А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Это эпитафия моему сыну, моя личная эпитафия, и никому на свете нет до нее дела. Но, подняв глаза, я обнаруживаю, что кому-то есть до нее дело. Твинни сочиняет танец, безыскусственный, неповторимый танец скорби: ее руки раскачиваются над головой и плавно опускаются к ногам, как гибкие ветви дерева, уступающие порывам зимнего ветра. Другая Твинни встает и повторяет ее движения, к ним присоединяются Ронго и Матаверо; Хине стягивает с себя майку и накидывает ее как мантию, и моя эпитафия перестает быть моей, она принадлежит им всем.
«Я видела, – пишет Вайвини и прилежно справляется о правописании каждого слова, –
мисс Воронтозов
на
кладбище. Они зарыли
деток
туда».
Вечером в Селахе я с испугом отрываю взгляд от стола. В дверях стоит Поль, он пьян.
– Посмотрите, что я вам принес!
Что-то случилось. Острые когти впиваются в мои внутренности.
– Французский вермут, – говорит он и делает шаг вперед. – Притом вполне хороший.
Поль не был сегодня в школе.
– Правда?
– Хороший, но не очень. – Он обходит стол и останавливается напротив меня. – Вот если бы я мог уговорить вас пойти в «Виноградник» и попробовать их рейнвейн!
– Принесите его сюда.
Что-то нарушило его душевное равновесие. Неужели я снова должна бродить с ним по мрачным подземельям?.. Неужели снова начинается эта жуткая игра?..
– Рейнвейн нельзя принести. Его не продают. Нужно пойти туда и попробовать.
– Вы же меня не приглашаете.
Что еще я могу отдать ему? Себя самое... Неужели настал мой час? Неужели это и впрямь «такая беда, что не уйти от нее никуда»? Я уверена, что он пришел искать утешения в религии: в своей «вере в другое существо». Мой взгляд устремлен на краски.
– Я... – Он наклоняется над столом, трясет его и портит темно-синий овал. – Я был бы счастлив пойти с вами!
Я смотрю на него. После вечера в «Винограднике» его лицо пылает, набрякшие веки слегка дрожат, щека подергивается от избытка чувств, но безупречная линия бровей и восхитительный подбородок искупают все. Он наклоняется еще ниже и упорно заглядывает мне в глаза.
– Я говорю с вами как юный возлюбленный, – шепчет он.
Когти продолжают терзать мои внутренности, и я еще не пришла в себя после похорон близнецов сегодня утром. Я глупею от его красоты, от его любви, я измучена упорными многомесячными попытками убить в себе женщину. И внезапно наступает катастрофа: я сдаюсь. Скажи он сейчас: «Будь моей женой!», и я встану и отвечу: «Да».
Но он, качаясь, добирается до старого кресла.
– Хотите сигарету?
«Хотите сигарету». А не «Будь моей женой». Кисть вновь приходит в движение. Рисование прекрасно гармонирует с безумием. Я подготавливаю яркий фон для следующей иллюстрации, а он сидит, не спуская с меня глаз, и курит. Но ему, конечно, не сидится; он снова поднимается – как обычно, стоит на миг перестать обращать на него внимание, – обходит стол, опираясь на край кончиками пальцев, и снова оказывается передо мной.
– Бальзак, – говорит он, – в одном из своих романов рассказывает о старой деве, кузине Бетте, примерно вашего возраста. В парижских трущобах она случайно встретила молодого польского графа. Она привела его к себе. Она сделала его своим любовником, она избавила его от дурных привычек, она заботилась о нем, кормила его, одевала и... ну, скажем, руководила им. А он создавал один шедевр за другим.
Поль достает из кармана пиджака стаканчик, наполняет его у меня на глазах и с нарочитой торжественностью поднимает руку.
– Дорогая... – шепчет он и выпивает все до капли. – Бальзак был моложе меня, – продолжает он и наклоняется над столом так низко, что моя кисточка замирает, – когда замужняя женщина, у которой были взрослые дети, стала его первой возлюбленной. Она была его другом и советчиком, матерью и любовницей. Он не обращал ни малейшего внимания на молодых женщин, хотя вращался в театральной среде, где они были вполне доступны в любом виде: одетые и раздетые. Молодые женщины казались ему эгоистичными и неинтересными, а в своей сорокапятилетней возлюбленной он находил буквально все, что ему было нужно. Пятнадцать лет они были вместе и хранили верность друг другу. Это о ней он писал: ничто не сравнится с первой любовью мужчины, который тронул сердце женщины, полюбившей в последний раз. – Поль снова неловкими руками наливает в стаканчик вермут и так же неловко выливает его в рот. Потом поднимает стаканчик – пустой – и шепчет: – Дорогая, за вас!
Я вскакиваю, вода опрокидывается, стул падает.
– Я не стану водить вас за ручку, как директор и старший инспектор! Я показала вам дорогу! Я нашла знаменитого учителя пения и разучивала с вами упражнения. Я надоумила вас вести дневник и разбирала ваши стилистические ошибки. Я отучила вас пить и удержала в школе. Но если вы не в силах разговаривать с миром на своем собственном языке и без понуканий, я не стану делать это за вас! Если то, что в вас заложено, не может явиться на свет без посторонней помощи, вряд ли это такое уж сокровище. А уж отдать себя вам на съедение... – Меня начинает бить дрожь, голос хрипнет. – Я не отдала себя лучшему из мужчин, а он столько мог дать мне взамен. Он приносил дрова и разводил огонь. Ему было важно, что я думаю и чувствую. Он был поглощен мной, а не собой. Он согревал меня пониманием. Так неужели я теперь сломаю свою жизнь ради какого-то ничтожества? Откажусь от всего, что у меня есть, от всего, чем я была и могу быть для других, ради жалкого эгоиста, ради щепки на волнах? Опять напиваться ради корабельного кока? Я – Воронтозов! Мой отец жил в степях Казахстана! Он одолел их первозданную дикость. И, бог свидетель, я одолею вашу первозданную дикость! – Я перегибаюсь через стол и влепляю Полю оглушительную пощечину. – Если в ваших жилах течет кровь раба... – Еще одна оглушительная пощечина. – Так учите детей! – Я запускаю пустую банку из-под воды в отступающий призрак. С трудом добираюсь до двери и швыряю ему вслед свои краски. – Так вам и надо, забытый богом пьянчуга! – Я бегу за ним и молочу его бутылкой, истекающей вермутом. – Так вам и надо, странник у порога!
– А если не можете, если не можете, – шепотом говорю я, когда он исчезает среди деревьев, – возьмите револьвер и продырявьте себе голову!
Я не удивляюсь, что директор идет по лужайке мне навстречу. Обычно это означает, что ему хочется о чем-то поговорить до начала занятий. Но меня удивляет, что он оставил детей, прежде чем вожатые водворили тишину. Он не терпит беспорядка в строю...
– Поль подал заявление об уходе.
Удар в лицо.
– Он заходил ко мне вчера вечером.
В строю шум.
– Он сказал: «Я приговариваю себя к ссылке на ферму, в мир спокойствия, я хочу написать книгу».
Какой шум в строю! Где же вожатые?
– Он сказал: «Я уезжаю. Я уезжаю на ферму за десять миль отсюда. И не вернусь, пока не кончу книгу. Я беру с собой четыре толстые тетради в твердой обложке, десяток блокнотов, десяток карандашей и резинку. И еще бутылку чернил и даже подносик, чтобы чернила не растеклись по всему столу, если бутылка опрокинется. За мной заедут сегодня вечером».
В строю уже не шум, а крик. Я никогда не слышала, чтобы дети так бушевали. Ногти впиваются в щеки... мне больно.
– Он был пьян, но держался вполне прилично. Я не мог произнести ни слова. Мне было слишком горько и как-то не до разговоров. Он сделал такие успехи! Только на прошлой неделе он... да что говорить. Столько труда, и все насмарку – вот что обиднее всего. Вот с чем я не могу смириться. Все его старания пошли насмарку, и мои тоже. И образование тоже. Дело не в преподавании, вся его нескладная жизнь пошла насмарку. И все-таки я думаю, в этом не виноваты ни мы, ни он. И старший инспектор тоже не виноват, что направил его сюда. Мы не всесильны. Он одержим идеей сказать что-то миру. Но я по-прежнему верю, что терпение и стойкость принесут плоды. Конечно, мне придется самому послать в министерство его заявление об уходе. Он об этом не побеспокоился. Но У. У., по-моему, вряд ли смирится с тем, что произошло. Может быть, Полю надоели сплетни, не знаю. Во всяком случае, я думаю, у нас достанет великодушия простить беднягу Поля. Он должен...
В строю уже не крик, а грохот, я глохну...
– ...сам прожить свою жизнь. Мы по крайней мере сделали все...
– Мне нехорошо!
Кто-то сжимает мою руку.
Раскат грома...
В пятницу я решаю, что нельзя больше предаваться скорби. Во-первых, ноги любезно соглашаются поддерживать мое тело. Вот одна нога соизволила встать перед другой. Кажется, я в состоянии ходить. А во-вторых, у меня столько работы! Она ждет меня слишком долго, я слишком часто ее бросаю. Нужно приготовить обещанный комплект книг для инспектора. Нужно побывать со старшими учениками на радио и подумать о фестивале. А кроме того, я не довела до конца разработку методики преподавания в приготовительном классе. Мне хочется найти, пока я еще не безнадежно состарилась для поисков, действенный метод обучения маленьких детей. Если только в человеческих силах найти хоть что-нибудь в бурном море, по которому я плыву. И наконец, на попечении директора сейчас сто двадцать пять учеников. Да, больше нельзя предаваться скорби. Прежде всего я приму ванну и надену кремовый рабочий халат с ярко-красным воротником и ярко-красную юбку-дудочку. И надушу волосы мамиными духами. Да, больше нельзя предаваться скорби. В конце концов один из нас все равно должен был положить душу на жертвенный алтарь, и теперь уже поздно рассуждать, кто именно. Надо принять хорошую ванну – погорячее, побольше пены – и надеть свежее шелковое белье... Я смою свою скорбь, как делают маори после танги... Жизнь слишком коротка, чтобы медлить в пути.
...Почему так удивительно блестят мои волосы? Будто их посыпали серебряной пылью. Вот так так... я седею! Мне хочется постоять еще немного и полюбоваться своей сединой, но жизнь слишком коротка, чтобы медлить в пути.
– Надеюсь, вы взяли Севена и Блоссома к себе в класс и присматривали за ними, – говорю я директору, вернувшись в школу.
– Я не спускал глаз с Севена и Блоссома, можете мне поверить.
– А Хиневака? Как ее ноги?
– Все это время она сидела на моем столе и рисовала маленьких косолапых девочек. – Директор смотрит в сторону, и я чувствую, что разговор только начинается. – Скажите, мадам, что вас тревожит?
Я прикладываю руку к щеке.
– Спасибо, мистер Риердон, что вы спросили. И извините меня. На три вопроса я никогда не отвечаю. О своем возрасте, о своем банковском счете и о том, что меня тревожит.
– Пусть побудет там еще неделю, – говорит директор; жалкие и заброшенные, мы присаживаемся рядом на большой перемене. – Может быть, через неделю он вернется. Я не сообщил в министерство. Боюсь, я был с ним чересчур строг. Положение, конечно, дурацкое, я ведь даже не могу попросить, чтобы нам прислали помощника. Тем не менее я не сомневаюсь, что У. У. согласился бы со мной: нельзя лишать Поля последней возможности вернуться. Но до какой степени он не считается с окружающими! Ведь он знает, что мне приходится заниматься с двумя классами, что на моих руках почти сто детей! И все-таки, когда он вернется – если только он вернется, – мы попробуем начать сначала. Наверное, мне следует... следует относиться к нему более снисходительно. Я не из тех, кто упорствует в своих ошибках. Посмотрим, что мы сможем для него сделать, когда он вернется. Посмотрим, может быть, нам удастся поставить его на ноги.
Я вглядываюсь в свой вяз за окном, и мне хочется сказать ему что-нибудь ласковое. Но сейчас он не в силах ни утешить меня, ни успокоить. Яростный всплеск негодования сильнее меня.
– Я больше не хочу, я больше не могу видеть, как вы приносите себя в жертву! На сей раз вы зашли слишком далеко, мистер Риердон! Разве я не учительница приготовительного класса этой школы? Разве меня не касается то, что происходит в этой школе? Я заявляю вам, мистер Риердон, что касается. Я не намерена стоять в стороне и смотреть, как один из работников школы – неважно, директор пли не директор, – занимается с двумя классами и взваливает на себя заботу о сотне детей, чтобы прикрыть безответственность другого. Пусть слабый упадет на обочине дороги! Сколько их упало на пути в Казахстан, но сильные продолжали идти вперед. Мой отец шел вперед! Воронтозов не останавливается, чтобы пожалеть бессильного. Это бесчестно – не сообщить старшему инспектору! Бесчестно по отношению к нему и к детям. Я ненавижу кавардак! Я пожалуюсь в министерство на этот кавардак, если вы им не сообщите. Я не пешка! Я учительница приготовительного класса!
И в тот же миг я разражаюсь слезами. Я тону в слезах. И чувствую, как директор растерянно поглаживает меня по плечу.
– Моя мама, такая маленькая, упала на обочине, – говорю я, – но не потому, что у нее не хватило храбрости.
– Мисс Воронтозов, я сообщу в министерство.
Звонок давно прозвенел, дети ждут и шумят, пользуясь нашим отсутствием. Мы слышим, как вожатые наводят порядок, наконец наступает тишина.
– Мне очень неприятно, что я вас так расстроил...
– Хочу в Казахстан. – Я плачу все сильнее и сильнее, мой кремовый халат мокр, так как заменяет носовой платок. – В Казахстан, где лежит крошечное тело моей матери. Отец вез ее в телеге вместе со мной.
– Не плачьте, мадам. Не плачьте!
– Я хочу в Казахстан. Мамины черные волосы, наверное, еще живы.
В строю происходит что-то удивительное. До нас доносится четкая команда, приглушенный шум шагов, и вот уже в обеих классных комнатах вожатые приступают к занятиям.
– Возьмите свободный день. – Директор продолжает осторожно поглаживать меня по плечу. – Я сообщу в министерство. Нам немедленно пришлют помощника. У меня начинает складываться иное мнение об этом мальчике, теперь я понимаю, как сильно он вас огорчил. Не плачьте, дорогая мисс Воронтозов. Знаете, что сказал Севен, когда его привели ко мне за то, что он влез на дерево? «Сэр, я не влезал на дерево, сэр! Я только слез с него, сэр!»
Я вытираю лицо другой полой халата. На моем лице улыбка.
– А сейчас, – продолжает директор, – я хочу, чтобы вы пошли домой и приготовили себе чашку чая. Хирани побудет с малышами.
– Я вовсе не хотела все это говорить. Я хотела только сказать: у Поля «такая беда, что не уйти от нее никуда».
Дай собственное сердце пожалеть. Позволь
жить милосерднее, добрей к себе, в моей кручине,
Истерзанным умом позволь мне жить отныне,
Истерзанным, а все несущим боль...

...Ну что, душа-бедняга, мой совет –
Не мучайся, немного отдохни
И мысли отзови – куда-нибудь еще...
Я не беру свободный день. Я просто жду, чтобы с лица сошли пятна. Холодная вода, несколько слоев крема, пудра и английская булавка, не то ярко-красная юбка просто свалится с меня. Благодарю тебя, господи, за то, что есть дети. Я возвращаюсь в класс и вручаю им свою голову и сердце. И в тот же миг я снова человек...
На этой неделе кто-то выкупал малышек Тамати – Хине, Ани и Рити – и даже вымыл им головы и завязал бантики на косичках. Я вне себя. Кто посмел снять платьица с моих детей, выстирать их и надеть снова! Кто посмел их причесать!
– Кто тебя выкупал?
– Мамочка.
– Она вернулась?
– Да-а. Она пришла к нам. Она вымыла нам головы.
– Ну и пусть, зато когда я вас мыла, вы просто блестели.
Меня пронзает ревность. Мне жаль, что больше некого купать и не на кого стирать. Я вдруг понимаю, что с нетерпением жду сезона стрижки овец, когда родители бросают малышей на детей постарше, а их грязное белье на меня. Мне так скучно, когда нельзя поиграть в дочки-матери. Но больше всего я скучаю без вони...
...Возьмите свободный день! Может ли учительница совершить более страшное преступление, чем взять свободный день, когда она еще в силах передвигать ноги? Взять свободный день, только этого недоставало!
День, когда я дам себе поблажку и не пойду в школу, будет последним днем моей жизни.
– Давай немного потанцуем, – скулит Ронго. – Совсем немножко потанцуем!
Белый Мальчик снова появляется сегодня утром – поток слез. Все стараются удержать его в школе до моего прихода. Его отводят в наш класс, усаживают у огня, читают «Голубой кувшин», и постепенно бурный поток слез иссякает.
Я мою ему лицо и руки, снимаю с него грязную майку, чтобы выстирать дома, и рассказываю о нем своему другу Севену, который для начала задает ему основательную трепку, после чего Мальчик отправляется домой. Но теперь я спокойна.
После обеда он возвращается... я имею в виду Мальчика... и, кажется, уже успевает забыть тумаки Севена. Грязь и мыло, горе и радость – и так мужает душа.
Совсем крошечный, рыжеволосый, кареглазый, толстопузый мальчуган из дома Нэнни вскарабкивается на борт нашего утлого перегруженного суденышка, и я показываю ему, как пишется неблагозвучное имя Найджел. Чужое здесь имя, его отец, наверное, белый. Еще один беспокойный представитель новой расы. Из-за него я вспоминаю о близнецах... После игры я снова показываю ему карточку с именем Найджел, чтобы проверить, запомнил ли он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31