А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Неужели за время пребывания на курсах вы не успели познакомиться с другими методами воздействия на детей?
Он дарит мне снисходительную улыбку.
– По мнению Д. Г. Лоуренса, ребенка, который вам досаждает, полезно отшлепать. Д. Г. Лоуренс значился в списке рекомендованной литературы. Кроме того, – мистер Веркоу явно не прочь поговорить, – эти пятилетние сосунки, которые так заносчиво заявляют о своем вступлении в мир, должны... ну, скажем... научиться разбираться в ситуации.
Я убегаю. Я должна рассказать об этом чудовище директору. Он как раз стоит внизу, у ступенек, а из дверей выплескиваются сто с лишним детей: по пятницам на последних уроках у нас физкультура. Мистер Риердон с готовностью наклоняет ко мне голову и продолжает упорно думать о своем.
– Пепи, – говорит он, – позови мальчиков и убери с ними пальмовые листья. Честное слово, я все-таки избавлюсь от этих деревьев!
– Вы не прикоснетесь к ним, пока я здесь! Эти пальмы мне нужны. Эти пальмы мне нужны!
– Но они такие некрасивые, мисс Воронтозов!
– Поэтому они мне нравятся. Именно поэтому они мне нравятся!
Мистер Риердон, как всегда, не понимает истинного смысла моих слов и невозмутимо продолжает:
– Они не стоят места, которое занимают.
Я готова прибегнуть к слезам, но предпочитаю плакать по другому поводу.
– Этот ваш Ну-Скажем задал взбучку Матаверо. От чего Матаверо, конечно, не стал лучше. Замкнулся и все прочее. Я не могу этого вынести. Я просто не в состоянии этого вынести.
– А в чем провинился Матаверо?
– Не знаю.
– Так, так... деревья мы пока оставим. Он поднял руку не на ребенка, его пугает то, что здесь делается. Это пройдет.
Но в тот же вечер – пятница! – когда я приезжаю в город и, устав от покупок, на минуту останавливаю машину у края тротуара, мое внимание привлекает странная фигура. Мужчина высокого роста, в длинном, темном, хорошо сшитом кителе, вроде тех, что носят моряки. Глубоко засунув руки в карманы, повернув голову к витринам магазинов, он идет размашистым шагом по тротуару около самых домов, не замечая никого вокруг. Одинокий человек, гонимый отчаянием, с глазами, устремленными на витрины, похожий на огромную черную бабочку, которая летит на свет. К какому подвиду отщепенцев он принадлежит? – раздумываю я, пока он не подходит совсем близко. Тогда я вижу, что это мистер Веркоу. Я инстинктивно протягиваю руку к дверце, но, когда его ищущий взгляд уже готов настигнуть меня, отдергиваю руку. Я откидываюсь назад, в тень, и сижу не шевелясь; наконец он проходит мимо и исчезает в толпе. Как вовремя я поняла, что с нами происходит: «Ты да я, да мы с тобой...»
– Мисс Попоф, Севен, он хочет убить нас топором, всех нас взять и убить. Севен. Севен!
– Хори! Севен... топор... пожалуйста!
– Скажите, – обращаюсь я к директору, – нельзя ли убрать отсюда топор?
– Топор?
– Топор или Севена. Одного из них необходимо убрать.
– Раухия пришел! – кричат малыши.
– Скажите, пусть войдет. Скажите, пусть войдет.
Почему он не входит, как всегда?
– Он сказал, что хочет вас увидеть, вот что.
Я преодолеваю большие и малые препятствия, добираюсь в конце концов до двери и выглядываю наружу поверх голов малышей, теснящихся вокруг меня. Председатель нашего школьного комитета отличается воистину незаурядной толщиной, к тому же его необъятное туловище подпирают на редкость короткие ноги. Самый толстый из толстяков, которых я видела, а его внук – самый маленький из малышей. Но их объединяет «Ты да я...».
– Я только хотел взглянуть на Матаверо, – низким хриплым голосом говорит Раухия.
Прекрасно, но зачем звать меня?
– Матаверо в классе.
Раухия, наверное, расстроился из-за того, что мистер Веркоу задал взбучку его внуку.
– Я только хотел передать ему ленч.
Раухия не знает, куда деть толстые руки, он смотрит на меня с такой грустью.
– Мне приходится самому готовить ленч для мальчика, – говорит он.
Обычная маорийская уклончивость, что же он все-таки хочет мне сказать?
– Почему вам, а не матери или отцу?
Его голос звучит еще на октаву ниже.
– Мне приходится самому готовить ленч для внука.
– Правда? Правда?
– Правда? Правда? – как эхо откликаются малыши.
Я заливаюсь краской.
– И завтрак ему готовлю тоже я.
– Вы? Вы?
– Вы? Вы? – вторит хор.
– Ему, мисс Воронтозов, нравится, как я поджариваю хлеб. Он говорит, мой поджаренный хлеб вкуснее. Мать поджаривает хлеб не так вкусно.
Он просит меня защитить Матаверо.
– Понимаю. Понимаю.
– Понимаю. Понимаю, – вторит хор.
Я снова заливаюсь краской.
Раухия передает Матаверо сверток, поворачивается, медленно спускается по ступенькам и, шаркая ногами, уходит по заиндевевшей траве. Раухия страдает тучностью и «сердцем». Он ездит в министерство сражаться за школьное помещение, но по натуре Раухия мягкий человек. Он может расшуметься у нас в коридоре, но с внуком он ягненок. На нем дорогой костюм, бегут мои мысли, пока Раухия добирается до своего одинокого искалеченного велосипеда под вязом, но брюки съезжают с него точно так же, как с Матаверо. Я стою, смотрю на Раухию, вздыхаю, и мне кажется, я все понимаю.
«Я не пошел в класс, – пишет Матаверо; он не признает звонков и гораздо четче ощущает эмоциональное деление суток, чем общепринятое, –
потому что я не
люблю школу. Я не
люблю кубики, но я
люблю глину. Я не
хочу читать
я не люблю
мисс Воронтозов».
Но, ублажая нежно любимого внука, ягненок Раухия, нэнни-Раухия, иногда превращается в льва, и однажды утром он, шаркая ногами, доносит свою ярость до директора, потому что Матаверо снова убегает из школы и налетает на него, как раз когда Раухия собирается сесть в автобус, отходящий в город. В город Раухия не уезжает, и через некоторое время его лысая голова, огромное туловище, толстые дрожащие губы, нарядный костюм и внук снова появляются в школе. В результате после вкрадчивой беседы директора с молодым Веркоу на тему о том, как выглядит в свете национальных и расовых проблем белый учитель, поднявший руку на коричневого ребенка, наш стажер провожает меня от школы до самых пальм, и в его голосе почему-то не слышно больше воинственно-хвастливых ноток. Грустные, во всяком случае, явно преобладают.
– Я не могу не заметить, – говорит он, глядя на меня сверху вниз, – с каким постоянством директор отстаивает, отстаивает ваши... ну, скажем... ваши интересы.
Я поднимаю голову – опасный маневр. Но мне все равно не удается взглянуть на него сверху вниз, как на своих малышей, хотя я отношусь к нему точно так же. Нужно непременно найти время помочь ему справиться с классом. Директору это удается. Конечно, я устала от его однообразных замечаний, но, пусть с опозданием, я все-таки начинаю понимать, чем они вызваны: давние, незажившие удары по самолюбию, старая, незатянувшаяся рана. Раздражение, которое я обычно испытываю в его присутствии, мгновенно сменяется настороженной благожелательностью. Но богатый опыт общения с мужчинами научил меня расчетливости, поэтому я оставляю благожелательность при себе и отвечаю совсем не так, как собиралась.
– Обычно мне приходится самой отстаивать свои интересы.
Щемящей грусти как не бывало. Мистер Веркоу снова рвется в бой.
– Это первый случай, – возбужденно восклицает он, – первый случай за все время, когда вы... ну, скажем... удостоили меня несколькими словами!
Благожелательности тоже как не бывало. Вихрь тревоги. Это я виновата, что между нами возникли недопустимые отношения. Нет, я не могла первой переступить роковую черту. Я так безжалостно умертвила эти слова: «Ты да я». Внезапно расстояние между нами резко сокращается. Он стоит слишком близко, непозволительно близко! Я в ярости, за борт бесполезный груз терпения, мне больше нет дела до его молодости.
– Первый и последний, – шепотом, чтобы не закричать, говорю я, – последний! Последний!
И только спустя час, заглядывая в почтовый ящик в надежде найти письмо от Юджина, я вспоминаю, что молодой мужчина, которого я оставила под пальмами, – это тот же отщепенец, что неделю назад стремительно шагал мимо витрин городских магазинов, и тогда я невольно уступаю безрассудному порыву и мысленно спрашиваю его: «Что случилось, что случилось, малыш?»
– Мисс Воронтозов, я ничего не умею рисовать в этом рассказе, – решительно заявляет Марк. – Ничего, ничего.
Марк принадлежит к особой породе неумеек, воспитанных матерями, которые спешат накормить ребенка из своих рук. Но он умеет произносить мою фамилию.
– Веревку ты, наверное, можешь нарисовать. Блоссом, носовой платок!
– Просто прямую палочку?
– Прекрасно, и несколько изгибов, разумеется. А крысу нарисовать совсем легко, просто кружочек, вот такой, и хвост, вот так. Матаверо, заправь рубашку.
Его дорогому нэнни, нашему председателю, тоже не мешало бы подтягивать брюки повыше, но внезапно что-то меня настораживает. Ну конечно, я снова иду старой, проторенной дорогой, я указываю ребенку, что делать и как делать, лишая его возможности попробовать свои силы. Я спешу накормить его из своих рук – точь-в-точь как его мать. Традиции умирают мучительной смертью. Чтобы покончить с ними, нужно пожертвовать частицей самой себя, нужна отвага и убежденность.
– Просто маленький кружочек, это голова, – продолжает Марк, – потом еще один маленький кружочек, это брюшко, потом палочка, это хвостик, и все?
– И ноги, – добавляю я, не в силах удержаться и отвести взгляд от животного, которое возникает на бумаге таким, каким задумала его я, а не он. – Уан-Пинт, выйди из воды! Выньте этого мальчика из воды!
– Мисс Вонтов, моя сестра, она ко мне пристает, – жалуется Твинни. – Она рисует на моей половине.
– И ноги? – прилежно трудится Марк.
– И точку, это глаз. – У Марка так и не появляется пи одной собственной мысли. – Кто там плачет?
Наверное, я не в состоянии вырваться из тисков рутины. В конце концов я даже прикалываю на стену эту чудовищную крысу, которая не дала явиться на свет неповторимому детскому рисунку, и Блидин Хат с восхищением ее разглядывает. А потом до моих ушей долетает «пулеметная очередь». Это характерное «тра-та-та-та-та» прорывается сквозь пение, разговоры и смех и поражает каждый мой нерв, способный воспринимать звуки. Новый мальчик рисует пулемет. Я подбегаю и изо всех сил шлепаю его, даже не вспомнив, что надо поберечь руку для Шуберта.
– Не смей этого делать!
Мне не хватает воздуха.
Я возвращаюсь на свой низенький стул и вижу, что Марк рисует еще одну такую же крысу.
– Подари ее Блидин Хату, – говорю я машинально.
Может быть, пытаюсь я как-то оправдаться в собственных глазах, это научит коричневого и белого относиться друг к другу чуть более терпимо. Но в глубине моего сознания совершается более сложная работа. Мальчик рисует пулемет и «дает из него очередь», можно ли выразить себя полнее? Из самых глубин его существа забил мощный фонтан творчества. Это та проблема, которая нынешней весной занимает меня больше всего: как пробурить скважину, как разбить свод и вызволить душу ребенка из темницы? Если расслышать в «тра-та-та-та» взрыв, вызванный душевным перенапряжением, если разглядеть в «тра-та-та-та» свободное проявление безотчетного порыва, эти немелодичные звуки становятся вовсе не такими ушераздирающими. Тогда это уже не безобразный шум, который я не в состоянии вынести, а осмысленное музыкальное сопровождение: мальчик самозабвенно рисует пулеметы, и пулеметы стреляют.
Коричневая Вики приносит целую страницу, изрисованную крысами.
– Вот как, значит, ты тоже умеешь рисовать? Кто это там плачет?
– Нет, это моя подружка, это она нарисовала. Моя подружка.
– Вот так так!
– Я хочу вырезать эту крысу, можно взять ножницы?
– Нет. Сначала нарисуй сама, а потом будешь вырезать.
– Я не умею рисовать таких крыс.
– А Марк умеет. Таме, пойди посмотри, кто там плачет.
Матаверо не рисует. Он сидит на ступеньках рядом с Пэтчи и читает ему «Голубой кувшин». Он сочиняет рассказ по картинкам, но его настолько занимает проблема личных отношений, что даже для этого ему непременно нужен товарищ. Всегда и во всем самое важное для Матаверо – это «Ты да я». Из-за этого его тонкие пальцы медленнее накапливают необходимый опыт. Мои мысли бегут вспять, к дедушке Матаверо: я хочу проникнуть в таинственное прошлое этого человека с таинственной душой и узнать, какие страсти отбушевали в нем. Сейчас у него нет жены. Как он живет? Не живет, приходит мне в голову... Не живет, как я. И все-таки... коричневый читает белому. Быть может, каплей понимания станет больше, одной каплей расового понимания больше.
– Мисс Вонтоф, я сделала себе свинку.
Коричневое личико Вики расплывается в улыбке.
– А где же у нее ноги? Где у нее ноги?
Вики переворачивает лист бумаги.
– Вот ноги и вот ноги. Можно взять ножницы? Вы знаете, Рити, она плачет. Рити.
...Я сижу в своей рабочей комнате, вечер, холодает, я обдумываю иллюстрации к маорийской хрестоматии для малышей, которую составляю заново уже в третий раз. Главное – непринужденность рисунка, главное, чтобы все эти образы, необычайно важные для меня, легли на бумагу сами собой. Как у новенького мальчика, который рисовал пулемет, а потом «давал из него очередь». Я откладываю карандаш и смотрю на руку, которая ударила ребенка за то, что он сопровождал звуками что-то необычайно важное для него. Мало того, эта же рука принимала участие в избиении словом бедняги Веркоу, моего молодого коллеги. О ошибки, ошибки! Сотни, тысячи ошибок...
Какая волшебная палочка поможет мне вырваться из тисков стандартных взглядов? Только мои собственные усилия, насколько я понимаю, только мои усилия, поэтому я снова берусь за карандаш. Но усилия требуют жертв, а я слишком стара. И мне не хватает убежденности, не говоря уже об отваге, без которой нельзя сохранить убежденность, даже если она когда-то была, так как же мне возвыситься до жертвы, если нет убежденности?
Подумать только: рука, ударившая ребенка, намеревается взять кисть и рисовать! Я не художник, если ударила ребенка. И, уж конечно, не женщина. Как происходят такие вещи? Я не собиралась делать ничего подобного. Когда в следующий раз пойду в церковь, решаю я, поддавшись усталости, хорошенько обдумаю все это во время проповеди... разберусь во всем этом во время проповеди.
– Мисс Фоффоф, – раздается тоненький голосок Ани.
– Что случилось, малышка?
– Когда я дочитываю до этого слова «у блюда» в моей книжке, я никогда не говорю «ублюда».
– Вот как?
– Я всегда, всегда говорю «миска».
– Почему?
– Потому что «ублюда» – это похоже на плохое слово, когда ругаются, поэтому я говорю «миска».
– Вот как? Прочти мне это место.
– «Три маленьких котенка остановились у блю... у миски».
– Скажи, Рупека, дома Рити тоже так часто плачет? – спрашиваю я у старшей сестры Рити.
Конечно, моей Рити, этому коричневому четырехлетнему заморышу, не место в школе. Рупека сидит за машинкой: она шьет желто-коричневую форму, которую я придумала и ввожу сейчас в классе, ради чего я договорилась с одним магазином в городе о доставке материи и теперь учу больших девочек шить на машинке. Рупека принадлежит к многочисленному бедному семейству Тамати. Ей десять лет, у нее длинные вьющиеся волосы, она красива, как фея.
– Да, мисс Воронтозов, она все время плачет. Только нам не разрешают ее бить. Папа любит ее больше всех. Если он уедет на стрижку, а потом приедет и узнает, что кто-то побил Рити, он очень рассердится.
– О чем ты плачешь, моя самая маленькая малышка? – Я треплю Рити по подбородку.
– Потому что Вики, она меня обижает. Вики.
Личные отношения, они всегда плачут из-за личных отношений. У Рити худая вытянутая мордочка, как у изголодавшегося крысенка, и маленькие черные глаза-щелки, она ходит босиком, в длинном платье ниже колен, спутанные черные волосы падают ей на лицо, как у всех Тамати.
Я собрала группу шести-семилетних малышей, чтобы прочесть с ними страничку из маорийской хрестоматии, которую составляю дома, поэтому я снова сажусь и продолжаю занятия, хотя Рити хнычет у меня на руках. Но едва мои ученики начинают справляться с чтением предложений, как снова раздается чей-то пронзительный вопль. Я сажаю Рити на пианино, где она почему-то мгновенно умолкает, и прокладываю себе путь среди другой кучки детей, которые сидят на циновке с книгами в руках, потом между песочницей и ведром с водой и наконец беру на руки Хиневаку, еще одну школьницу, не достигшую пяти лет; Хиневака страдает врожденной косолапостью, ее лечат разными способами и уже несколько раз оперировали. Я беру Хиневаку на руки, будто она в самом деле мое дитя, и возвращаюсь вместе с ней к своему стулу. Хиневака и Рити настолько малы, что я просто не в состоянии попять, как они живут на этом свете.
Но прежде чем мы успеваем дочитать новую страницу, которую я написала накануне вечером, мне приходится вернуть свободу передвижения Рити и вместо нее посадить на пианино Хиневаку, а в перерыве между их красноречивыми всхлипываниями выслушать рассказ маленького братика Вайвини о том, как Севен заехал ему прямо в живот, взял и заехал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31