А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Надвигалась ночь. Надо было думать о ночлеге. Мать, раздавленная горем, не помнила ни о чем, и Мирошка сам обошел Горелую Весь, нашел более-менее уцелевшую хибарку, в которой до наезда друцкой дружины жил кузнец-сыродутник Чухома. Кузнеца погнали в неволю, детей у него не было, и Мирошка – а что делать? – решил обосноваться в его хибарке.
Первым делом он тряпьем, попавшимся под руку, заткнул окошко, в котором был разорван бычий пузырь. Потом насобирал щепок, досок, обломков бревен, которых после погрома полным-полно валялось на улице, бросил все это в остывшую печь. С пепелища принес в бересте угольков, развел огонь. Через несколько минут весело зашумела печь, пламя осветило углы убогого жилища. На божнице Мирошка не увидел разрисованных досок с изображением домашнего бога – видно, забрали друцкие вои – и обрадовался. Не будут лезть в душу суровые всевидящие глаза, не надо будет, боясь их, сидеть молчком, опасаясь прогневать строгого бога.
Надо было идти на свой двор, чтобы привести оттуда мать в хибарку Чухомы. Тоненько скрипел под ногами темный снег – темный от сумерек, пепла, сажи… Кое-где на пепелищах еще светились, догорая, угольки.
Мать копалась в золе.
– Мама! – тихо позвал ее Мирошка.
Она резко оглянулась, и он увидел страшные блестящие глаза.
– Доможир! – закричала мать. – Ты вернулся, сынок!
– Я не Доможир, – еще тише ответил Мирошка. – Пойдем отсюда, мама.
– Кто же ты? – встрепенулась, а потом сжалась, как бы в ожидании удара, мать.
– Я твой сын, – заплакал Мирошка.
– Ты мой сын?
Мать осторожно поднялась, наклонив голову, подошла на цыпочках к Мирошке, начала внимательно вглядываться в его лицо. Она даже дышать перестала. Ее лицо почти касалось лица сына, и мальчик увидел, увидел впервые, седые волосы у матери на висках, тоненькие морщинки возле рта.
– Ты мой сын? – переспросила мать и дотронулась легкими холодными пальцами до Мирошкиной щеки. – Я знаю тебя! – вдруг вскричала она. – Ты убил душу нашего предка! Зачем ты убил ее?
Мать, сжавшись в черный пугливый комок, упала на землю, в пепел. Мирошка наклонился над ней, горько плача, стал гладить ее волосы, целовать руки. Он все же упросил, уговорил мать пойти ночевать в хибарку Чухомы.
Впервые Мирошка ощутил, что зависит сам от себя, что некому его защитить. Остался он, как деревце в чистом поле. Раньше думалось примерно так: вот живем мы, наша семья, долго-долго жить будем, потом умрет отец, потом мать, за ними Яков, а за Яковом уже я, Мирошка. Жизнь казалось вечной. Как стеной, он был отгорожен от смерти родителями, другими немолодыми людьми. Смерть представлялась страшной сказкой, сном, у которого будет обязательно счастливый конец – он, Мирошка, проснется. Теперь же, впервые за свою недолгую жизнь, мальчик понял, что люди живут и умирают не по очереди, что бог может позвать к себе молодого раньше, чем старого.
Наутро мать откопала на пепелище два маленьких черепа – Доможира и Текли. И это, к удивлению Мирошки, ее сразу же успокоило. Она перестала плакать, прятаться в темные уголки, глаза ее потеплели. И Мирошку она узнала.
– Вот и вся наша семейка, – улыбаясь своим мыслям, мягко сказала мать и поставила черепа на божницу. – Вернется Яков, и заживем мы, Мирошка, как и раньше жили. Летом на Звонком берегу цветы и травы собирать будем.
Подперев щеку тонкой рукой, она застыла, вглядываясь в маленькие закопченные черепа, и они казались ей детьми, живыми, веселыми, ясноглазыми. Мирошка же ни разу не отважился глянуть на божницу, даже не ходил в тот угол. «Мать забудет о них, – думал мальчик, – тогда я их закопаю там, где отец лежит».
Так и начали жить Мирошка с матерью, ветром битые, небом крытые. А до весны еще было далеко. Снова налетели на пущу и на Горелую Весь злобные вьюги. Снова бог морозов Зюзя постреливал в комлях деревьев.
Мать ничего не делала, все сидела у божницы, глядя на черепа детей. Мирошка отыскал у Чухомы немного гороха и репы, наловчился варить какую-то похлебку. Он был весь перемазан сажей, руки в царапинах и ожогах. Так тянулись день за днем. Мирошка потерял счет этим дням, чувствуя, как постепенно притупляется, смиряется душа, как становится неинтересно вглядываться в багровое на закате небо, в серебристые от легкого снега ветки деревьев, в замысловатые следы зверей, подходивших ночью к их хибарке. Хотелось одного – закрыть глаза и спать, спать, свернувшись клубком.
Но вот однажды мать словно сбросила с себя злое заклятие. Это было утром. Мать слабо ойкнула, странным просветленным взглядом обвела хату, Мирошку, божницу, где стояли черепа. Завернув черепа в постилку, она понесла их на елань и там закопала. Вернувшись, чисто подмела в хате, растопила печь, нагрела воды, налила в дубовые ночвы, искупала Мирошку, натерла его пахучими травами, вытерла досуха, расчесала волосы.
– Встала я, сынок, с божьей постели, – радостно сказала мать Мирошке. – Думала уж, помру, тебя одного брошу. Да вернул мне бог память. Помолимся, сынок.
Они опустились на колени, и, может, впервые за последнее время Мирошка молился искренне и горячо, со светлыми слезами на глазах.
Хорошо, когда есть мать! Боже, как хорошо! Человек, особенно маленький, не может без матери. Как солнце, появляется она над постелью сына. Как светлый месяц, осторожно стоит над ним ночь напролет, глядя, не жестко ли ему спать, не хочет ли он испить холодной воды, тепло ли укрыты его ноги мягкой барсучьей шкурой.
«Расскажи мне, мама, сказку. Пусть воет за стеной ветер, сотрясая стены нашей хибарки, пусть нас только двое, двое перед этой ночью и перед всей жизнью. Мы – одна кровь, одна душа, одна слеза, одно дыхание. Расскажи мне, мама, сказку».
Мать убирала в хате, варила еду, а Мирошка, с покрасневшими от холода руками, бродил по лесу, приглядывался к звериным следам, наблюдал за дуплами, откуда в любой миг могла показаться пушистая мордочка какого-нибудь зверька. Тяжелый лук Чухомы носил он на правом плече.
Однажды из невысокого, засыпанного снегом осинника выскочил, выкатился беленький зайчик, стал на длинные задние лапы, помахал коротенькими передними, будто погрозил кому-то – как озорной ребенок.
Мирошка, сдерживая волнение, натянул тетиву из упругих бычьих жил. Засвистела тяжелая кленовая стрела с оловянным наконечником, и заяц, раза два перевернувшись, упал, подергивая лапами, затих. Мирошка, кинув от радости лук, подбежал к зайцу, нетерпеливо схватил первую в своей жизни добычу. Как хотелось ему, чтобы увидел его в этот миг стрый Яков!
Но в последующие дни охотничье счастье отвернулось от Мирошки. Как ни старался, как ни бегал по зимней пуще, ни птичьего перышка, ни звериного хвостика не удалось ему добыть. Словно заколдовал кто-то его лук. Стрелы почему-то летели мимо зверья, бессильно впивались в снег. Мальчик даже заплакал от досады.
Пошла на охоту мать, но и она вернулась из леса с пустыми руками. Голод постучал в их жилище, властно открыл дверь да так и поселился вместе с Настасьей и Мирошкой.
Однажды, в глухую полночь, завыли в пуще волки. Мирошка спал, а мать проснулась, лежала, с содроганием в сердце вслушиваясь в угрожающий переливчатый вой. Казалось, волки тоже жалуются небу на голод и холод. Высокие и низкие волчьи голоса неслись над бескрайней пущей, над застывшей Свислочью, и все живое замирало, глубже пряталось в норы и дупла.
Утром Мирошка увидел возле хибарки большие глубокие следы и понял, что за незваные гости нашли дорогу в Горелую Весь. Прячась от матери, он начал готовить стрелы – их надо наделать как можно больше, чтобы защитить жилье от волков. Как он будет воевать с волками, он пока не знал, одно его утешало – у него есть оружие, чтобы постоять за мать и за себя. Мать, заметив его приготовления, грустно улыбнулась.
Волки, которых тоже мучил голод, поселились в Горелой Веси, устроили логово, потом еще одно на пепелищах, под развалинами хат. Они чувствовали себя хозяевами веси. Сначала, опасаясь Настасьи и Мирошки, показывались на улице только ночью, но вскоре, поняв, что из людей тут живут только женщина и маленький мальчик, волки настолько осмелели, что стали ходить всюду средь бела дня.
В хате кончилась вода. Настасья взяла дубовое ведро, отперла дверь, чтобы сходить к роднику. У порога сидел волк, худой, светло-серый, и голодными застывшими глазами смотрел на нее. Настасья вскрикнула, махнула ведром. Волк отбежал на несколько шагов, снова сел. Глаза его горели нестерпимым голодом. И женщина поняла, что это волк-людоед и что все волки, поселившиеся в Горелой Веси, – людоеды. Она закричала сильнее, отчаяннее. Выскочил из хаты Мирошка, пустил в волка стрелу. Волк поджал хвост, отскочил в сторону, оскалил зубы, внимательно глянул на Настасью с Мирошкой, потом, припадая к земле, подкрался к стреле и понюхал ее. Прибежали еще три волка, один крупный, рыжеватый, без левого уха – то ли отморозил, то ли в драке с сородичами потерял. Волки сели полукругом, перегородив тропинку, ведущую к роднику.
Очень хотелось пить, и. Мирошка, вытащив из окошка ком смерзшегося тряпья, которым сам когда-то заткнул его, высунул руку, наскреб горсть снега, потом еще и еще… Снег растопили в печке и пили теплую невкусную воду. Но однажды, когда Мирошка снова хотел таким же способом добыть снегу, в окошке показалась огромная волчья морда. Из ноздрей волка вырывался теплый пар, он оскалил пасть, щелкнул зубами, глянул, пронизывая взглядом насквозь, на Мирошку. Мальчик схватил возле печки березовое полено, запустил в волка. Морда сразу исчезла. На улице послышался угрожающе недовольный визг.
Волки обложили хибарку со всех сторон. Забирались даже на крышу, засыпанную толстым слоем снега. Сначала ночью, а потом и днем там слышался топот, скрипел снег под сильными когтистыми лапами. Настасья и Мирошка, подняв головы, со страхом прислушивались к тому, что делалось наверху. Волки в любой миг могли начать разрывать лапами и зубами ветхую кровлю.
Так прошло несколько тревожных дней. Не было больше сил терпеть голод и жажду. Настасья, взяв в руки топор, решилась идти в пущу, поискать чего-нибудь из еды в дуплах деревьев. Через щелку в окошке Мирошка видел, как мать, оглядываясь, быстро шла по занесенной снегом тропинке. Казалось, повезло ей, казалось, прошла, как вдруг словно из-под земли появилась стая волков во главе с одноухим. Настасья отчаянно взмахнула топором, но одноухий покатился клубком ей под ноги, ударил, свалил. Только руку увидел Мирошка в мелькании серых волчьих спин и голов, да и рука в тот же миг исчезла…
Так он остался один. Ни души не было рядом. Не было спасения. Все слезы были выплаканы, и Мирошка больше не плакал.
Волки ходили по крыше, выли под стенами. Один из них всегда сидел на страже, как раз напротив двери. Волки поджидали, когда же и Мирошка выйдет из хаты. Они были уверены, что мальчик выйдет.
Мирошка совсем ослабел. Иногда доставал через окошко горсть снега, сосал его. Шумело в ушах. Он думал сначала, что это шумит лес… Холодное безразличие было разлито по всему телу, безразличие и страшная усталость. Он садился на пол, прислонившись спиной к еще теплой печке, и словно проваливался в темную бездну, долго летел, падал вниз. Все чаще его начал одолевать сон. Однажды показалось, что лицо матери мелькнуло над божницей. Мирошка приподнялся, с трудом добрел до божницы, даже стену рукой потрогал. Никого нигде не было…
Все чаще в глазах начали вспыхивать золотые искорки. Сначала они сразу же пропадали, но постепенно все дольше прыгали в глазах. И он привык к ним. Они были красивые, меленькие, как блестящие мошки. Он уже ждал их.
Было трудно дышать застоявшимся воздухом, и Мирошка вытащил тряпье из окошка да так и оставил его незаткнутым. Свежий ветер ворвался в хату. На улице было солнечно. Мирошка припал к окну, жадно начал глядеть на белый свет, который был от него в двух шагах и в то же время недосягаемо далеко. Сиял снег. Капли воды искрились на нем. Даже кусочек неба увидел Мирошка. Веселые розовые облака медленно плыли по голубому небу.
Еще он увидел тропинку, бегущую к Гремучему бору, а на тропинке – воя на коне. Но он не обрадовался. Он хорошо знал, что это ему кажется, что вой вот-вот исчезнет, как исчезло материно лицо над божницей.
Вой держал в правой руке копье и вез над собой, наколов на острие, большое светлое облако; оно вздрагивало, слегка покачивалось. «Зачем вою облако? – подумал Мирошка. – Сейчас и вой, и облако исчезнут».
Он зажмурил глаза и в дрожащей тьме увидел отца и мать, Доможира и Теклю. «Иди к нам, – сказала Текля. – Тут хорошо». Остальные молчали, только загадочно улыбались про себя.
Не было сил открыть глаза, и Мирошка сидел ослепший. «Что делается с глазами людей в могиле? – вдруг подумалось ему. – Мама говорила, что они превращаются в росу. И правда, утром, как глянешь на луг, человечьи глаза светятся из травы и цветов».
Он сидел с зажмуренными глазами и ждал смерти. Легкость была в руках и ногах. Если б съел хоть крошечный кусочек хлеба, птицей полетел бы под облака.
Вдруг неподалеку послышался конский топот. Мирошка вздрогнул, открыл глаза. Держа в руке копье, перед хатой гарцевал на коне вой. Облака на копье не было, но вой был тот самый, рыжеволосый, которого Мирошка встретил на реке.
И тут острый страх пронзил Мирошку. Вой может исчезнуть, уехать навсегда. Какое ему дело до развалюхи-хибарки? Вот пришпорит сейчас коня, и поминай как звали. Напрягая последние силы, Мирошка крикнул. Только слабый свист вырвался из груди, какое-то шипение. Но вой все же услышал. Глянул на окошко, заметил мальчика, легко соскочил с коня. А по улице, мимо пепелищ, мимо разрушенных усадеб, ехали и ехали дружинники в блестящих шлемах, с красными щитами.
Глава третья
(часть I)
В Полоцк пришла весна, пришла дружно и нежданно. Сначала лопнул, взорвался лед на Полоте. Мутно-молочная вода с шипением, грохотом и треском понесла зеленоватые льдины в Двину. Было это как раз в день сорока мучеников севостийских, или на сороки, как говорят смерды.
Двина еще дремала, закованная в ледяной панцирь, но солнечные лучи и теплый мягкий ветер уже во многих местах проточили лед, наделали в нем малюсеньких круглых дырочек. Лед был похож на сито. Он еще держался за берега, но уже где-то в таинственной глубине реки зарождались могучие широкие волны, готовые сломать лед, понести его на своем хребте в Варяжское море.
Льдины с Полоты со всего размаха ударили в ледяной панцирь на Двине, давно ожидавший такого удара. Двина только ради приличия вроде бы обиделась на свою младшую сестру Полоту, но силы, дремавшие в ней до этого дня, вдруг пробудились, взбунтовались разом. Глубокие трещины побежали во все стороны по Двине. Лед начал разламываться на куски, эти куски, в свою очередь, крошились, разбивались, превращаясь в искристые звонкоголосые осколки. Послышался густой неумолчный шум воды. С самого дна и до верху река будто закипела. Подледные течения, водовороты, всегда жившие в ней, сейчас, в миг освобождения, заревели, затрубили, запели. На многие поприща разлетелось это ликование, этот радостный крик счастливой реки. И в поддержку ему во все колокола ударил звонарь Богородицкой церкви, стоявшей на острове посреди Двины. Пусть наложат на него завтра эпитимию, пусть прикажут двадцать дней и ночей стоять на покаянной молитве, но сегодня он звонил и звонил, делился своей радостью со всеми людьми.
И Полоцк, старший город, Рогволодово гнездо, услышал его. Услышали на площади, где семиглавая София свечой взлетала в прозрачное весеннее небо. Собор, заложенный и построенный князем Всеславом Брячиславичем, был хорошо виден с реки. Стены собора были выложены из широких плоских кирпичей – плинфы и больших необработанных камней – булыг. Плинфа и булыги чередовались между собой. Зодчие не штукатурили собор, и София осталась красновато-пестрой.
Звонаря островной церкви услышали на Великом посаде, где жил и трудился ремесленный люд. Шерсть и кость, железо и олово, янтарь и самшит, глина и дерево, звериные шкуры и лен, серебро и медь – все проходит через руки обитателей Великого посада, чтобы стать тем, без чего нельзя жить человеку.
Голос Богородицкой церкви долетел до торжища, где полоцкие купцы держали важницу для взвешивания своих и заморских грузов и топницу для перегонки воска.
Веселого звонаря услышали монашки-черноризницы в Спасском девичьем монастыре, который стоит на север от Полоцка в излучине Полоты и который основала Ефросинья, дочь князя Георгия Всеславича, а потом подарила монастырю святой крест с частичкой «древа господнего». Монашки, все как одна, подняли грустные прекрасные лица к небу, и свет, не святой, а земной, весенний, загорелся в их глазах. Недалек от истины был тот человек, что сказал однажды: «Не будь высоких монастырских стен, все монашки давно разбежались бы».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34