на следующей день его тоже забрали. Это стало последней каплей. Они ведь сделали из него черного Христа, а он оказался обыкновенным смертным, и для них это было хуже самого страшного предательства. У меня был порыв написать ему письмо и объяснить: неважно, какой у него цвет кожи, такое могло случиться с каждым, кто оказался бы на его месте, и у него не больше причин считать себя предателем своего народа, чем у любого еврея или любого другого члена команды.
– Может, и к лучшему, что ты этого не сделала, – задумчиво сказал Уолтер. – Он бы подумал, что ты одобряешь его поступок. Но ведь это не так?
Он ждал, что я солгу: конечно, это не так; попытаюсь, наконец, утаить от него свои самые заветные, самые пагубные мысли. Он расставил ловушку, чтобы заставить меня солгать, и я почти поддалась, но мне стало противно – слишком явно он добивался своего.
– Если я не одобряла его поступок, я в равной степени не считала возможным его за это проклинать, и мне хотелось, чтобы он это понял.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35