А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Носком зеленого сафьянового сапога он легонько наступил на руку холопки. Кормилица испуганно вскочила, отвесила Вячке поясной поклон, пропела надтреснутым сухим голоском:
– Многая лета тебе, князь-батюшка. И снова низко поклонилась.
– Смотри княжну, старая, – нестрого сказал ей Вячка. Он не сомневался в том, что кормилица, которая когда-то вынянчила и его, скорее умрет, чем допустит, чтобы Софью хоть на мизинец кто-нибудь обидел. Послушная верная рабыня. День и ночь молится за князя Христу, не забывая, однако, про Перуна и Дажьбога.
Вячка стоял посреди опочивальни, глубоко задумавшись. Старая Тодора, поправляя подушку под головой Софьи, краем глаза поглядывала на него.
Он был высокий, десяти вершков росту, гибкий в поясе, светло-русый, с короткой курчавой бородкой. Кости он был не широкой, но крепкой, упругой, созданной для тяжелого меча и походного седла. Одет в просторную зеленую рубашку из узорчатого шелка. Золотая гривна, знак княжеского рода, блестела на смуглой шее. «Телом – человек, 'душой – ангел», – думала о молодом князе старая рабыня. Она искренне чтила его, даже по-своему любила, но было в этой любви что-то от той, которой умная покорная собака любит своего хозяина.
– Не тревожься, князь, – еще раз поклонившись, сказала кормилица. – Травами и молитвами выгоним хворь из твоей дочки. А ты иди, иди в свою светлицу белодубовую.
Но тут проснулась, заплакала княжна Софья. Кормилица взяла ее на руки, прижала к груди, начала тихо напевать песню, которая звучала и звучит в черных избах смердов над рекой Полотой, над Двиной и Друтью:
Люли-люли, баю-бай, Усни, моя зорька.
Если детка не уснет, Буду плакать горько.
Люли-люли, надо спать, Засыпайте, глазки.
Стану детку я качать, Рассказывать сказки.
Люли-люли, надо спать, – Шепчет ветер волглый,
Будут деточку качать Бабочки и пчелки.
Княжна успокоилась, но вскоре снова заплакала.
– Кормилица, позови знахарку Домну, – приказал Вячка.
Старая Тодора торопливо вышла из опочивальни, положив Софью в колыбель. Князь наклонился над дочерью, долго и внимательно всматривался в измученное хворью личико. Темные пушистые ресницы девочки слабо вздрагивали, трепетали. Как она похожа на свою мать, покойную княгиню Звениславу! Те же глаза, голубые и гордые, тот же нос с легкой горбинкой, только совсем маленький – еще не вырос. Звенислава, родив Софью, через три дня умерла от горячки. Всех знахарей-шептунов из Кукейносского княжества собрал Вячка, из Полоцка приезжали, даже ученый ромей был из Царьграда. Ничего не помогло, угасла молодая княгиня, как свечка. Знахарка Домна перед самой смертью давала ей пить троянку – горячее вино, смешанное с красной глиной, медом и коровьим маслом. Не помогло. Положили княгиню Звениславу в дубовый гроб-корсту, на шкуте под черным парусом повезли по Двине в Полоцк, в Бельчицы, там и похоронили.
Дочь напряженно глядела на отца снизу вверх затуманенными от болезни глазами.
– Хочешь, как и вчера, почитаю тебе «Александрию»? – тихо спросил Вячка.
– Читай, – ответила Софья.
Вячка взял со стола желто-коричневый пергамент. Красивые прямые буквы, старательно выведенные уставом, были как живые. Тяжелые страницы пахли мятой, на которой настаивали киноварь. Вячка начал читать, медленно выговаривая каждое слово:
– И послал Дарий Александру со своими послами грамоту, мячик, кнут, шутовской колпак и ларец с золотом. И было в той царской грамоте написано: «Я, Дарий, царь царей, родня богам и сам бог, сияя вместе с солнцем, повелеваю тебе, Александр, рабу своему, возвращаться в лоно матери твоей Олимпиады, ибо следует тебе еще учиться и сосать сиську, потому и посылаю тебе мячик, кнут и шутовской колпак. Выбирай что хочешь. Мячик означает, что тебе надо еще играть с ровесниками, кнут, – что ты должен учиться, а шутовской колпак посылаю затем, чтобы забавлял ты подобных тебе разбойников, когда они вернутся на родину. А не подчинишься мне, прикажу своим воинам взять тебя и распять».
– Что сделали с Александром? – вдруг спросила дочь.
– Он победил Дария и завоевал полмира.
– А что сделали с Дарием?
– Его убили. Убили собственные слуги.
– Жалко Дария, – горько вздохнула Софья. – Скажи, а тебя могут убить твои слуги?
Вячка усмехнулся:
– Плох тот князь, на которого поднимают десницу его же холопы. Слуг надо держать в послушании, Софьюшка.
– Ты хороший, – сказала дочь. – И мне с тобой хорошо. Мы будем с тобой дружить. Не бери в жены Добронегу.
Молодой князь вздрогнул, внимательно посмотрел на девочку. Откуда она знает о Добронеге? Недетские мысли у нее, недетские слова.
– Княжество не может быть без княгини, – наконец нарушил он молчание. – Где ты видела пчелиный рой без матки? Бояре требуют, чтобы я женился. Добронега будет хорошей хозяйкой Кукейноса. Она из менских Глебовичей, а они теперь в силе, в чести. Великий князь полоцкий Владимир Володарович тоже из их рода.
– Князь Владимир не любит тебя.
– Никогда и никому не говори таких слов, дочка. Слышишь? Никогда и никому.
– Зачем же он сделал чернецом твоего брата, князя Васильку?
В это время в опочивальню вошла знахарка Домна, низко поклонилась князю и начала поить княжну своим зельем из серебряной баклажки, шепча святые заговоры. Старая латгалка была в длинной туникообразной сорочке с вышивкой вокруг шеи, в клетчатой юбке, кожаных лаптях. На груди у нее была большая красивая брошь-сакта, на голове – льняная шапочка.
Значит, дочь не хочет иметь мачеху. Что ж, он понимал ее, очень хорошо понимал. Сам изведал холод сиротской жизни, когда на месте родной матери, на месте солнца, которое должно согревать детскую душу, оказалась чужая, непонятно жестокая женщина, как ледяная звезда в морозном зимнем небе. Он никогда не видел улыбки на красивом лице своей мачехи Святохны, дочери князя Болеслава Поморского. Она, конечно, улыбалась. Улыбалась своему мужу, отцу Вячки, князю Борису Давыдовичу, улыбалась полоцким боярам и купцам, которым хотела нравиться, улыбалась, хоть и очень редко, своим слугам и служанкам. А вот Вячку и его старшего брата Васильку она просто не замечала. Они были для нее хуже тех многочисленных собачек, что обитали в княжеском тереме в Бельчицах. Она почему-то очень любила собак. Завязывала им розовые и голубые бантики на шеях и хвостиках, сама варила для них особые лакомства. Латинянка, она приняла православную веру, чтобы успокоить мужей-вечников, но в душе смеялась над своим новым богом, почитая только одного бога, римского. Вячка, которому было лет семь, хотел однажды приласкаться к ней, но она строго глянула черными ледяными глазами, сухо спросила: «Что тебе надо, волчонок?» Этим холодным равнодушным вопросом она словно убрала, приняла его со своей дороги, как ненужную вещь. Когда полоцкое вече ударило в Великий колокол и черный посадский люд ворвался в княжеские покои, она молча встретила смерть, только одно крикнула отчаянно, страстно: «Сына, сына моего Владимира пожалейте!» Но и сына убили вместе с ней, швырнули маленький трупик ей на грудь.
Прицепив к поясу меч, накинув на плечи багряное корзно, Вячка вышел из опочивальни. При его появлении молодой рында-телохранитель Нездил, стоявший на карауле у двери опочивальни, стукнув об пол древком копья, выдохнул приветствие, боевой клич полочан:
– Рубон!
– Рубон, – тихо ответил Вячка. – Что слышно, Нездил?
– Все хорошо, княже, – облизал пунцовые, как у девушки, губы Нездил. – В подземелье терема, в каменном мешке, сидят два рижских лазутчика. Их отправил туда латгал Стегис.
– Из Риги? – переспросил Вячка. – Зачем шли к нам?
– Неизвестно, княже. Старший вой Холодок будет вести допрос огнем и железом.
– Что ж, пусть попробуют огня тевтоны, – после некоторого раздумья сказал Вячка. – Сами свили веревку своей жизни.
– Там один нашей веры. Мураль Братило из Кукейноса.
– Братило? – удивился Вячка. – Попал наконец в западню оборотень. Этого особенно строго надо допрашивать, огня не жалеть.
Нездил склонил голову в знак согласия, и отблеск от факела, горевшего неподалеку, в длинном турьем роге, вспыхнул на мисюрке – железном шлеме с кольчужной сеткой.
Вячка хотел было спуститься на первый ярус терема, но, идя длинным затемненным проходом, увидел желтую полоску света, падавшую из неплотно прикрытой двери каморки переписчика пергаментов Климяты. Он вошел в каморку. Климята сидел спиной к двери и маленьким бронзовым ножиком соскребал буквы со старого пергамента, готовил место для новых букв.
– Кто? – тихо спросил Климята, не оглядываясь.
– Твоя смерть, – зловещим шепотом ответил Вячка.
– Тогда подожди, еще не время. Я должен закончить историю Полоцкой земли. – Климята, занятый своим делом, даже не оглянулся.
Вячка не выдержал, засмеялся. Только тогда Климята повернул голову, увидев князя, встал и поклонился.
– Будь здоров, князь Вячеслав. Он был щуплый, невысокий, с длинными светлыми волосами, без левой руки – потерял в сечи.
– Значит, не боишься смерти, Климята? – весело сказал Вячка.
– Смерть – немая тайна. В своих руках держим и меч свой, и судьбу свою.
Они были одногодками и дружили, хоть один держал кукейносский престол, а второй, убежав от отца, богатого боярина, поклялся написать Полоцкую летопись. Климята верил в бессмертную силу слова – и сказанного мудрым мужем, таким, как Иоанн Златоуст или Кирила Туровский, и написанного киноварью или золотом на пергаменте.
– Садись, князь, – Климята подвинул к Вячке небольшую дубовую скамеечку. – Тесно и смрадно в моей каморке, но знай, что это святой смрад – запах телячьей кожи и киновари. Ты воюешь, ты все время в седле, но сила, князь, не в мече, а в мудрости. Запомни это.
– Пергаментами, Климята, не остановишь тевтонов. Нужен меч, острый, закаленный меч, который не боится вражеской крови.
– Правду говоришь, князь, – согласился Климята, встряхнув льняными волосами, – но одного меча мало. Я тоже был неплохим воем, бился, ты же помнишь, – с аукштайтами и селами, пока железо не откусило мне руку. И все-таки мудрое слово сильнее меча. Меч короток. А слово живет долго в людских поколениях.
– Пусть будет по-твоему. Вы, книгочеи, ближе к небу и божьему престолу. Вам лучше видна дорога жизни и мудрости. Скажи мне, Климята, о чем ты теперь пишешь?
Вячка встал, взял в руки тяжелую трубку свернутого пергамента, подержал его на ладонях, как бы взвешивая. Глаза Климяты загорелись. Он тоже дотронулся рукой до пергамента, и это прикосновение согрело его душу.
– О чем пишу? Я уже закончил описание жизни Рогволода, Рогнеды и сына ее Изяслава. Про Всеслава теперь пишу, которого народ прозвал Чародеем. О том, как сидел он в стольном Киеве в порубе и как освободили его из темницы и великим князем Киевским нарекли.
– Про мой род пишешь, – тихо сказал Вячка.
– Не только про твой род. Про всю землю славянскую. И про нашу Полоцкую землю, ведь она дочь земли славянской. Хочу, чтобы не только в стольных Киеве и Полоцке своя летопись была, но чтобы и Кукейнос ее имел.
– Чем я могу тебе помочь, Климята? – спросил Вячка, намереваясь выйти из каморки.
– А мне ничего и не надо, – Климята уже размешивал киноварь тонкой костяной пластинкой-мастихином. – Благодарствую, князь, за хлеб, за воду и мед, за все, что приносит твоя челядь. Только об одном хочу просить…
– О чем же? – остановился на пороге Вячка.
– Твои люди, бывает, выкапывают из земли священные камни, идолов, дедовское оружие, скелеты неизвестных животных. Не истреблять, не портить, а сберегать, хранить все это надо, чтобы знать, что было на нашей земле до нас. Глаза живых не должны быть затянуты паутиной. Нам нужно видеть и глубоко и далеко, любить, почитать родную землю. Помни, князь: дорог уголок, где резали пупок. Кто ответит за нас перед богом, если не мы сами? Так что вели собирать найденное в земле.
– Хорошо, – пообещал Вячка. – Об этом будет сказано старостам, тиунам и родовичам. Будь здоров, Климята.
– Многая лета тебе, князь, – поклонился Вячке переписчик пергаментов.
Вячка, плотнее завернувшись в корзно, спустился на первый ярус терема, затем вышел во двор. Никого из дружинников он не взял с собой, не надел на голову боевой шлем – любил, когда холодный суровый ветер расчесывал его волосы. Уже не впервые до горькой слюны во рту захотелось ему побыть одному, наедине с нелегкими мыслями. Он чувствовал, что смертельно устал за последние лето и весну. Усталость камнем лежала на сердце, но нельзя было дать заметить ее ни дружине, ни боярам, ни посадскому люду. Средь шумной суеты жизни, средь звона мечей, средь голосов походных труб постепенно вызревала, наливалась болью и тоской звонкая и незаметная, как скупая мужская слеза, тишина. И он стоял посреди этой тревожной тишины, как песчаный безлюдный остров посреди двинских волн. Он был один. Один как перст. Только старший вой Холодок, только Климята, только дочь Софья остались у него. Да оставалась надежда еще на одну сострадающую душу – на княжну Добронегу, златокосую сероглазую красавицу, что живет в княжеской усадьбе Свислочь, в густых дремучих лесах при слиянии рек Свислочи и Березины.
Дочь Софья, чуть что не по ней, чуть не угодишь чем, плачет и говорит ему, отцу: «Не буду с тобой дружить». Будто ее дружба, будто внимание пятилетнего неразумного человечка – самая высокая награда отцу на этой земле! А может, так оно и есть?
Вячка один стоял в темноте, напряженно прислушивался к всхлипыванию дождя. Это был уже осенний дождь, мертвый. Он не мог дать силу ни зерну, ни траве. Уже ничто не росло под этим дождем, только камни. О том, что камни растут, рассказывал Вячке его отец, князь Борис Давыдович. И Вячка верил, что камни растут – и молоденькие камешки величиной с орех, и многопудовые валуны, которым не одна тысяча лет. «Превратиться бы в камень, – подумалось вдруг ему, – чтобы все стало каменным, для врагов недоступным. Только сердце живое. Я бы сбросил тевтонов в море и вернул бы Полоцку Двину, наш Рубон».
Черная громадина церкви врезалась в небо рядом с княжеским теремом. И Вячка, словно припомнив что-то, зашагал к церкви. Он разбудил дьяка, спавшего в церковном притворе.
– Где отец Степан? – спросил Вячка у дьяка, сухонького, согбенного, как серпок, старика.
– Святой отец два дня назад поехал верхов в Полоцк к владыке Дионисию, – испуганно ответил дьяк. Он с детства боялся вооруженных людей.
– Отвори церковь и зажги три свечки, – повелел Вячка.
Дьяк еще больше согнулся, хотел было что-то сказать, да только пожевал сухими губами и покорно загремел связкой ключей.
Тишина и мрак объяли молодого князя в ночной церкви. Он зажег свечки, стал на колени. По старинному обычаю князь хотел попросить совета у предков.
Замирало сердце. В висках звенела кровь.
Порыв ветра ворвался в открытую дверь. Погасла свечка.
– Ты пришел, Всеслав? Я слышу тебя, – дрогнувшим голосом сказал Вячка. Погасла вторая свеча.
– Ты видишь меня? Помоги. Освети мой разум и мой путь.
Погасла третья свеча.
– Благодарю тебя. Ты одобрил мое решение. Я знал, что будет именно так, что ты поймешь меня. Наш разговор не могли подслушать чужие уши, ведь мы говорили сердцами. Спасибо тебе, приснопамятный князь.
Легким шагом вышел Вячка из церкви. Ворон тревоги слетел с его души, вольнее вздохнулось, будущее стало светлее и веселее. Сквозь сырой ночной мрак он поспешил на городской вал, к своим воям. Сейчас он должен быть с ними, только с ними.
– Рубон! – строго окликнули его из тьмы.
– Рубон! – ответил князь. – Кто на страже?
– Старший дружинник Мстибог со всем своим стягом. И стяг Холодка.
Вячке спустили лестницу, и он ловко взобрался на заборолы. На самом верху земляного вала возле дубового частокола была выложена из камня узкая тропинка – по ней ходили дозорные.
– Что слышно? – спросил Вячка у Мстибога, одетого поверх кольчуги в лисий тулуп.
– Все спокойно, князь. Ветер и дождь идут с Двины. Ночь промозглая, и я разрешил людям надеть тулупы. Прикажу и тебе принести.
– Не надо, – остановил его Вячка. – Говоришь, все спокойно? Ты, Мстибог, спишь тут со своими воями. Только что в тереме поймали двух псоголовых из Риги.
Мстибог, казалось, онемел. И не от страха – от удивления. Он считал себя мудрым и зорким, как ночная сова, хвалился, что за несколько поприщ может услышать свист стрелы.
– Князь, наверное, они были с крыльями и перелетели в город по воздуху, – наконец проговорил он растерянным голосом. – Хорошо, что их хоть всего двое.
– И один камень много горшков разбивает, – недовольно сказал Вячка. Держась рукой за мокрые скользкие колья, он пошел по каменной тропинке, оставив Мстибога посрамленным и встревоженным. И все время глаза его смотрели в густой мрак, на запад. Туда, на запад, текла Двина. Туда неслись беспокойные мысли молодого князя.
Если бы он теперь сел на шкут или лайбу, в которых купцы плавают по Двине, то уже на рассвете по правую руку от себя увидел бы замок Ашераден.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34