А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он в мичманке и в модном тогда среди штурманов черном макинтоше английского покроя, а юная блондинка – в вельветовой куртке. Когда, обнявшись и не обращая внимания на колонну заключенных, они приблизились к нам, я узнал моего приятеля Мишку Серых. Он жил по соседству с Костей Семеновым, мы часто вместе проводили время и проходили штурманскую практику на одной палубе. Его отец был репрессирован в 1937 – 38 годах, и в Мишке постоянно жил страх, что в какой-то момент ему могут бросить в лицо: «Сын врага народа!» Зная об этой его уязвимости, я не хотел смущать его окликом, обнаружить его связь с арестантом. Пусть себе прогуливается. Но, когда они поравнялись со мной, меня сразила мысль, что это, быть может, последний мой знакомый из прошлой жизни, встреченный перед отправкой, скорее всего, на Колыму, и я не выдержал.
Мишка-а-а! – Парочка обернулась. Задержала шаг колонна, конвоиры защелкали затворами, но, убедившись, что угрозы порядку нет, быстро пришли в себя.
Что, знакомый? – подходит ко мне старший конвоя.
Я молчу, предоставив Мишке право решать, знакомы мы или нет. – Вадим?! – Мишка стремительно направляется ко мне. Его останавливают.
Между нами стенкой конвоиры. Мишка уговаривает старшего разрешить передать мне что-нибудь. То ли осанка штурмана расположила конвоиров, то ли присутствие девушки – но на виду у всей колонны Мишка достает из своих карманов деньги, сколько их там было, и – это было невероятно! – передает мне через конвоиров вместе с пачкой сигарет, хотя знает, что я не курю. Пожать друг другу руки нам не дают.
Сколько я ни оборачивался, Мишка и его девушка стояли, не двигаясь, помахивая нам, пока колонна не скрылась за сопкой.
Потом Мишка Серых стал известным на Дальнем Востоке капитаном. Его судно типа «Либерти» шло из Канады груженное пшеницей. Во время шторма судно почти раскололось надвое, но Серых и его экипаж все-таки привели пароход в порт назначения. Он стал Героем Социалистического Труда. Мы с ним больше не встречались.
Я пишу эти строки, когда Михаила Серых уже нет в живых. Но пусть хотя бы на небесах Мишка знает, что настоящим героем в своей памяти я его числю с нашей последней минутной встречи весной 49-го в бухте Диамид – между каменоломней и лагерем.
Мысль о побеге не оставляет меня, но конкретного плана не придумывается. В бараке моим соседом по нарам оказывается Толя Пчелинцев, осужденный на 15 лет, не помню, за что. С ним мы бьем камни и «повязаны» одними носилками. Стоит одному споткнуться, как камни обрушатся на другого. Мы друг друга не подводим, хотя спускаться приходится под дождем, в слякоть, когда вязкая глина плывет под ногами. По ночам, лежа рядом, мы подолгу разговариваем. Ему лагерь тоже невмоготу, он тоже решился бы бежать – был бы случай. Мы не подозревали, что возможность появится раньше, чем ожидали, но использовать шанс не удастся.
Март ветреный и холодный. С моря низко плывут кучевые облака, почти цепляясь за сторожевые вышки, за крыши бараков. Сырой воздух вместе с каменной пылью не втягивается, а скрипуче вталкивается в грудь. Пыль забивает нос, уши, глаза, путается в волосах, оседает на шее, и мы радуемся ливню, когда можно подставить лицо под холодные струи воды.
В один из таких дней нас с Толей посылают переносить из сарая в каменоломню кайла и лопаты в сопровождении начальника конвоя. Мы метрах в шестидесяти от карьера, где за пыльной завесой заключенные стучат ломами по камням. Поблизости двухэтажные дома. Я вижу женщину: поднимает из стоящего на табуретке жестяного тазика белье, выкручивает и, привстав на носках, развешивает на веревке, закрепляет прищепками. В голове моментально просчитываются расстояния от склада до нашего охранника, затем от него до поселка и до каменоломни. Наметанный глаз быстро оценивает окружающее пространство. На десятки шагов ни одного автомата, кроме того, что на груди у нашего конвоира. Мы с Толей переглядываемся и понимаем друг друга. «Рвем?» – «Давай». Мне нужно, проходя мимо конвоира, одним рывком оказаться с ним лицом к лицу, поймать автомат левой рукой, правой ударить его, а затем обоим рвануть в разные стороны к лесу. Что делать дальше, видно будет, а пока – бежать!
Оказавшись близко от конвоира, я вижу, как он сосредоточенно что-то ищет в карманах. У меня в животе похолодело – пора! Я прыгаю к нему, но сильно ударяюсь пальцами об автомат – потом с месяц болела вся рука. Все же удается схватиться за автомат и нанести удар.
Но в моей памяти резче не эта моментальная сценка, а табурет с тазиком и безумный крик испуганной женщины. Мы, как условились, кинулись в разные стороны, но через десять-двенадцать прыжков я запутался в витках проводов на земле. Падаю, меня настигает конвой.
Не видел, как и чем меня били, – пришел в себя на вторые сутки в изоляторе.
Я сильно, очень сильно избит, но, очнувшись, с радостным удивлением обнаруживаю, что все зубы целы! Это невероятно. Зубы оказываются прочнее всех частей тела. Бывало, меня били прикладом по голове, иногда так, что голова, казалось, отлетала в сторону, но зубы в хрящевых окопах стояли насмерть. Уже не осталось ни волос, ни ума, а зубы – тьфу-тьфу! – до сих пор целы.
Толе удается убежать, но потом и его ловят. Некоторое время спустя при очередной попытке бежать его застрелили.
Попытка побега наделала много шуму. В лагере сильно ужесточилась охрана заключенных. Через две недели я уже в силах передвигаться, и меня возвращают из Диамида снова на пересылку «три-десять». Ивана Фунта и его команды уже нет, ее препроводили наводить порядок в других лагерях, а здесь хозяйничала новая комендатура, с такими же повадками, как прежняя. Узнать ее поближе я не успеваю. Через несколько дней большой группе заключенных, человек восемьсот, приказывают собираться с вещами.
Во время сборов я знакомлюсь с Колей Федорчуком по кличке Хохол. Известный вор, он уже побывал на Колыме, каким-то чудом вернулся на материк, но снова попался и теперь собирался в лагеря «Дальстроя» во второй раз. Федорчук рассказал историю, которая давала представление о том, куда нас отправляют и что нас ждет. То, что он мне рассказал, знало довольно много людей, с которыми я встречался в лагерях на Колыме. Это случилось в районе лагеря Бурхалы Северного управления. Федорчуку оставалось месяца четыре до освобождения, он работал в дорожном управлении, там бесконвойники пели ремонт дороги. Однажды зимой, проходя лесом, он услышал стон. В зимние месяцы для мертвецов не копали могилы: слишком трудно долбить мерзлоту. Трупы складывали в короба на лыжах, но пять-шесть тел в короб, вывозили за зону и оставляли в лесу. Час-го в короба бросали и тех, кто еще дышал, но кому жить явно оставалось несколько часов – диагноз ставил «лепило», как называли лагерного врача. Иногда тело подтаскивали к коробу, а человек хрипит: «Я еще живой!» А ему в ответ: «Молчи, падла, лепило лучше знает!»
И вот Коля, проходя мимо снежного завала, слышит стон. И видит едва не мертвеца, но все-таки живого. Человек был почти невесом, и Коле ничего не стоило взять его на руки и потащить к себе в домик. Там вместе с товарищем они вернули доходягу с того света. Продукты они добывали обычным в тех краях способом: выходили на трассу к Бурхалинскому перевалу, по которому поднимались машины с продовольствием по пути от Магадана до Индигирки. Поравняется машина с укрытием – Коля или его приятель прыжком окажется на дороге, зацепится за машину, взберется в кузов и сбросит на дорогу мешок сечки или сахара – что везут. Скоро машины с продовольствием стал сопровождать конвой.
«Еще бы сала, мы бы горя не знали!» – вздыхал Коля. Принесенный им из тайги человек мало-помалу откормился, вместе с ними стал строгать черенки. Самое трудное было, говорил Коля, найти ему очки. Он не мог обходиться без них, сильно страдал, а нужны ему были не какие-нибудь очки, а с разными диоптриями. На Колыме тогда легче было раздобыть десять паспортов, чем одни очки.
И вот пришла пора Коле освобождаться и уезжать на материк. «Послушай, ты же списанный, никому не нужный, никто тебя не ищет. Я найду тебе паспорт, и езжай со мной или куда хочешь, – говорил Коля спасенному. – Ты же пропадешь!» Но уговоры не действовали. Расставшись с Колей, человек вернулся в свой лагерь. И надо же случиться такому: оказалось, в лагерь уже пришли документы о пересмотре его дела. Он подлежал освобождению. Это был крупный авиастроитель из Ленинграда.
Продолжение этой истории скоро мне придется наблюдать самому. Одним этапом с Колей Федорчуком мы прибыли на Колыму. Я – первый раз, он – второй. В штрафной лагерь Случайный, где мы оба оказались, на имя Николая Федорчука пришли две посылки из Ленинграда. В них была фотография прекрасно одетого человека в массивных роговых очках, вместе с большой семьей. Консервы, сгущенка и нашпигованное чесноком сало. «Ну и память, падла!» – удивлялся счастливый Федорчук.
В ночь перед отправкой колонну ведут в баню. Конвоиры посмеиваются, перешучиваются. Причина их веселья становится понятной полчаса спустя. В предбаннике мы разделись, кто до трусов, кто догола, повесили одежду на крюки прожарки, где ее обдадут горячим паром и вернут после бани теплой, волглой, прилипающей к телу. Мы уже входили группами в плотный, сырой туман бани, когда конвоиры ввели в предбанник бригаду женщин. Баня ошарашенно притихла, слегка заволновалась, кое-кто машинально стал прикрывать руками свои интимные места, но женщины, замученные, худые, бритоголовые, не обращали на нас внимания, словно нас тут не было, и послушно, с привычной деловитостью снимали с себя то немногое, что на них было, не стесняясь обвисших телес.
Шаек на всех не хватало, одна приходилась на двоих-троих. Мне досталась шайка на пару с девушкой лет двадцати трех. Она смущалась первые минуты, а когда мы стали мыться, помогая друг другу, перестала воспринимать меня и всех других окружающих как лиц противоположного пола. Девушка неистово мыла голову и всю себя, будто не надеясь, что эта удача может повториться. У нее сильно выступали ключицы, казалось, на них, как на вешалке, держалось ее обмякшее тело. Галя Кривенко – так ее звали – была из Харбина, из круга русской молодежи, оказавшейся в Маньчжурии маленькими детьми. Их привезли беглецы-родители из охваченных Гражданской войной городов Сибири и Дальнего Востока. Повзрослев, они не помнили, не знали Россию.
Я встречал этих стареющих соотечественников в портах Маньчжурии во время прогулок по городу и даже танцевал с их дочерьми в дайренских русских ресторанах. Но даже в страшном сне я не мог бы себе представить, что вспомнить об этом мне придется в пересыльной тюрьме на Второй Речке в бане с женщинами перед отправкой этапа на Колыму.
Галя рассказала, что она подруга Лизы Семеновой, младшей дочери атамана Семенова, когда-то ближайшего друга и соратника барона Унгерна. В 1920 году Колчак произвел Семенова в генерал-лейтенанты и назначил «главнокомандующим всеми вооруженными силами и походным атаманом всех российских восточных окраин». Атаман, обладавший огромной физической силой, считал себя по линии отца (монгола или бурята) прямым потомком Чингисхана, и его уверенность в себе передалась дочерям – старшей Татьяне и младшей Елизавете. Я это слышал от русских эмигрантов в Дайрене, а кое-что от самой Лизы, с которой однажды танцевал в дайренском ресторане. Одно время она там была пианисткой в оркестре. Когда я сказал об этом знакомстве Гале, она встрепенулась:
– Ее забрали почти в одно время со мной, она должна быть тоже где-то в лагерях.
Как сложилась судьба Гали, не знаю.
Атамана Семенова повесили в 1946 году в Москве, на Лубянке. Татьяна Семенова с малолетним сыном отбывала срок в Тайшете. Лизу Семенову на пересылках я не встречал, но от заключенных слышал, будто ее видели в одном из женских лагерей. Ей было тогда лет двадцать.
Вагоны, в которые загоняли наш этап – человек 600–800, не имели ничего общего со «Столыпиными», которые разделены на тюремные камеры, устроенные по типу купейного вагона, где сквозь зарешеченную железную дверь, выходящую в проход, охрана может круглые сутки наблюдать и слышать заключенных. Наши же красные товарняки с широкими дверями, наружной перекладиной и тяжелым замком были копией вагонов, в каких по Сибирской железной дороге перевозили скот. С небольшой разницей: ни сена, ни соломы у нас не было. В паровозном дыму, под лай собак и крики конвоиров мы поднимались в вагон.
По обе стороны были сколочены двухъярусные нары, в углу стояла бочка-параша. В вагоне оказалось несколько знакомых по владивостокской тюрьме и по пересылке.
Я обрадовался, увидев Колю Федорчука. Тут же был Володя Млад, лет двадцати семи или двадцати восьми, с нежным женским лицом и обезоруживающей улыбкой – один из самых известных воров Владивостока. Мы познакомились еще на «три-десять». В вагоне меня многие знали по истории с надзирателем Мельником, ударившим меня связкой ключей в лицо и потом долго лечившимся. В верхних углах вагона были два зарешеченных окошка, сквозь которые хотя бы отчасти выплывал из вагона наружу тяжелый хлорный дух. Устроившись на нарах или на полу, осужденные слюнявили карандаши, писали письма, складывали треугольником и на остановках, подсаживая друг друга на плечи, просовывали их в ячейку оконной решетки. Может, кто подберет и бросит в почтовый ящик.
Мы ехали под громыханье колес, радовались свету в окошке и томились неизвестностью. На некоторых остановках охрана выводила нас из вагонов на насыпь, окруженную конвоем с собаками. Наряды поднимались в вагоны, деревянными молотками простукивали пол, стены, крышу – нет ли признаков замышляемого побега, загоняли всех снова в вагон и теми же молотками колотили замешкавшихся. Конвоирам даже доставляло удовольствие обрушивать на последних молотки. Под их руку никому не хотелось попадаться. Все влетали в вагоны как сумасшедшие. Жалели только, что не добрали свежего воздуха. Пусть смешанного с прогорклым паровозным дымом, с пылью из-под солдатских сапог – все-таки это был воздух.
И снова стучали колеса.
О наступлении утра или вечера мы узнавали по тому, как в зарешеченном окошке синел, краснел, золотился свет. На душе было тоскливо. Мои друзья где-то во Владивостоке, в рейсах… Неужели я не вернусь к ним целых восемь лет?!
Поезд миновал Хабаровск и шел к Ванино, когда я заметил в вагоне необычное оживление. Воры что-то замышляли, с ними был Володя Млад. В каждом сообществе уголовников выявляется лидер, которому другие послушны. Это не страх перед авторитетом, а способ коллективного самосохранения. Воры собирались в кружок, перешептывались, и хотя я не был приглашен в их компанию, догадался, что готовится побег. Не знаю, откуда у них взялась пилка. Это вообще загадка, как в любых обстоятельствах к заключенным попадают пилки и ножи. На Колыме я не раз буду изумляться людской изобретательности. Стальной проволокой от буксирного троса они могут быстро и так гладко распилить бревно, словно поработала электропила с тончайшим диском. Один колымский надзиратель из украинцев все удивлялся: «Ну шо це за люди! Таку иголку найдуть, – сводил вместе два указательных пальца, – и такой нож зроблють!» – раскидывал обе руки.
Не знаю, чем воры в нашем вагоне распиливали пол, но много времени им не потребовалось. По неписаным законам воры никому не могли запрещать бежать вместе с ними. И я бы тоже побежал, даже не дожидаясь приглашения, но, когда работа на полу заканчивалась, ко мне подошел Млад:
– Будем отваливать. Если хочешь – давай с нами.
В полу открылась небольшая дыра, и было видно, как пролетают внизу шпалы. Я оказался в очереди седьмым или восьмым. Кто-то опытный, уже бывавший в таких ситуациях, подсказал, что после Комсомольска-на-Амуре поезда сбавляют скорость и это лучшее время для побега. В тот день на указанном нам перегоне почти одновременно с нами бежали заключенные из других поездов. Но постараюсь вспомнить, как это происходило у нас.
Уже вечерело, когда поезд, постояв на какой-то станции, только-только начал движение и еще не успел набрать скорость как первый, опустив ноги над пролетающими шпалами, держась руками за края отверстия, отпустил наконец руки и провалился вниз, моментально распластавшись на шпалах, чтобы чугунные подвески не размозжили голову. На некоторых поездах в местах сцепа последних вагонов свисали, доставая почти до шпал, металлические кошки, убийственные для беглецов, но сейчас об этом никто не думал. За первым, не теряя времени, нырнул второй, вывалился третий, кувыркнулся четвертый. Подмигнув мне, уже свисая, спрыгнул Млад. Когда пришел мой черед, я грохнулся на шпалы и прижался к ним, а когда надо мной простучал последний вагон и открылось небо, с платформы последнего вагона охрана открыла беспорядочную стрельбу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54