А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В страхе и растерянности я отдаю цветы Шуберту. Я отдыхаю, положив руки на колени, и отдаю цветы Шуберту.
– Я боюсь этих плицейских, – говорит коричневый Ранги, – они увезут меня на пожарной машине и повесят и зарежут, возьмут у мясника нож и зарежут.
– Что я могу сделать для вас, мадам?
Вечером в пятницу я останавливаю машину у края тротуара, чтобы передохнуть, и в то же мгновенье за стеклом появляется лицо Поля. Он пьян.
Я не отвечаю, потому что сижу в машине в переливах света и тени, а вокруг снуют люди и мне тридцать лет – ни днем, ни часом больше! – и кровь бушует у меня в жилах просто так, без всякой причины. Я не высматриваю то единственное лицо, которое хочу сейчас увидеть, и не напрягаю слух в надежде услышать шаги того единственного, кто перепрыгнул бы ради меня через море. Я не настолько сошла с ума, чтобы надеяться услышать его хриплый голос. Во всяком случае, пока мне удалось себя в этом убедить. В таком состоянии я слишком хорошо знаю, что может сделать для меня Поль: то же, что любой молодой мужчина для любой молодой женщины, которая сидит одна в автомобиле в пятницу вечером, когда кровь бушует у нее в жилах без всякой причины. Высоконравственная старая дева и ее молодой друг больше не существуют.
– Я один из блудных сыновей господа бога, – жизнерадостно сообщает Поль.
– Очень красивый блудный сын, – уточняю я разочарованно.
У меня нет настроения играть роль наставницы и спасительницы.
– Знаю.
Я не могу удержаться от смеха, это выше моих сил. Но Поль как ни в чем не бывало просовывает голову в машину.
– Никто не знает, как я одинок.
По-моему, от него несет пивом или ромом, его лицо, наверное, в дюйме от моего. В шести дюймах. Не стоит преувеличивать.
– Я знаю это с той минуты, когда увидела вас.
– Если бы меня понимал хоть один человек, хоть один человек на свете!
– Я понимаю вас, – настойчиво повторяю я и мгновенно чувствую, что становлюсь старше, и спасаю свое лицо бог весть от какой опасности. Но Поль не менее настойчив, чем я.
– Никто меня не понимает, – твердит он. – Я один из блудных сыновей, обреченных скитаться по земле. Если бы нашлась хоть одна живая душа, способная меня понять!
– Одна нашлась. В шести дюймах от вас. – Его лицо приближается. – В пяти дюймах, – исправляю я свою ошибку. – Четырех... трех... двух... довольно, Поль, я должна обратить ваше внимание на мой пожилой возраст.
– Вы душитесь всегда такими восхитительными духами! – У Поля подергиваются губы.
Так все-таки лучше. Но я встревожена. С пьяной развязностью Поль наклоняется еще ниже. Я отодвигаюсь назад до предела.
– Вы самая обворожительная женщина из всех, кого я встретил за свою жизнь! – шепотом говорит он. – Будь вы на двадцать лет моложе, мы могли бы, могли... ну, скажем...
– Нет, не скажем.
Я отстраняюсь не только из-за запаха, рядом – чужой. В школе, когда Поль трезв, он ведет себя иначе. Я никогда не видела его глаза так близко – огромные безукоризненные голубые овалы с веками, похожими на губы. Разве может устоять перед ним неискушенная, неоскверненная женщина? Мое трезвое непритязательное тело, молчавшее столько лет, уже готово произнести... что-то непоэтичное.
– Обворожительная... опьяняющая... – бушует ром.
Я с облегчением слышу эти слова. Не один раз я уже пожалела, что тогда в кладовке показала Полю свое обезображенное лицо. Но я не отвечаю. Ему незачем знать, о чем я думаю.
– Вам не нравится, что я пьян, – говорит он.
– Нет, в пьяном виде вы мне нравитесь даже больше.
– Однако ваша поза... ну, скажем... не подтверждает ваших слов. – Его веки трепещут.
– Только потому, что вы недостаточно пьяны.
– Заправился вполне достаточно, хватит до четырех утра.
– Только до четырех?
Он уже сидит со мной в машине. Мне ничего не остается, как взяться за руль и ехать домой. Всю дорогу до моста меня захлестывает поток слов, я тону в море философских рассуждений. И хотя Поль впервые прикасается ко мне, я чувствую, что становлюсь старше. А через несколько минут я уже чувствую, какую долгую неделю прожила в школе: подготовка к вечеру, баскетбольные тренировки, репетиции оркестра, напряженная утренняя работа в Селахе и в довершение всего приготовительный класс. От хождения по магазинам ноют ноги. Немудрено, что в ту минуту, когда я торможу у моста, где начинается тропка, ведущая к бару и к дому родителей номер один, мое глупое обиженное тело теряет интерес к Полю, хотя он здесь, около меня. Блудный сын господа бога успел мне надоесть.
Я понимаю, что смертельно оскорбляю его, когда останавливаю машину и говорю «до свиданья», но в пятницу вечером я всегда умираю от усталости. В конце концов, почему я должна отвечать за то, что бог плохо смотрит за своими детьми? И они заправляются так, чтобы хватило до четырех утра. В пятницу после девяти вечера я лично на это неспособна. Кроме того, сейчас, по некотором размышлении, я не могу сказать, что мне так уж приятны его слова: «Будь вы на двадцать лет моложе».
– Мистер У. У. Дж. Аберкромби, старший инспектор начальных школ! – громовым голосом объявляет директор и смотрит на меня.
Ах, как ему нравится меня дразнить! Мы сидим на террасе, вокруг – башмаки, куртки, тазы, плотничьи инструменты, доски, стружки.
– Я коченею. Я уже окоченела.
– Вовсе нет, – роняет Поль.
– Мадам, пожалуйста, не подводите меня, – укоризненно говорит директор. – Разве я упомянул о старшем инспекторе не для того, чтобы найти горячий отклик в вашей душе? Не разочаровывайте нас. Мы привыкли сидеть как на угольях во время утреннего чая.
Я не сержусь, что директор решил отдохнуть от фамилии Воронтозов. В конце концов, он уже достаточно утомился. Больше, чем кто-либо другой. Так напрягаться по нескольку раз в день! К тому же он доказал, что в состоянии ее выговорить. Честно говоря, каждый раз, когда я замышляю бегство, все мое свободное время уходит на то, что я по буквам вывожу собственную фамилию на чеках и на бланках в билетной кассе. Так что директор имеет полное право говорить мне «мадам». Но отнюдь не этот Ну-Скажем.
– Я коченею, – повторяю я. – Леденею. Если вас устраивает такой отклик.
Я в самом деле коченею. Старший инспектор так старший инспектор. У страха тоже бывают приливы и отливы. Кроме того, во мне что-то переменилось... конечно, не надолго... после воскресного вечера в церкви. Разве властен инспектор отнять у меня дар бога... учить детей?
«Я видела, – пишет Твинни, –
голубя на.
Дереве он пел.
Мистер Веркоу говорил.
Мисс Воронтозов.
Про голубя.
Он смотрел на.
Мисс Воронтозов».
– Подумать только, ты стала совсем взрослой, – говорю я, сталкиваясь с Варепаритой, когда она выходит из класса Поля; занятия уже кончились, давно кончились. – Сколько же тебе лет?
– Скоро будет тринадцать, мисс Воронтозов, – отвечает она.
Ее лицо привлекает не только красотой. Оно светится изнутри. Горит огнем.
– Тринадцать? Я думала, пятнадцать.
Надо бы сделать Варепарите замечание за то, что она так долго засиживается в школе. Но Варепарита – моя правая рука в классе, и она с легкостью преодолевает все барьеры в фамилии Воронтозов.
– В такое время тебе уже пора быть дома, – осторожно начинаю я.
– Мне хотелось дождаться учителей и приготовить чай, мисс Воронтозов. А потом вымыть чашки.
– Это очень мило с твоей стороны, Варепарита. Но сейчас тебе лучше поторопиться домой. Нэнни, наверное, уже беспокоится. – Будет тринадцать. Маорийские девочки так быстро растут. – До свиданья, Варепарита.
С этими рослыми, своенравными, вспыльчивыми маорийскими девочками нужно соблюдать безукоризненную вежливость, тогда они отвечают тем же. Вежливость – главное, что помогает мне держать их в узде, рока я не прихожу в ярость.
– До свиданья, мисс Воронтозов. Мне всегда приятно чем-нибудь вам помочь.
Попятно?
Четверг, дождь. Я иду под пальмами, у меня отвратительное настроение. Даже бренди не помогает. И голова болит: я плохо сплю из-за того, что в прошлую пятницу Поля не было в городе. Нашелся, видно, кто-то помоложе. Что уготовано нашему блистательному сегодня, которое сталкивает в пропасть наше вчера? Неужели старые девы не имеют права на такую роскошь, как волнение? Подумать только, я способна ждать чего-то от юноши, будто мне двадцать лет и ни днем больше! Жалкая мужчиноманка, вот кто я!
С негодованием попирая ступеньки террасы, я вхожу в ветхий сарай с голыми стропилами, вряд ли пригодный даже для содержания петухов или кошек, и занимаюсь тем, что мне положено: смачиваю песок, разминаю глину, смешиваю краски, присматриваю за печкой, отпираю пианино. Мужчины! Я отплевываюсь – в самом деле, не на словах.
Уж не возомнила ли я, что накопила какой-то опыт обращения с мужчинами? Бог, помоги мне остаться человеком! Мужчины! Что я когда-нибудь знала о мужчинах? Поворачивайся, поворачивайся, старая дура, делай хотя бы то, что умеешь: краски, глина... песок! Сегодня четверг, идет дождь, все остальное – не для тебя!
Двадцать... смешно... тебе восемьдесят!
Дождливый четверг...
Я сижу на низком стуле, спиной к печке, одной рукой я прижимаю к себе крошку Лотоса, другой – негодника Пэтчи: они оба боятся грозы, а гром все гремит и гремит. Дождь барабанит по низкой крыше. Интересно, как относятся к дождю мои цветы? Дождь барабанит и по цветам. Дождь вездесущ. Он барабанит по крутой высокой крыше большой школы, которую ненавидит директор, и заглушает пение в классе Поля, он барабанит по крыше городской церкви и моего дома, где в комнате-келье меня ждет фотография Юджина, и по железной крыше Селаха. Дождь вездесущ. За это я люблю его: все тропинки, по которым разбегается моя жизнь, сливаются под дождем в одну, никто и ничто не в силах подарить мне такое ощущение цельности.
Я оглядываю переполненную комнату. Все эти не похожие друг на друга существа, несхожие лица и оттенки кожи наводят меня на мысль, что, будь у меня возможность рожать, я хотела бы иметь вот таких детей, отпрысков разных отцов. Тогда я, как дождь, обняла бы их всех, и мое материнство помогло бы им обрести друг друга. Но ничего не поделаешь, я прекрасно понимаю, что, только отказавшись от возможности рожать, можно совершить невозможное: пятьдесят-шестьдесят разных детей от разных отцов теснятся на хрупком суденышке, плывущем по бурному морю, и для каждого из них находится место у моей груди.
Снова раскат грома, малыши поднимают головы – одни с недоумением, другие с восторгом, третьи со страхом, – а я изумляюсь многоликости класса, многогранности его души. И запутанным тропинкам своей жизни – своей многоликости. Для директора я энергичная учительница со странностями, для Поля – искательница приключений с видами на будущее, для Юджина – недосягаемая возлюбленная, для инспекторов – неумелая преподавательница, для цветов – просто одинокая женщина и только для бога – неутомимая труженица из Селаха. Все эти разъединенные образы непрерывно сменяют друг друга, луч света выхватывает лишь случайные штрихи. О, если бы одна страсть подчинила себе всю меня без остатка!
Правда, раздумываю я, наматывая на палец светлую прядь волос Пэтчи, сейчас как будто начали возникать новые связи. Поль, например, мало-помалу перекочевывает из школы в мою личную жизнь, а мои маорийские книжки прокладывают себе путь из Селаха в школу, так же как музыка для оркестра, которую я сочиняю по вечерам к нашему празднику, но разве о таком единении идет речь? Я касаюсь щекой черной головки Лотоса. О, как я устала олицетворять дешевый флирт в глазах Поля, сумасбродство в глазах директора, отказ в глазах Юджина, неудачу в глазах инспектора и художника в глазах бога. Пусть хлынет проливной дождь и примет меня всю. Обнимет меня всю. С той же нежностью, с какой я раскрываю свою душу бесчисленным граням детства здесь, в классе. На это способен только дождь.
Дождливый, дождливый четверг...
Севен, мой будущий убийца, если я не изобрету для него какое-нибудь чудодейственное лекарство, кричит в кольце врагов. Таме, самая светлая, самая вместительная голова из всех коричневых и белых голов, какие я встречала в приготовительных классах, читает до изнеможения самому себе. Марк, воплощенная дисциплина и добродетель, переписывает страницу за страницей. Мохи, неутомимый мечтатель, грезит, лежа на циновке рядом с близнецами Твинни, которые поют дуэтом и подыгрывают себе на гавайской гитаре. Вайвини придумывает на столе свой собственный танец. Но как ни сложится жизнь этих малышей в будущем – по образцу честолюбцев пакеха или говорунов маори, – какие семена ни прорастают здесь, в школе, лавры первооткрывателя достаются мне, беззастенчиво радуюсь я. Да, какой бы новый живой росток ни появился здесь, в приготовительном классе, лавры первооткрывателя достаются мне.
Дождливый, дождливый, дождливый четверг, а я целый день разговариваю с малышами. Они задают сто тысяч вопросов в первую половину дня и двести тысяч – во вторую. И чем дольше мы разговариваем, тем яснее я ощущаю, что к нашему диалогу можно подобрать некий универсальный ключ. Что в этом диалоге скрыт какой-то высший – высочайший! – смысл, пока недоступный моему пониманию. И чем больше я устраняюсь как учительница и разговариваю с ними как человек, чем доверчивее я отдаюсь потоку их энергии, подчиняюсь их склонностям, их настроениям, их жажде общения, тем ближе подступает моя мысль и постижению того нечто, которое содержит ответы па все мои вопросы, – к ключу.
Но часто я думаю, что шум в классе – слишком дорогая цена в моем возрасте. Не шум сам по себе, повторяю я снова и снова, а душительница Вина, дочь страха: что скажут люди. Я прогоняю ее, но она возвращается. Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь распрощаться с ней навсегда в этой короткой жизни. Наверное, дело тут все-таки не в одной лишь отваге; отвага отвагой, но чтобы разделаться с Виной, необходимо хирургическое вмешательство: бывают случаи, когда приходится удалять опухоль, даже если человек прожил с ней всю жизнь.
Только мечта в состоянии выдержать мертвую хватку Вины, мечта, которая неистовствует у меня в груди, как гром на небесах, – мечта о настоящем детском питомнике, где отвлеченному образу ребенка дозволено принимать любые очертания.
Дождливый, дождливый четверг...
После ленча придут старшие девочки вязать, кроить и шить, после ленча репетиция оркестра – и все это сверх занятий с малышами. Шум достигает апогея. Когти Вины впиваются мне в горло, странные картины – как необычно ведут себя дети! – возникают в моем сознании. И где-то, теперь уже не так высоко надо мной, теперь уже не так далеко... ключ .
Разум сверкает, сколько в нем граней! Одни обстоятельства рождают один отклик, другие – другой. Новый поворот – новые изменения, и снова изменения, и снова. Круг за кругом, час за часом. Одно настроение, другое настроение. Одна мысль, другая мысль. Одно желание, другое желание; одно воспоминание, другое воспоминание. Как уследить за всеми переменами на протяжении целого дня? За улыбкой, слезой, нежностью, яростью? За мыслью, мечтой, надеждой, сожалением? К тому времени, когда я запираю пианино, прячу цветные мелки на верхнюю полку кладовки, где их не достанут руки малышей и не приметят большие мальчики, которые придут утром разжигать печку, к тому времени, когда я в последний раз, минуя равнины, бросаю взгляд на свой любимый холм, едва различимый в пелене дождя, только гроза смутно напоминает мне об утренних размышлениях. Что-то о дожде... или о мужчинах? Как всякую мать, меня по-прежнему гложет необъяснимое желание приготовить и сложить в чемодан одежду для новорожденного... Но о каких родах шла речь? Так бывало не раз: в классе – в этом кратере вулкана – мои личные радости и горести будто сметает ураган. Я перестаю понимать, отчего была так счастлива или так несчастна. Я не помню, какое настроение у меня было минуту назад.
Я беру пенал и уже не помню, какое настроение у меня было минуту назад, я радостно выхожу из класса под проливной дождь и возвращаюсь домой омытая и обновленная, омытая – буквально.
Но ключ уже вновь – неотъемлемая часть меня самой.
Иногда поздно вечером, когда я тружусь над маорийскими хрестоматиями, я почти вижу его. Иногда мне кажется, что он вступил в незаконную связь с насилием. Из-за красок. Из-за красок в домиках-баночках, из-за красок на бумаге: краски – воплощение страсти и нежности, ее соседки. Как они сверкают, сливаются друг с другом и... они выходят из повиновения! Они командуют мной! Их решительность, их встречи и разлуки – они ведут себя как дети!
Поздно вечером мысли так непринужденно сменяют одна другую, будто хотят угнаться за движением кисти. Переливы красок па бумаге ускоряют бег картин в мире позади моих глаз. Они выступают вперед, отодвигаются, повторяются, сталкиваются, меняются местами и в конце концов я теряю всякое представление о том, что за стенами Селаха темно и тихо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31