А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Условия, конечно, могли быть несколько лучше.
Я возражаю, широко открыв глаза и рот тоже:
– У нас есть крыша над головой! У нас есть крыша над головой!
Директор входит в класс, когда мистера Аберкромби уже нет, ему нужен мой журнал: он хочет сам подвести итоги.
– Мистер Аберкромби обещал прислать младшего учителя, который будет «помогать мисс Воронтозов во всех ее начинаниях».
Я с грустью смотрю на полыхающий костер, который почему-то называется «приготовительным классом», и улыбаюсь...
– К Полю он тоже заглянул, – продолжает директор. – По-моему, Поль ему очень понравился. Он не ошибся в Поле, это самое главное, он был прав, остановив на нем свой выбор. Я бы его не выбрал.
– А я бы и сейчас не согласилась его принять. Я понимаю, на первый взгляд он делает большие успехи. Но мне... я ощущаю в нем... какую-то неустойчивость. Все эти бессмысленные поступки. У него нет ни малейшего уважения к закону, к порядку, к обычаям. Он не считается с мнением других людей. Уроки он ведет хорошо, я знаю, но это, по-моему, скорее ваша заслуга, чем его. Ему нужно, чтобы кто-то постоянно его направлял и подталкивал. Его блуждания тоже наводят меня на размышления. Иногда я думаю, что школа – всего лишь еще одна пересадка на его жизненном пути, как флот. Возможность на время спрятаться от самого себя.
– У. У. хвалит его.
– Боюсь, как бы Поля это не погубило. Не знаю почему. Вернее, знаю. Он может поверить в искренность своего увлечения. Но если вы перестанете заряжать его своей энергией, он тут же упадет. По-моему, ему лучше это знать. Как учитель, он слишком простодушен, чтобы на него можно было положиться, в этом все дело. Я не верю, что он способен добиться чего-нибудь сам, без посторонней помощи.
Директор и старший инспектор знают о личной жизни Поля не больше, чем о моей.
– На самом деле я зашел к вам поговорить...
Ну конечно, я могла бы уже усвоить, что голова директора всегда занята тысячью разных дел.
– Сейчас я хочу прежде, всего взять ваш журнал.
– Ой, я ведь еще не проставила отметки!
– Давайте журнал, я сам проставлю.
– Как хорошо, что У. У. не поинтересовался журналом...
Директор смеется как мальчишка.
– Вы знаете, – продолжаю я совершенно серьезно, – никто не встал, когда он вошел.
Директор смеется еще громче... понятия не имею почему.
Потом его мысли возвращаются к Полю.
– Вы прекрасно понимаете, – говорит он, – что Поль обязан своими успехами не только мне. Вы тоже провели достаточно открытых уроков и в его классе и в своем собственном.
– Конечно, а вы знаете, чем обычно кончаются эти уроки? Вместо того чтобы проявить горячий интерес к моим методам или задать какой-нибудь убийственный вопрос о моих достижениях, он спрашивает, например: «А помните у Спендера: „Жажда любви, что разгорелась в тот печальный вечер”?»
Директор опускается на низенький стол и смеется так, что наше утлое суденышко ходит ходуном. Наконец он выговаривает:
– Надеюсь, в эту минуту рубашка у него была заправлена.
Удивительно, сколько радости доставил нам инспектор...
Мне кажется, что У. У. Дж. Аберкромби совершенно переродился в городской резиденции, куда я являюсь за своими текстами. Маска самоустранения, которую он носит в классе, слетела, готовность выслушать исчезла – передо мной человек действия. Я поражена до глубины души. Стремительные движения, решительный тон, неприступный вид. Незнакомец, которого я вижу впервые в жизни. Правда, он встречает меня на лестнице и подбадривает рукопожатием, но ни его вежливость, ни его элегантность не в силах заглушить ощущения, что передо мной – скала. Кто бы мог подумать? Я выклянчиваю у него разрешение взять пишущую машинку домой, но он хочет сначала посмотреть, как я печатаю, и стоит у меня за спиной. Я отнюдь не пренебрегаю духами – моим единственным оружием в этой борьбе, но, сколько я ни поворачиваю голову в нужном направлении, мне не удается достичь видимых результатов. Он уступает только потому, что убеждается в моей компетентности, хотя одному богу известно, как трудно доказать свою компетентность в чем бы то ни было – даже в болтовне – под этим замораживающим взглядом, и все равно я получаю разрешение лишь после сурового напоминания о его знакомом, которому эта машинка дорога как память: Я не могу опомниться от изумления во время всей этой процедуры. Но мне еще предстоит изумляться и изумляться. Он сам несет драгоценную машинку на другую сторону улицы, меня подгоняет изумление, и я торопливо иду за ним. Каким фантастическим зрелищем может вдруг стать переход через улицу! Ничего похожего на мои прогулки от сборного домика до большой школы. Мистер Аберкромби вырывается вперед, потом внезапно останавливается и ждет меня. Я делаю рывок, чтобы догнать его, и оказываюсь впереди. Мы снова начинаем вместе, секунда – и он перегоняет меня. Двинулись, остановились, подравнялись, двинулись... При чем тут возвышенные чувства? Мы обречены идти не в ногу. А может быть, это символ семейной жизни? Только теперь я в состоянии оценить его умение приспособиться к учителю в классе. Его дар мгновенно ориентироваться в обстановке, его беспредельную гибкость.
Но по дороге домой, пока за окнами машины неторопливо развертывается панорама лета, я подвожу окончательный итог. Самоустранение старшего инспектора – это сознательно выработанный прием, это способ заставить учителя показать себя. И бог свидетель, уж я-то себя показала! Моя бесконечная болтовня, его бесконечное терпение. Техника, моя дорогая, голая техника! Ах, черт побери!
Ну что ж, раздумываю я, приготовляя кофе, не пора ли начать радоваться своим ошибкам, раз я все равно без конца делаю ошибки, раз уж я не умею делать ничего, кроме ошибок. Нескончаемый перечень ошибок – вот что я такое; мисс Анна Ошибка – мое имя.
Наверное, не стоит упускать случай хорошенько поплакать по этому поводу. Правда, мне еще нужно вышвырнуть из мира позади моих глаз романтические бредни о старшем инспекторе, который будто бы видит во мне не только учителя, в то время как он добросовестно делает свое дело и ничего больше, но с этим я справлюсь. Так или иначе, заместитель найдется. На свете достаточно мужчин. Кстати, не пройдет и часа, как один из них будет ходить вокруг этого дома. Я просто унесу чашку кофе в Селах и всерьез займусь рисунками, пока его нет.
– Вы видели, какую работу проделал Поль?
Я зашла после занятий в класс директора.
– Вы только загляните к нему сейчас же, не откладывая! – Директор взволнован как мальчик. – Просто великолепно, я горжусь тем, что он сделал! У бедняги Поля все-таки есть что-то за душой! Но вы бы посмотрели, как он играет в теннис, просто смешно, честное слово. – Мы идем по коридору в соседний класс. – Я не верю собственным глазам, честное слово. Он послушался меня и принес мольберт, на полу новые циновки, Хирани сегодня подшила занавески. Он сам купил материал, представьте себе. Выбрал на прошлой...
– А вы знаете, он умеет держать мел в руках. Взгляните на эти рисунки на доске. Интересно, как он справляется с...
– У него есть чувство линии. И полюбуйтесь, какая чистота в классе, особенно для молодого человека. Как на палубе корабля.
– И все-таки его не назовешь счастливым. – Мы переходим в учительскую. – Такое впечатление, что он затрачивает слишком много усилий. Нет, не очень-то он счастлив.
– Потому что дети его не любят. Слушаются, но не любят. Это очевидно – дети его не любят.
– Они послушны, дисциплинированны и прекрасно занимаются.
– Интересно, означает ли все это, что у них хороший учитель?
– Во всяком случае, вряд ли это означает, что у них плохой учитель.
Но я знаю, что дальше нам с директором не по пути, и мне это неприятно. Поэтому я перевожу разговор на другое.
– Сейчас он по крайней мере не пьет.
– Он многому научился за эти полгода. Включите, пожалуйста, чайник.
– Одно время, – начинаю я, поскольку чаепитие располагает к откровенности, – Поль доставлял мне много хлопот.
Наши мысли – директора и мои – редко бегут в одном направлении.
– Как идет подготовка хора к музыкальному фестивалю?
– Однажды мне даже пригрезилось, что его жизнь в моих руках.
– Судя по разговорам вчера на совещании директоров, полгорода внесло свои хоры в список участников фестиваля.
– Но сейчас я понимаю, что это обычное женское сумасбродство.
– А вечером руководитель фестиваля сказала мне по телефону, что она особенно заинтересована в выступлениях маори.
– Я придумала для собственного развлечения некую теорию: мужчина, одержимый мечтой, должен или добиться ее воплощения, или погибнуть. Это как-то объясняло, что происходило с Полем: его обуревали фантастические мечты, но он не мог от них отказаться. Помните, он тогда чуть не каждый вечер приходил ко мне и пил до потери сознания? Он был вне себя – он жаждал что-то сказать миру. Но я-то знала, что сказать ему нечего. Из-за этого мне казалось, что его жизнь в моих руках. Из-за этого я сидела с ним всю ночь и тоже пила. Меня не оставляло ощущение, что его жизнь и смерть в моих руках. – Я перевожу дыхание. – Но сейчас я понимаю, что это еще одна из моих взбалмошных идей, как вы их называете. И она благополучно скончалась.
Директор молча помешивает чай. Потом говорит:
– Руководитель фестиваля может дать нам на выступление не больше восьми минут.
– Я не пьяница, вы же знаете, мистер Риердон.
– Конечно, конечно. Иначе вы не могли бы работать в школе.
– Обычно я подбадривала себя глотком перед школой, пока У. У. не отучил меня бояться инспекторов, сейчас я делаю глоток перед тем, как пойти в церковь, а в субботний вечер я люблю выпить шерри, когда играю Шуберта. Но все эти излишества с Полем были исключением из правила. Мне казалось, что так легче составить ему компанию. Мне казалось бесчестным бросить его одного в катакомбах опьянения, я думала, что смогу понять его муки, только если испытаю их сама. Я считала, что должна быть с ним, потому что иначе он погибнет. Бренди как будто смягчало боль, которую причиняли ему невоплощенные мечты. Но сейчас, сейчас я понимаю: все это, как вы говорите, просто еще одна из моих взбалмошных идей.
Я прикладываю руку к щеке в надежде, что директор по-прежнему занят своими мыслями. Я не смогла бы сказать всего этого, если бы думала, что его занимают мои мысли.
За окном учительской слышится резкий кашель и шаркающие шаги. Директор встает.
– А вот и старик Pay! – с облегчением восклицает он. – Просто великолепно, старина Pay прекрасно выглядит, несмотря на погоду!
– Вполне вероятно, что преподавание в конце концов окажется для Поля самым подходящим способом самовыражения. Может быть, дети помогут ему сказать что-то всему миру. Сейчас я... я так счастлива за него, у меня будто камень с души свалился.
Раухия минует коридор и входит в учительскую, жадно хватая ртом воздух.
– Просто удивительно, мистер Раухия, – говорю я, – вы всегда появляетесь в ту самую минуту, когда чай готов.
– Не читайте мои мысли вслух, прошу вас.
Он почему-то слегка прищелкивает пальцами.
– Pay, мы слышали, что ночью в па звонил колокол, – говорит директор.
– Верно, звонил, Билл. И кто-то покинул нас, кому лучше было нас покинуть...
Кому лучше было нас покинуть?
Я не думаю об умершем в па, пробираясь на высоких каблуках между таллипотовыми пальмами к себе домой. Я все еще думаю о Поле. Книга, которую он хочет написать, не выходит у меня из головы. Для него это символ. Последняя попытка сказать что-то всему миру. Если он попробует написать книгу и потерпит неудачу, я думаю, что с Полем, как с человеком, пригодным к какой бы то ни было деятельности, будет покончено раз и навсегда. Если же он не станет пытаться, а просто решит, что ему это не по силам, он, наверное, сохранит элементарную работоспособность. Если он поймет, что его мечта, слишком туманная, чтобы за нее бороться, все равно обречена на гибель, преподавание может стать его призванием. Как стало моим. Но если он когда-нибудь оставит преподавание, единственное дело, к которому он подготовлен, в котором добился каких-то успехов, если он оставит преподавание, попытается воплотить себя в книге и поймет, что он такое – беспомощный человек, не лишенный способностей, – тогда его ожидает нечто равносильное смерти. На самом деле нечто худшее, чем смерть. Погибшая душа в теле, которое продолжает существовать, – это хуже, чем смерть. Насколько я его знаю, долго в таком состоянии он не продержится. Он просто возьмет револьвер и, как любой другой юный мудрец, потерпевший крушение, подведет итоговую черту. Это отважный поступок, это как раз то, что нужно сделать, когда у человека «такая беда, что не уйти от нее никуда». Главное не дать ему бросить школу. И пусть он откладывает и откладывает книгу – свою последнюю попытку, последнюю судорожную попытку сказать что-то миру, донести до мира самого себя. Только бы какое-нибудь несчастье не выбило его из колеи. Я кладу на стол пенал и маорийские книги, надеваю туфли на низком каблуке, чтобы заняться домашними делами, и прихожу к окончательному выводу: да, главное не дать ему бросить школу, сохранить это первое, это единственное надежное пристанище в его сумбурной жизни. И как знать... я направляюсь к куче дров на заднем дворе... может быть, художник, который живет в нем, может быть, все эти слова и немые порывы, которые томят его, заговорят на классной доске и в душах детей, и тогда он наконец обретет равновесие...
Но если какое-нибудь потрясение снова заставит его пить, тогда мы проиграли – директор, старший инспектор и я.
И Поль тоже.
– Я боюсь этова скелета, – говорит Мохи. – У него много-много костей.
Я иду в па – мне сказали, что Варепарита преждевременно родила двух мальчиков. Я иду в па к началу заупокойной службы, потому что мне хочется послушать пение. Я иду в па, потому что у меня на душе траур с тех самых пор, как я не захотела зачать собственного сына много безгрешных зорь тому назад, и я считаю себя вправе присутствовать на этой церемонии, а кроме того, меня подстегивает безотчетное желание – такое пугающее! – увидеть этих младенцев. Я срываю последние цветы дельфиниума, но мне хочется, чтобы он зацвел снова, поэтому я обламываю семенные коробочки на стеблях-пиках, которые, как все мужчины, выше меня ростом, а после школы иду в па и беру с собой нескольких малышей.
Конечно, они здесь, на веранде Дома собраний, эти два маленьких белых ящика с двумя светло-коричневыми младенцами, представителями новой расы, в которых соединилась кровь коричневых и белых. И когда я наконец вижу их лица, я чувствую: случилось что-то недоступное моему пониманию. Жалкие личики ничем не напоминают Варепариту, но, как это ни невероятно, мне кажется, что я их уже видела. И хотя младенцы мертвы, несомненно мертвы, я слышу их громкие глухие голоса. Обливаясь слезами, я в состоянии придумать одно-единственное объяснение: наверное, я знала их отца, какого-то белого человека, а потом забыла его.
Но вот начинается пение, ради которого я будто бы пришла сюда, и я вытираю глаза. Коричневые юноши и девушки из па, примерно того же возраста, что Поль, встают в круг лицом внутрь и поют песню о долгом, долгом сне, о сне, который будет длиться вечно.
Два гробика стоят под окном. Окно низкое, оно выходит из Дома собраний прямо на popo. Шестилетняя Вайвини босиком пробирается в Дом и свешивается из окна над двумя крошечными тельцами. Она опирается на локти, черные волосы почти закрывают ее лицо, огромные карие глаза особенно красивы, потому что Вайвини целиком занята происходящим – она помогает этим младенцам уйти из жизни с такой же всепоглощающей преданностью, с какой она больше часа помогала мне, когда старший инспектор отбирал книги. Я никогда не забуду, как Вайвини свешивается из окна над этими близнецами, отдаваясь смерти так же безоглядно, как жизни. Я вспомню о ней, когда мне самой придется хоронить кого-нибудь из близких.
Вокруг гробиков много цветов и детей, тут же причитает бабушка. Рядом с ней еще несколько стариков и старух, а на моей стороне веранды лицом друг к другу стоят кружком молодые и поют. Как я ни взбудоражена, мне приходит в голову, что при другом расположении певцов голоса звучали бы лучше, но песня льется все с той же легкостью, недостижимой, когда поют не для себя, а для других. Я принимаю к сведению этот необычный концертный прием и даже успеваю подумать, что директор сумеет использовать его в школе.
Конечно, я не забуду, как Вайвини свешивается из окна, и не раз вспомню, как две коричневые девушки несут на руках маленькие белые ящики, возглавляя убогую похоронную процессию, по дороге из па на кладбище, которого так боится Раухия. Я не раз вспомню безутешных плакальщиц Твинни, самих младенцев, утопающих в цветах, и негромкие причитания бабушки. Я вспомню доброту и нежность.
И я вспоминаю: на следующее утро я приношу свои воспоминания с кладбища к пианино и, подбирая музыку для летнего танца, перехожу от Шуберта к ля-минорному Брамсу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31