А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Все, что делал в своей жизни епископ Альберт, он делал не спеша, хорошенько обдумав и взвесив возможные результаты того, что должно произойти. Когда его, бременского каноника, решили посвятить в рижские епископы, он испросил себе на обдумывание три дня, долго советовался с матерью, братьями. Он знал, что до него на Двине несли крест римской церкви Мейнард и Бертольд, епископы-неудачники, как мысленно называл их он. Оба лежат в мраморных гробницах в Икескальской церкви. Одной ногой ступили они на двинский берег, другая нога – пока что в Варяжском море. Он, епископ Альберт, ступит на эту землю двумя ногами, твердо ступит, врастет в нее.
Посвящение его в епископы совпало со смертью папы римского Целестина III. Папа мучительно отдавал богу душу, не хотел умирать. Четыре дня лежал без движения, без единого слова, только глаза горели, как жар. И все-таки погасли глаза, и в окружении всей римской курии один из кардиналов священной коллегии встал перед его телом, трижды легонько постучал по лбу серебряным молоточком, трижды спросил: «Ты спишь?» Ответа не было, и папу Целестина объявили покойником, а на его место кардиналы избрали папой Иннокентия III и вручили ему символ папской власти, которым издревле считается тройная корона, или тиара. И сразу же неведомый до того миру Иннокентий стал единоначальником католической церкви, а еще епископом Рима, викарием Иисуса Христа, преемником князя апостолов, верховным священником католической церкви, патриархом западным, примасом итальянским, митрополитом-архиепископом римским, рабом рабов божьих. С его согласия, с его благословения и поехал Альберт в Ливонию, взял в руки меч духовный.
Первое, что он сделал, – заложил город Ригу и перенес в нее из Икескалы епископскую кафедру. Ему просто необходимо было чувствовать за спиной море, всегда быть рядом с морем, ведь по морю каждую весну плыли к нему пилигримы, на которых он возлагал знак креста господнего.
В Висбю, главном городе острова Готланда, за большие деньги он нанял каменотесов и кладчиков, и там, где речка Ридиня впадает в Двину, они построили торговые ряды.
Он, епископ Альберт, понимал, что надо быть не только хорошим воином, но и хорошим купцом, и выпросил у папы Иннокентия III интердикт на земгальскую гавань, которая могла стать соперницей рижской гавани. Земгальской гавани заткнули рот, обрубили руки, и она вскоре зачахла, погибла, как дерево, лишенное земли.
Шумела, весенним паводком бушевала мистерия. Столько страсти, столько ярких красок было в ней, столько божественного огня, что не только дикие язычники, но и христиане, и сам епископ были увлечены необыкновенным действом, разворачивающимся под хмурым рижским небом. На глазах у некоторых зрителей блестели слезы. Лив Каупа часто, взволнованно дышал, потом правой рукой схватил свой нашейный крест и, не отрывая взгляда от мистерии, поцеловал его.
«Что может сравниться с нашей церковью? – расчувствованно думал епископ. – Она как негасимая звезда в слепой тьме, как скала среди океана. Разве в силах церковь православная, несущая учение византийских лжепророков, встать на пути римской церкви? Нет. Мы растопчем их еретические иконы, а их церковь-рабыня будет мыть ноги своей великой госпоже – католической апостольской церкви».
Воины Гедеона подняли трезубцы и с боевым кличем ринулись на филистимлян. И тут ливы и земгалы в ужасе вскочили со своих мест и бросились врассыпную. Им показалось, что сейчас и их, язычников, начнут колоть и рубить беспощадные воины.
– Остановитесь! – кричал Генрих. – Остановитесь! Вам не сделают ничего плохого! Куда же вы?!
Однако только горстка язычников, и среди них Каупа, осталась на галерее. Остальные словно обезумели – бежали к городским воротам, пробовали перелезть через стену, прятались кто куда. Мистерия неожиданно и бесславно закончилась. Епископ был расстроен и рассержен.
– Генрих, распускай актеров, – сухо приказал он молодому клирику.
Как живуча поганская сила в этих людях! У них, наверное, не одна, а две души. Одна внешняя, видимая постороннему глазу. С ней, этой душой-маской, они едут в Ригу, приходят к нему, епископу, принимают крещение, молятся Христу. И глаза тогда у них, как у доверчивых маленьких детей. Тогда их глаза, как весенние ручейки, чистые, светлые, мягкие.
Но живет в них еще одна душа, глубоко запрятанная, тайная, недоступная чужому глазу. Она словно обросла диким лесным мхом, звериным волосом. Она пахнет холодным дождем, снегом, болотом… Что на дне той души?
От своих людей, от Каупы епископ знает, что, возвратившись из Риги домой, по старинному обычаю они собираются вместе, варят мед, пьют, а потом смывают с себя в Двине тевтонское крещение. Когда умирает кто-либо из близких, они с плачем хоронят его, говоря при этом: «Иди, несчастный, с этого печального света в лучший, где не хитрые тевтоны будут властвовать над тобой, а ты над ними». Они шлют гонцов в Кукейнос, в Полоцк, в Псков, к литовцам.
Епископ подошел к Каупе. Старейшина ливов поцеловал ему руку. Епископ начертал над ним святой крест.
– Как поживает твой сын в Тевтонии? – спросил Альберт.
– Хорошо, – радостно ответил Каупа. – Богу каждый день молится, латынь учит, на лютне играет…
Серые глаза лива вдруг потемнели, он тихо, словно у самого себя, спросил:
– Скажи, святой отец, скоро ли вернутся домой наши сыновья?
Такой поворот разговора не понравился епископу. Он подумал, что не стоило интересоваться сыном Каупы. У язычников, как и у детей, чувствительные души.
– Ваших детей увезли за море, чтобы вы научились быть верными, – с расстановкой, глядя прямо в глаза опечаленному ливу, сказал Альберт. – Не все научились верности святому апостольскому престолу, а ты, Каупа, научился. И ты увидишь своего сына.
– Скоро? – с надеждой, с болью вырвалось у Каупы.
– Я поплыву набирать новых пилигримов и привезу твоего сына, – успокоил лива епископ и сразу же перевел разговор на другое: – Это правда, что двинских ливов называют вейналами?
– Правда. Но я из турайдских ливов, – невесело ответил Каупа и отошел к своим соотечественникам.
В глубоком раздумье смотрел епископ вслед ливу. Он думал о том, что ошибка его предшественников, епископов Мейнарда и Бертольда, заключалась в высокомерной тевтонской слепоте, не позволившей им в грозной, на первый взгляд, ливской стене разглядеть множество трещин и трещинок. Ливов много, это так. Но ливы ливам рознь. Есть вейналы и турайдские ливы. Есть Каупа, который верно служит Риму. И был Ако, фанатичный враг всего тевтонского племени. При одном воспоминании о нем епископ всегда задыхается от гнева.
Ако был гольмским старейшиной, он тайно созывал всех ливов на реку Вогу, чтобы оттуда, дождавшись полоцкого войска, ударить по Риге. Тысячи вооруженных ливов шли к нему. Двое из недавно крещенных туземцев, Кириян и Лаян, захотели помочь тевтонам и отпросились у рыцаря Конрада, который, запершись, сидел в Икескале, чтобы он отпустил их на Вогу. Они поклялись подслушать все планы заговорщиков. Конрад отпустил их, но видел своих неофитов в последний раз. Ако, словно трехглавый змей, пронюхал, выведал об измене и приказал жестоко наказать отступников. Родные Кирияна и Лаяна отвернулись от них, и несчастным лазутчикам смоляными веревками оторвали руки и ноги.
Закачалась Рига, но снова устояла. С копьями и арбалетами вышли тевтоны навстречу неверным ливам. На небольшом корабле они подплыли к тому месту, где толпы разъяренных бунтовщиков уже поджидали их. Под градом камней и копий, по горло в холодной двинской воде они начали высадку на берег. Речная вода заалела от тевтонской крови. Но бог, как и всегда, защитил своих. Баллистарии неустанно били из смертоносных арбалетов, а у ливов не было ни щитов, ни панцирей, и они не выдержали, бросились бежать. Испили тогда тевтоны нектар победы, изведали весеннюю радость меча…
Отслужив с клириком мессу, епископ с тревогой ждал гонцов. Уже корабль расправлял паруса в устье Двины. Неужели будет вырван с корнем тевтонский дуб и вероломные ливы порубят его на щепки для своих поганских костров? Издалека, чуть заметный на серых волнах Двины, показался челн. Епископ и клирики затаили дыхание. Что приближалось к ним – жизнь или смерть? Молоденький клирик ойкнул, побледнел и сполз к ногам епископа – страх разорвал ему сердце. И тут раненый баллистарий поднялся в челне во весь рост, и челн покачнулся. Держа за длинные окровавленные волосы, баллистарий поднял голову Ако. Клирики запели.
– Давид убил Голиафа, – радостно сказал тогда епископ…
И сегодня при воспоминании о том дне у него взволнованно забилось сердце. Он неторопливо пошел по залитой солнечными лучами площади к своему дому. Сзади почтительно семенили молчаливые клирики. Он шел по городу, созданному, возведенному им самим. Он страстно верил, что с божьей помощью этот город тысячу лет будет стоять над Двиной, подставляя грудь тревожному морскому ветру, и поколения тевтонов с большой благодарностью будут вспоминать его, епископа Альберта.
– Бог испытывает своих избранников, как золото в огне, – весело сказал он клирикам. Те поняли, что у монсиньора хорошее настроение – он всегда в таких случаях начинал говорить цитатами из Библии.
Альберт жил неподалеку от церкви Иоанна, на втором этаже просторного каменного дома, который готландские зодчие построили по его собственным чертежам. Прислуживал ему немой безухий монах из Динамюндского монастыря Иммануил. Этот монах участвовал в четвертом крестовом походе, когда под ударами европейских рыцарей рухнул златоглавый богатый Константинополь. Те незабываемые дни были наполнены дымом, огнем и золотом. Золото лежало всюду: на площадях, на улицах, на небольших тенистых двориках, на городском ипподроме. Им набивали седельные сумы. Рыцари, покорившие Константинополь, чувствовали себя хозяевами всего мира и создали, избрав императором Болдуина Фландрского, Латинскую империю. Потом, когда отправились на юг к Иерусалиму освобождать гроб господний, Иммануилу и его друзьям не повезло. Сарацины, как злые духи пустыни, налетели с кривыми саблями со всех сторон на бледнокожих латинян. Иммануил попал в плен. Многих его друзей, насильно обрезав им крайнюю плоть, сделали мусульманами. От страха он потерял дар речи. Потом сбежал, шел, полз по пескам, видел полузасыпанные рыжим песком скелеты рыцарей, в которых прятались от зноя ящерицы, слышал гневный голос пустыни, когда она начинает петь под порывами раскаленного ветра. От голода чуть не потерял рассудок, отрезал свои уши и съел их…
Альберт поднялся по винтовой лестнице на второй этаж, вошел в свой кабинет, который служил еще и домашней молельней. Иммануил снял с епископа плащ, митру, принес медный сосуд с водой. Ополаскивая пальцы, осторожно протирая холодной водой лоб и щеки, Альберт с легкой улыбкой спросил у немого:
– Иммануил, тебе не снились сегодня сарацины? Погляди внимательнее – может, у тебя еще что-нибудь, кроме ушей, обрезано?
Так шутил епископ. Будучи целыми днями на людях, под пристальными взглядами, он уставал, каменел душой, и эти грубые шутки над молчаливым слугой стали ему необходимы – они хоть немного снимали груз бесконечных забот.
Иммануил привык к таким вопросам, и они его не смущали, как поначалу. Он спокойно держал в загорелых руках медный сосуд, ждал, пока епископ смоет с себя тленную пыль суетных жизненных дорог. Он испытывал наслаждение от такого терпеливого ожидания. «Этот немой монах своим высокомерным спокойствием напоминает аравийского верблюда, – думал, вытирая мягким льняным полотенцем лицо и руки, Альберт. – Не каждый умеет так держаться, даже я».
Иммануил с полотенцем, сосудом и плащом вышел. Теперь он в своей каморке чистит епископский плащ.
Альберт сел на мягкий, фландрской работы пуф, зажмурил глаза, расслабил руки и ноги. Нелегко быть разодетой куклой, которая должна каждый день являться народу. Кто может сказать, что у епископа легкий хлеб?
Он сидел в абсолютной тишине. С души слетала усталость. Она наполнялась мягким светом, небесная музыка, серебряная, чистая, пробуждалась в ней. Это были, пожалуй, самые приятные мгновения в его беспокойной, нервной жизни. Тихо звучала небесная музыка, словно пение жаворонка. Бог входил в душу.
Епископ открыл глаза. Сквозь цветное венецианское стекло узких окон пробивалось вечернее солнце, освещая алтарь, где лежала Библия, переписанная рукой святого папы Григория. В кабинете было множество серебряных подсвечников с тяжелыми и длинными восковыми свечами. На глухой стене висело черное распятие Христа в терновом венце. На стене напротив поблескивали копье, меч и щит с католическим крестом – оружие епископа.
Альберт подошел к алтарю, осторожно, почтительно взял Библию, стоя начал читать, словно крошечными глотками пил мед. Жизнь становилась ясной и понятной. Кровь, пот, слабость, неверие – все оставалось позади. Он словно видел огромный золотой престол Христа, сияющий в небесной голубизне, слепивший глаза искристыми лучами, как солнце. «Кто я? – умиротворенно замирая, думал епископ. – Ничтожный раб веры. Песчинка. Но мне хорошо, мне приятно быть рабом и песчинкой».
Он подошел к окну, глянул на улицу. Только маленькую полоску земли увидел он, лужок, который не вытоптали и не скосили – он, епископ, запретил. Детские головки одуванчиков белели под солнцем. Мир, тишина и благость были там, где росли одуванчики.
Он снова углубился в Библию, снова поплыл по широкой бездонной реке, которая течет сквозь вечность. Приятно было читать – неторопливо, смакуя слова и предложения, примеривая все написанное в святой книге к себе, к своей особе.
«Ты – скала, на которой я построю свою церковь», – сказал Иисус Христос апостолу Петру. Когда Христос позовет его, епископа Альберта фон Буксвагена, к себе, то скажет, обязательно скажет, что он, епископ, скала, на которой построена рижская церковь.
Нет, он, епископ Альберт, не песчинка. Он только перед богом песчинка, а для всех остальных, для тех, кто смотрит на него снизу вверх, кто готов поцеловать его сандалию, он – скала, само солнце. Как хорошо быть песчинкой и чувствовать каждое мгновение, что ты – солнце.
Вошел Иммануил, знаками, понятными одному епископу, доложил, что аудиенции ждет клирик Генрих.
– Пусти его, – велел Альберт. Вот с кем ему обязательно надо поговорить сегодня.
Генрих, склонив красивую светловолосую голову, поцеловал епископа в плечо, смиренно, покорно остановился на пороге.
– Проходи, сын мой, садись, – епископ подвинул к Генриху пуф с гнутыми ножками. – Я всегда рад тебя видеть.
– Благодарю вас, монсиньор, – скромно ответил Генрих и сел.
– У меня сегодня прекрасное настроение, – доверительно улыбаясь, положил ему руку на плечо Альберт. – Мистерия прошла хорошо. Сердца туземцев размягчились, и семя нашей христианской проповеди упадет не на сухую землю, не на дьявольский камень. Я люблю тебя, Генрих. Да-да, люблю как верного сына нашей церкви, как честного, чистого душой христианина. Я не слепой, я вижу, да и ты видишь, Генрих, что не только воины веры приплыли в Ливонию, – приплыло много грязи человеческой, навоза, от которого задыхалась Европа. Навоз воняет всюду. Особенно мерзко воняет он у нас, в Ливонии, ибо тут, на берегах Двины, еще сохранился неиспорченный, чистый воздух. Ты понимаешь меня?
– Понимаю, монсиньор, – кивнул головой Генрих.
– Я привез тебя сюда из Бремена, чтобы ты написал историю рижской церкви, хронику наших великих усилий и наших побед. – Епископ встал с пуфа, лицо его загорелось внутренним светом и волнением. – Я давно искал такого человека. Я заглядывал во все уголки Европы. И я увидел тебя, Генрих. Ты, один ты в состоянии и в силах сделать это. Ты молод, образован, предан римской церкви, у тебя прекрасная латынь – язык мудрости. И в то же время ты хорошо знаешь этот край, его обычаи, язык. Ты ведь из латгалов, или, как их еще называют, леттов. Не так ли?
– Да, монсиньор, – вспыхнув, встал и Генрих. – Я из леттов, которые живут на реке Имере. Когда мне было шесть лет, мои родители отдали меня заложником в Тевтонию, а сами вскоре умерли. Я – тевтон.
Он твердо, даже с каким-то вызовом смотрел на Альберта.
– Садись, – мягко похлопал его по плечу епископ. – Что ты уже написал, сын мой?
– Я не спешу сразу писать свою хронику, монсиньор. Я беседую с людьми, с тевтонами и местными жителями, много езжу по Ливонии. Мне надо увидеть все своими глазами. Так делал знаменитый Геродот. И всегда при мне пергамент, все интересное я заношу на него. Я еще не шью шубу, я только выкраиваю рукава и хлястик.
– А когда же ты начнешь, сын мой, шить саму шубу? – засмеявшись, спросил Альберт, которому понравилось красноречие Генриха.
– Я начну писать хронику тогда, когда мы, люди, стеной ставшие за бога, обратим к римской церкви ливов и леттов, земгалов и куров, селов и эстов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34