А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я не встречал профессионального исполнителя степа, который бы выделывал ногами такое. Он мог тренироваться в камере сутками. Никаких других интересов у него не было. Иногда кто-нибудь спрашивал: «Каштанка, ты читал?» – называли какую-нибудь книгу. За него отвечал Петька Дьяк с обычной ехидцей: «Зачем Каштанке читать? Он вон как карты тасует и ногами бацает!»
Впрочем, в лагере были куплетисты-чечеточники, от него не отстававшие. Вора заставить работать невозможно, но уж если он за что-то берется, то будет это делать обязательно очень хорошо, что ножи затачивать, что «ногами бацать». Люди, проводящие в этой атмосфере годы, все друг о друге знающие, осточертевшие друг другу за этот срок, должны же чем-то себя занять. И если к чему-то имеешь способности, в лагере есть время довести их до совершенства.
Никогда не забуду двух заключенных, бивших чечетку под частушки собственного сочинения. Один поет, выбивая каблуками дробь, локти отведены, большие пальцы заложены за проймы жилета:
Куды идешь, куды идешь, Куды шкандыбаешь? Второй – с котелком в руке – навстречу ему, выделывая ногами нечто немыслимое: В райком за пайком, Хиба ж ты не знаешь! Все умирали со смеху, а чечетка продолжалась под новые куплеты.
Меня Петька Дьяк и Каштанка здорово выручили в истории с Витькой Лысым. У меня с этим вором произошла стычка, я не сдержался, ударил его. И довольно сильно. Я сразу же понял, что совершил нечто страшное. Камера замерла: ударить вора! По воровским законам Лысый должен меня убить, или он не вор.
Камера наэлектризована. Все понимают: что-то должно произойти. Я не думаю, что Лысый горел желанием убить меня, я знаю, он с уважением ко мне относился, но воровские законы не оставляли ему выбора. Я заметил; как Каштанка о чем-то говорит с Лысым на повышенных тонах, припоминает ему эпизод на пересылке, в котором Витька совершил что-то не воровское, и вдруг бьет его в лицо. Внимание камеры моментально переключается на новое происшествие. На фоне Каштанкиной информации, взбудоражившей всех, разборка Лысого со мной становится второстепенной, неинтересной. Тюрьма бурлит новым противостоянием – между Лысым и Каштанкой, – которое, к счастью, тоже закончилось бескровно. Так Петька Дьяк и Каштанка отвели удар от меня.
Я уже был давно освобожден, работал председателем золотодобывающей артели, известной на Колыме, когда ко мне на прииск «Горный» приезжает Петька Дьяк. Я встретил его с радостью. Естественно, как и весь наш коллектив, который много слышал о нем. Все, конечно, знали, что мы друзья. Я взял его на работу. Учитывая его годы, надломленное здоровье, отсутствие профессии, предложил ему совсем не трудную работу. Но уже с первых дней обнаружилось, что Петька пьет, и пьет очень много.
Все знают о моей нетерпимости к людям пьяным. В нормальном состоянии это безотказные работяги, надежные товарищи, а в окружении пустых бутылок они становятся невыносимыми. То жалкими и беспомощными, то непредсказуемо грубыми, агрессивными, часто жаждущими насилия. У всех есть психологические проблемы, каждому временами требуется почувствовать себя раскрепощенным, дать выражение своим чувствам. И я не ханжа, который не пьет и хочет лишить других маленьких радостей. Но тревожат люди, не способные устоять перед запоем. Слишком много близких людей я потерял по этой причине.
Был у меня в бригаде Коля Горшков, уже освободившийся. Прекрасный человек, с которым нас связывала многолетняя дружба, симпатичный, неимоверной силы и здоровья. Он жил с женой на Таежке. Однажды он с товарищами ехал на работу в район Журбы, путь им преградила разлившаяся река, и надо было подождать до утра, пока вода спадет. В машине был ящик водки. Коля предложил выпить, шофер возразил: «Туманов узнает – ругать будет». – «Да к утру все пройдет». Они выпили, и Коля решил съездить в Таежку к жене. Машину, управляемую пьяным водителем, на одном из поворотов занесло – у Коли перелом позвоночника, он умер на месте.
Вот из-за пьянки-то и произошла эта гнетущая меня до сих пор история с Петькой Дьяком.
Жаркий июльский день, самая страдная пора на Колыме. Идет промывка, все приборы должны работать на полную мощность. Я приезжаю на участок и ничего не могу понять. Бульдозеры стоят, никто не работает. Что случилось?! Захожу во времянку и глазам не верю: кто сидит на скамьях, кто на полу – все пьянствуют и смотрят на меня ничего не понимающими, осоловевшими глазами. Я предупреждал их, просил не срывать работу и теперь пытаюсь образумить, а в ответ бессвязные идиотские выкрики. И среди них – Петька, мой друг Петька! Которому было позволено все, лишь бы не пил.
Представьте себе, что творилось на участке. Меня окружали пьяные люди, не мальчишки, которых можно одернуть окриком, а бывшие лагерники, отсидевшие по 10 – 15 лет. Это была уже не бригада – неуправляемая толпа. Отступишь – пьянка будет и завтра, и каждый день. Недавно готовые пойти за меня в огонь и в воду парни сейчас не могли удержать в себе этакую заблатненность. Самым горластым – Юрке Александрову и Володе Королеву – досталось первым.
Я не знаю, что хотел мне сказать Петька, он уже двух слов не мог связать, но я знал наверняка, что, если бы ему не захотелось пить, пьянки бы не было. И я, до крайности раздосадованный и возбужденный происшедшим, бью его ладонью по лицу. Это был даже и не удар, а толчок. Все оцепенели, а я с руганью набрасываюсь на горного мастера. Мастер был партийцем и обо всем сообщил районному руководству.
На следующий день меня приглашают к секретарю парторганизации прииска «Горный». В кабинете симпатичная женщина – третий секретарь райкома партии, горный мастер и, к моему удивлению, Петька Дьяк. Он-то как в этой компании оказался?
Секретарь райкома просит меня рассказать, что произошло.
Знаете, говорю, много лет назад молодой штурман-дальневосточник попал в тюрьму. В лагере он встречался с разными людьми и среди них был один, из другого мира, из воров, который в трудное для штурмана время не раз спасал ему жизнь и с которым они много лет были вместе в тюрьмах и штрафных лагерях. Если бы не он штурмана, возможно, уже не было бы в живых. Для штурмана это был один из самых близких людей. Потом они расстаются, и через много лет второй парень, о котором я вам сейчас рассказываю, приезжает к бывшему штурману, теперь председателю крупной артели на работу. Но, к сожалению, он очень много пьет. Устраивает пьянки одну за другой. Председатель артели делает все возможное, что бы этого не было, но ничего не получается. И кончается тем, что вы видите. Мы оба перед вами. И поворачиваюсь к Дьяку: – Петя, что-нибудь не так?
Петька опустил голову.
Секретарь смотрит на меня и на Петьку, и я вижу в ее глазах полное понимание и сожаление, что все это между нами произошло.
Вечером я уже знал, что он собирается уезжать. «Петька, оставайся!» Он покачал головой.
Под конец жизни он совершенно опустился и умер спившимся где-то на Индигирке. Я и сейчас не пойму, прав я был на участке или нет. Мне до сих пор стыдно при воспоминании, как я когда-то ударил Петьку.
Через много лет я рассказывал эту историю Высоцкому и Борису Барабанову, который тоже очень хорошо знал Дьяка, и они оба считали, что я не прав. Чем больше проходит лет, тем чаще мне вспоминается эта история и парень, который несколько раз меня спасал.
Другой Петька Дьяков был родом из донской станицы Глубокой. Он учился в Ростове, в институте железнодорожного транспорта. Но девятнадцатилетнего студента, сочинявшего лирические стихи, навеянные есенинскими образами, арестовали за контрреволюционную пропаганду. Мы сидели вместе на Челбанье, он попал на Колыму много раньше меня. Освободившись, никуда не уехал – не к кому было, остался работать на прииске. В лагерях он отказался от многих увлечений детства и юности, кроме сочинения стихов. Писал в любой обстановке, на чем попало. Но даже когда он не записывал, а просто читал стихи, многие из нас их запоминали и повторяли, настолько они были мелодичны, трогательны, уводили в забытый и все-таки теплившийся в каждом мир – в мир любви, прекрасной природы, людской доброты. Многие строчки я помню до сих пор.
Все годы, которые мы провели вместе, были согреты созданным Петькиным воображением, выраженным в его стихах иллюзорным миром, в который он всех нас постоянно приглашал. Его стихи никогда не были напечатаны, но в моем архиве кое-что сохранилось. Хочу воспроизвести некоторые строфы не потому, что отношу их к вершинам поэзии, а чтобы передать душевное состояние одного из моих друзей, а с этим еще одну грань лагерной жизни.
Высоко в туманном поднебесье,
Чуть пониже облачных полей,
Раздаются клекотные песни
Еле видных глазу журавлей.
Улетают, говорят, далеко
Эти птицы от холодных вьюг
И морозов Северо-Востока
В сентябре неласковом на юг.
И всегда, в погоду и в ненастье,
Я спешу, чтобы на них взглянуть,
Пожелать им истинного счастья
И обратный с юга добрый путь.
Их стремленье к югу вековое
Мне понятно в зябком сентябре,
Ведь не зря листвянки плачут хвоей
И ложится иней на заре.
Знаю точно, Петя отправил стихи в Магадан известному поэту Сергею Наровчатову. Тот ответил, как Петьке показалось, высоко мерным письмом, советуя не подражать Есенину, а учиться у Маяковского – писать остро, на злобу дня. Петька сочинил вызывающий, озорной стихотворный ответ:
Не будь в сужденъях, парень, тороплив,
обдумай все и не кричи до срока.
В том, что влюблен я в прелесть трав и ив,
большого мне не видится порока.
Согласен, что поэт во всем трибун.
Но ты заметь: поэт, а не сорока.
Ведь люди – общество, а не табун,
на выкриках не выедешь далеко.
Я музу, словно женщину, люблю,
а из нее ты хочешь вышколить солдата.
За это Маяковского хвалю –
он эту бабу вы…л когда-то.
Петька Дьяков работал на Челбанье нормировщиком. Мы дружили и в последующие времена, когда я уже освободился и создал из бывших солагерников первую на Колыме золотодобывающую артель. Он работал у нас в артели.
Однажды мы идем с Петькой по лесу. Полярные осинки небольшие, мы переступаем через лужицы и видим на берегу ручья срубленное деревце. «Какой же гадости понадобилось ее рубить?» – удивлялся я. Пока собираю валежник на костер, Петька присаживается на пенек, быстро пишет на тетрадном листке.
Тишина.
Небес весенних синька,
у реки зеленых ив прибой.
Кем ты, кем ты срублена, осинка?
Кто так надругался над тобой?
Ты лежишь в неношеной сорочке
и еще, пожалуй, не поймешь,
что напрасно набухают почки,
что ты больше – нет, не расцветешь…
Я немало по свету полазил,
но не мог я многого понять.
Понял лишь, что кто повален наземь,
то тому, как и тебе, не встать.
Судьба Петьки оказалась печальной. Начал пить. Я сдерживал как мог и не знаю, долго ли удалось бы ему еще протянуть, если бы он не встретил Галю. Они взяли на воспитание мальчика. Переехали жить в Москву. В это время Галя заболела – у нее обнаружили рак, и вскоре она умерла.
И тут случилась история, которая совершенно доконала Петьку.
У Гали были золотые передние зубы. Родственники их выдернули у умершей. Это Петьку потрясло. Он был в истерике: «Такого не бывало даже у нас в лагерях!»
Похоронив жену, Петька продолжал пить. Мы с Русланом Кущаевым заехали к нему домой. Вижу на столе дюжину бутылок перцовки, большей частью уже пустых. Я стал открывать остальные и выливать в раковину. Осунувшийся, с трясущимися руками, Петька накинулся на меня: «Ты что делаешь?!»
Несколько недель спустя мне позвонили – я находился на Охотском побережье – и сообщили о смерти Дьяка. Ему было пятьдесят два года.
Хоронили в осенний день. Яма, в которую опускали гроб, была полна воды, к крышке гроба прилипли золотые листья. «Кем ты, кем ты срублена, осинка…»
Стихи Петьки – единственное, что после него осталось.
В начале 1953 года на Широком стало известно о «деле врачей», якобы совершивших убийства видных партийных и государственных деятелей и готовивших покушение на Сталина. Арестованные врачи почти все были евреи. В тюрьме эти новости не вызвали повышенного интереса. Зная, как создавались их собственные «дела», многие не доверяли властям, подозревая, что затевается непонятная пока крупномасштабная провокация. О Лидии Тимашук, будто бы разоблачившей врачей-вредителей, говорили с брезгливостью, называли не иначе, как поганкой.
В колымских лагерях антисемитизма я не встречал. То есть реплики сомнительного свойства можно было услышать из уст подвыпившей лагерной администрации. Кто-то мог обозвать солагерника-еврея «жидом», некоторые уголовники, не обязательно евреи, имели такую кличку и отзывались на нее, точно так же, как носители кличек «Хохол», «Татарин», «Китаец», «Чечен», «Мордвин»… Но среди заключенных антисемитизма как национальной нетерпимости не было, если только он не подогревался руководством специально.
Самым известным врачом в центральной сусуманской больнице был Григорий Миронович Менухин, когда-то видный московский терапевт. Его жена, тоже медик, работала в лаборатории, наблюдавшей, как говорили, за сохранностью тела Ленина в Мавзолее. Григория Мироновича посадили в 1937 году, освободили десять лет спустя – без права выезда, он так и остался на Колыме. Я попал к нему, когда пытался избежать очередной отправки на штрафняк – опять Ленковый! – и для повышения температуры шприцем ввел себе в вену дозу противотифозной сыворотки – поливакцины. Температура подскочила до сорока, перед глазами все плыло. Григорий Миронович простукивал меня со всех сторон.
– Странно, все органы в пределах нормы. Он снял очки и посмотрел мне в глаза:
– Туманов, даю слово, я оставлю тебя в больнице, но скажи: что ты сделал?
– Укололся поливакциной, – честно признался я.
– Не может быть, ты бы умер!
– Как видите, еще живой! Менухин сдержал слово, я снова избежал отправки на Ленковый. За Григория Мироновича мы переживали, когда пошли разговоры об «убийцах в белых халатах». Но его не трогали. Руководству Заплага тоже нужно было у кого-то лечиться.
В лагерях сидели люди едва ли не всех национальностей, живших на территории Советского Союза, и при всех особенностях характера, привычек, манеры поведения, никто не давал повода судить по себе обо всем своем народе. Честность, гордость, смелость, великодушие, совесть, скромность – человеку могут быть свойственны любые из этих черт, независимо от того, каков его родной язык и чем прославились его предки. Это зависит не от происхождения, не от глубоких исторических корней, а только от индивидуальности. Можно найти мерзость в любой национальности, и в любой же встретишь человека, который никогда не предаст.
Я твердо знаю: в лагере никто не смел издеваться над человеком из-за его принадлежности к той или иной национальности. Сейчас вспоминаю парня азиатской наружности, национальность которого и установить-то никто не пытался. Сидел он за убийство. Колючий взгляд из-под мохнатых бровей придавал широкоскулому лицу отпугивающее выражение. Звали его Барметом, хотя мать в редких письмах называла его по-другому – Пурба. Бармет был неразговорчив, себе на уме. Когда я в камере, по обыкновению, напевал что-то из Вертинского, он, глядя исподлобья, пробурчал: «Адын песня у волка был, и тот ты забрал». Однажды в бане, ожидая вещи из прожарки, кто-то пошутил: «Давайте придумаем Бармету нормальное русское имя вместо бусурманского». Все обрадованно начали выкрикивать: Валерик! Эдик!.. Он страшно возмущался, бросался драться: «Что я, педераст, что ли?» А имя Валерик так и осталось.
Много шуток в свой адрес вызывали украинцы. Их было одинаково много как среди заключенных, так и среди лагерного начальства, охраны, надзирателей.
Впрочем, среди конвоиров вредностью и злобой выделялись уроженцы Вологды. Помню, как их передразнивали, окая: «Переходите в распоряжение конвоя. Конвой вологодский, шуток не понимат. Предупреждам: шаг влево, вправо – попытка к побегу, прыжок вверх – саботаж. Стреляй, не попадам – пускам собак. Собаки не догоняют – сами разувамся, догоням!»
Чтобы удержать громадную массу заключенных, лагерная администрация натравливала на них то одну, то другую группировку. Такие банды, рвавшиеся к власти с целью выжить, сплачивались и по национальному признаку. Начальство применяло давний опыт: вспомните использование латышских стрелков или казачьих формирований. К счастью, это не прижилось.
На Колыме сидело очень много украинцев, которые во время войны на оккупированной немцами территории были старостами, комендантами. Получив после войны по 25 лет за измену Родине, они сидели в колымских лагерях и, естественно, многие возмущались, почему их посадили. Заключенные часто посмеивались над ними, произнося с украинским акцентом: «Ну за шо ж мэнэ двадцать пьять рокив далы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54