А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вечный стон, вечный крик стоит в аду. Негасимый огонь горит там.
Ночью Мирошка вскрикивал, вскакивал с полатей. Казалось, со всех сторон уставились на него зловещие огненные очи, страшные когти и зубы тянутся к нему. Хотелось убежать от этого кошмара, да ноги были словно чужие – то путались в высоченной жгучей траве, то засасывало их противное хлюпкое болото. Подходила мать с ковшом холодной воды, осторожно расталкивала сына за плечо. Мирошка просыпался, пил воду, просил мать, чтобы посидела рядом, и только тогда сон брал его под свое крыло, снова мальчик бродил по таинственным волшебным тропкам, но они уже были добрые, веселые. Там играли доверчивые зайцы. Там могучие волосатые туры спокойно брали Мирошку к себе на спину, и он мчался в бесконечные леса, в луга, горевшие яркими цветами.
– Ты, брат, чего кричишь по ночам? – смеялся утром Яков. – Ты днем иди в пущу, откричись и ночью будешь спать как у бога за пазухой.
Они и в самом деле шли на Свислочь, в засыпанную снегом пущу и кричали во всю силу молодой груди:
– Ого-го-го-го! Э-ге-ге-гей!
Белый-белый снег тонкими струйками срывался с косматых елей. Перепуганные белки стремительными стайками разбегались по верхушкам деревьев. Однажды что-то угрожающе заревело, гневно закряхтело под еловым выворотнем.
– Бежим, Мирошка! Медведь проснулся! – весело закричал Яков. Они так припустили, что ветер свистел в ушах.
Во время таких вот лесных походов попали как-то Яков и Мирошка на поганское капище. В центре круглой лесной поляны стоял высокий, почти в три сажени ростом, дубовый бог (попы зовут его идолом), украшенный разноцветными лентами, бусами из желудей, орехов и сушеных ягод. Вокруг главного бога размещались маленькие божки. Их было, как посчитал Яков, двенадцать – столько, сколько в солнцевороте чертогов – месяцев.
Со всех сторон к капищу вели густо протоптанные тропинки. Снег с болвана и болванчиков был старательно сметен.
– Ходят сюда люди, – сказал Яков. – И твоя мать ходит.
«Так вот ты какой, лесной бог», – думал Мирошка, осторожно приближаясь к главному идолу, вглядываясь в темные, грубо вырезанные из дерева черты загадочного сурового лица. У идола не было ни ног, ни рук – только голова на толстом дубовом стволе. «Тут молятся моя мать, соседка Прасковья. Сюда под покровом ночи, чтобы никто не заметил, крадутся люди изо всех окрестных общин. Чем ты влечешь их, лесной бог? Что даешь? Тебя давно бы порубили на мелкие кусочки и сожгли князь с попом, если бы только нашли. Скажи, лесной бог, как живет на том свете мой отец Ратибор? Хорошо ли ему там? Вспоминает ли он меня?»
Яков, судя по всему, тоже был взволнован неожиданной встречей с лесным богом. Сняв шапку, стоял молча, смотрел на темнолицего дубового идола.
Вдруг луч солнца, пробив снеговые тучи, упал на лицо идола. И произошло чудо – ярко и весело засияли, засветились, как у живого человека, его глаза. Мирошка с Яковом так и оцепенели, застыли, затаив дыхание.
Они могли поклясться на кресте, что за минуту до этого у идола не было никаких глаз, лицо было темное, плоское, мертвое, слепое. И вдруг – эти глаза! Солнечные лучи, как золотые нити, затрепетали на щеках у идола. Казалось, он одновременно и смеется и плачет.
Скрылось за тучами солнце, погас луч, идол снова стал идолом – темным неподвижным мертвым куском дерева.
– Что это было? – ухватившись за руку Якова, испуганно прошептал Мирошка.
– Глаза… Глаза глядели на нас, – тихим голосом ответил Яков.
– А где они теперь?
– Бог их закрыл. Он увидел нас, благословил и снова сомкнул веки. Не хочет он долго смотреть на людей, ведь люди предали его, поменяли на греческого бога, которого попы обкуривают сладким дымом из кадильниц. Пойдем отсюда, Мирошка.
Осторожно, по одной из тропинок, чтобы не оставлять лишних следов, они пошли в глубь зимнего леса, а Мирошка все еще видел перед собой таинственные яркие глаза. Они глядели на него со снега, с темно-зеленых еловых лапок, с неба, даже со спины Якова, шагавшего впереди.
«Что это было? – мучительно думал мальчик. – Почему молчит Яков? Он же так любит обо всем рассказывать, все объяснять, учить, где надо и где не надо».
А Яков и в самом деле знал, что произошло. В глазницах у идола было по маленькому драгоценному камешку. Их привезли издалека, с теплого моря, до которого, наверное, только птицы долетают. Целый лашт меда и воска отдали за них купцам люди с берегов Свислочи и Березины. Яков знал об этом, да почему-то не захотел рассказывать Мирошке – пусть помнятся мальчику не камни, а глаза, живые, нестерпимо блестящие.
Зима все больше выстуживала землю и пущу. Потом повалил снег, да такой густой, такой обильный, что за несколько дней Свислочь замело по самые берега. Горелая Весь спряталась вся под снегом, только редкие дымки, как звериные хвосты, медленно колыхались в холодном небе.
Ямы, в которых прятали зерно, замуровало снегом, к ним невозможно было пробиться, и голод подкрался к людям. Звери и птицы куда-то исчезли – то ли попрятались от лютой зимы, то ли перебежали и перелетели в более безопасные места. Охотники возвращались из тихой пущи с тулами, полными стрел, с рогатиной, так и не впившейся в теплый звериный бок. В силки, в западни, в звериные ямы попадали только снег да прошлогодняя мерзлая листва.
Одной особенно лютой морозной ночью в небе вспыхнул большой серебристо-белый крест. Он грозно сиял над землей. Все проснулись в Горелой Веси – старые и малые. Все со страхом вглядывались в ледяную высь, ожидая конца света.
Наутро черная ниточка людей потянулась из Горелой Веси в Княжье сельцо. Шли покорно, с тихим плачем и вздохами. Слезы на глазах женщин на ходу замерзали, превращаясь в блестящие холодные горошины.
Рогволод Свислочский встретил измученных смердов миром и ласковым словом, как отец встречает своих блудных детей.
– Князь-христолюбец, князь милосердный, дай хлеба, – сняв шапки, бухнулись на колени люди. – В глазах темно… Дети пухнут… Хоть на конском хвосте вешайся…
– А вы лошадей своих порежьте, – сыто загоготал с вала старший конюший Коноплич, не забывший, как эти смиренные овцы еще недавно по волоску вырывали ему бороду.
– Не то говоришь, раб, – сердито глянул на Коноплича Рогволод Свислочский. – Что за смерд без коня? Туча без неба. Подует ветер – и нет тучи. – И снова повернулся к немой толпе, стоявшей на коленях. – Сосновую кору едите?
– Едим, княже, едим. И мох едим…
– Плохо. Христиане должны есть божий хлеб, а не траву подножную. Я дам вам хлеба. Отворю житницу. Сказано в «Слове о богатом и бедном Лазаре»: «Ты же, когда войдешь в палаты, когда ляжешь на ложе и поставят перед тобой большую и полную трапезу, вспомни того бедного, что бродит, как пес, по улицам в сумерках и грязи и оттуда идет не на ложе, не к жене, а на соломе, словно пес, всю ночь воет».
– Кланяемся тебе в ноги, князь-заступник, – слабо отозвалась, зашелестела толпа.
– Я дам вам хлеба, а вы моему огнищанину Некрасу отдадите заречный луг, на котором пасется общинный скот.
Подумали смерды, что уже не первому огнищанину отдают они кусок своей земли, да не хватило силы перечить – голодные дети исходили нескончаемым плачем.
Княжеский хлеб спас Горелую Весь. Перебились, перетерпели, а там и зима отпустила, и солнышко начало с неба улыбаться, и тот, кто не умер в лютую стужу, уже верил, что как-то доживет до весны, до дня Бориса и Глеба, когда зерно в борозды бросают с песней:
Святой Борис ляда сушит,
Землю греет, ячмень сеет.
Из пол-лукошечка, из правой горстки.
Бросишь редко – даст Бог густо.
Да рано радовалась Горелая Весь. Глубокий снег, заваливший ее перед этим, принес не только беду и муки. Он еще и отрезал ее от всего мира, а значит, и от врагов, от татей-живодеров, у которых загребущие руки, ненасытные животы и злые мечи. А как только стало поменьше снега в пуще и на реках, как только смог боевой конь, не провалившись в снег по самый живот, добежать до Горелой Веси, пришла в Свислочское княжество дружина друцких князей. Говорят же: куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
Рогволод Свислочский не ожидал такой прыти от соседей. Сам он в наезды ходил, когда зима со льдинами по рекам сплывала, когда снегу становилось тесно на теплой земле. Заперся Рогволод в Княжьем сельце, дружину на вал поставил, челядь вооружил – решил отсидеться до лучших времен. Каждую ночь молился богу в церкви, дедам-прадедам своим молился, на помощь звал. И думал то ли со злостью, то ли с отчаянием:
«Они-то, деды-прадеды, успели, поумирали. Им – хорошо. А тут еще придется умирать». Ставил свечки всем святым: и Ефросинье Полоцкой, и братьям Борису и Глебу, и Феодосию Печерскому. Да все равно легче князю не стало.
Дручане полезли было на вал, но встретил их Рогволод стрелами калеными, смолой и огнем, каменным дождем из камнестрельной машины, которую после бунта смердов во дворе поставил. Крик и плач до неба долетали.
Хлебнув лиха, дручане рассыпались, как тати, по всей округе, начали грабить смердов, не снимая, однако, осады с Княжьего сельца, правильно решив, что не только смелость города берет – голод тоже берет. Сидел князь, как раненый вепрь, за валом, глядел на дым и огонь, что заслоняли небосклон, и плакать хотелось – ведь это его богатство, его сила дымом в небо шли, врагу доставались.
Горелая Весь, уже не раз на своем веку повидавшая разбой, готовилась к новому разбою. Люди загоняли скот в лесные чащи, складывали в мешки, прятали в дуплах деревьев, в ямах зерно, справную одежду, посуду, золото и серебро, что у кого было.
Настасья с Мирошкой тоже нагрузились и поспешили в пущу, Доможир с Теклей остались дома. И Яков остался – ногу подвернул на охоте, за соболем бегая.
– Скорей, скорей, сынок, – подгоняла мать. Они тянули санки с нехитрыми пожитками, то и дело проваливаясь в липкий подтаявший снег. Из-за Гремучего бора, оттуда, где находилось Княжье сельцо, плыли тучи черного дыма. Там гремел и гремел, захлебываясь, церковный колокол.
– Что ж это деется? – шептала мать. – За что напасть такая?
Мирошку охватывал ужас. Плохо, что рядом нет стрыя Якова. С Яковом и страх меньше, и дорога короче – он все лесные тропинки знает.
– Скорей, сынок, скорей, – все повторяла мать. Наконец они нашли свое дерево с дуплом-тайником. Каждая семья из Горелой Веси имела такое. Найдя в чащобе дуплистое дерево, сначала выкуривали из него пчел, потом чистили, расширяли дупло, и вот лесной сундучок готов.
– Отдохнем немного, – когда все было сделано, сказала мать.
Они присели на санки, притихли.
Беспокойно шумела пуща. Деревья жили предчувствием недалекой весны, и хотя вместо бурлящего сока в их жилах стыл еще холодный лед, хотя корни их дремали в мерзлой земле, как оцепеневшие черные ужи, что-то в них изменилось, и Мирошка сразу же заметил эту перемену. Голос у деревьев стал мягче, веселее. Деревья глядели со своей недосягаемой высоты на Мирошку и будто узнавали его, будто улыбались ему.
«Эге-ге-гей, Мирошка, – чудилось мальчику в лесном гуле, – мал ты еще, мал. А посмотри, какие мы огромные, крепкие, сильные, как обросли мы зеленым мхом, словно вои Рогволода Свислочского бородами. Мы стоим стеной. Никого не пропустим в вековую чащу – ноги корнями переплетем, глаза ветками выколем. А в чаще той золотая избушка стоит. Серебряный дымок из медной трубы вьется. Там старичок-лесовичок живет. У него глазки что бруснички, брови – мягкий желтый мох. А в бровях золотые пчелки ползают, копошатся. Ему и белки служат, и куницы, и волки. Ежик старичку-лесовичку на острых иголках кислые лесные яблоки носит. Откусит лесовик яблоко, сморщится, чихнет, и сразу потемнеет, зашумит, застонет пуща. Совы закугукают. Филины-пугачи заухают. Гнилой зеленый туман над болотом повиснет, и в том тумане, как присмотришься, люди какие-то плавают. Руки у них на груди сложены. Это утопленники, которых засосало болото. Не ходи на болотный мох… Не ходи на болотный мох…»
– Мирошка, – окликнула его мать, – ты что, заснул?
Она потрясла сына за плечо. Мирошка вскочил, прогоняя сон.
– Пойдем, мама, домой, – попросил мальчик. Уж так одиноко и грустно ему почему-то стало, так захотелось скорее увидеть стрыя и Доможира с Теклей, что сердце сжалось. Он потянул пустые санки и глянул на огромные деревья, подпиравшие небо вершинами. «Кто же мне шептал? Чей голос я слышал? – мучительно раздумывал он. – А мать, слышала ли она этот голос?» У матери он не отважился спросить – сразу же заставит, как вернутся домой, стать на колени перед строгим домашним богом и молиться.
– Дымом пахнет, – вдруг сказала мать и остановилась. Стал и Мирошка с санками.
Они уже почти добрались до Горелой Веси, осталось только подняться на поросший молодым сосняком пригорок.
– Не наш дым, – осторожно втянула воздух, принюхалась мать. Мирошка удивился: как это она может отличить, наш дым или нет? Дым всегда одинаковый. Но мать, побледневшая, с остановившимся взглядом, ступила несколько шагов вперед и тяжело осела прямо в снег.
– Сынок, Мирошка, – вдруг сорвала она с головы тяжелый домотканый платок, – нет нашей веси.
Мирошка, вздрогнув, удивленно уставился на мать. Что она говорит? Как это – нет? Весь не листок с березы, не улетит в небо.
Не бросая санок, он взбежал на пригорок и онемел. Не хаты соседей-общинников увидел он, а костры. Вместо каждой хаты пылал костер. И так по всей Горелой Веси. Столбы огня и дыма поднимались в небо. Он глянул туда, где должна была стоять их хата, и увидел острые багровые языки пламени. Мальчик растерянно повернулся к матери:
– Мама, что это?
Мать не отвечала. Она словно окаменела. Блестящие белые глаза с ужасом смотрели куда-то мимо Мирошки, сквозь него.
– Доможир… Теклечка… – шептала мать. Мирошка заплакал. Но мать не увидела – не увидела! – его слез. Это было впервые. Обычно она, чуть чихнет сын, чуть пустит слезу, сразу прибежит, приголубит, приласкает…
– Доможир! Текля! Детки мои золотые! – закричала мать и побежала, проваливаясь в снег, к деревне.
– Мамочка! – еще сильнее заплакал Мирошка, не зная – бежать за ней или нет, бросать санки или нет.
Горелой Веси не было. Она снова сгорела, сгорела дотла. Коров и овец, которых не могли погнать с собой, вои друцкого князя зарезали, а мясо бросили своим собакам. Голодные псы, объевшись, опьянев от горячей крови и жира, вповалку лежали вдоль улицы, а потом, когда могли подниматься, сбивались в стаю и бежали по следам друцкой дружины – от Горелой Веси через лес к Свислочи и там, по речному льду, на север.
Такого разбоя давно не видали на берегах Свислочи. И не печенеги напали, не угры, не орда бродячая, а свои, единокровные, единоверцы. Да, видно, так оно и ведется издавна, что свои бьют сильнее, знают, куда ударить, как ударить, знают все больные места.
Дручане, хоть их и опасались общинники, напали на Горелую Весь неожиданно. Вывалили из лесу, как черная туча из-за горы. Обчистили каждую хату, взломали каждый сундук. Забрали все, что можно было забрать. А нельзя было забрать только землю, небо и хаты. И тогда они подожгли хаты, отравив небо и землю горьким дымом.
Яков был как раз во дворе, отгребал подтаявший снег от амбара. Хотел спрятаться, да нога подвела. Друцкие вои накинули ему на шею деревянное ярмо и погнали вместе с другими молодыми мужчинами и парнями перед собой. А чтобы сила зря не пропадала, впрягли их в сани, нагруженные боевой добычей. Шел Яков, кусая губы от отчаяния и обиды. Он, вольный смерд, должен стать челядином, рабочей скотиной, умеющей говорить. Доможира и маленькой Текли нет – сгорели в хате, задохнувшись от дыма. А Настасья с Мирошкой и знать не будут, куда делся он, Яков. Будут пепел разгребать, кости искать.
Прощай, сторонка родная. Увидимся ли когда-нибудь? Прощай, река быстротечная. Прощай, бор златоглавый. Прощай, тропинка лесная, извилистая. Загрустят, заплачут по тебе мои ноги далеко от дома. …А Настасья с Мирошкой, если б немного пораньше вышли из пущи, могли бы столкнуться с Яковом и его товарищами по несчастью. Да больно глубок был снег, ноги в нем увязали, путались, и увидели они не толпу невольников, а только следы этой толпы. Сытые собаки, равнодушно глянув на Настасью с Мирошкой, цепочкой бежали вслед за друцкой дружиной. Собаки то и дело останавливались, отрыгивали под каким-нибудь кустом большие куски непереваренного мяса и трусцой бежали дальше.
Безрадостным было возвращение. Только черный пепел, только дым и ярко-красные пятна крови на снегу увидели Настасья с Мирошкой. Жизнь в Горелой Веси остановилась надолго, может, и навсегда. Когда еще нарожают новые матери новых сыновей, когда еще эти новые сыновья придут сюда, чтобы дубовой двузубой сохой вспахать, поднять онемевший дерн?!
Мать голосила, заламывала руки, искала в золе косточки своих детей. Бог забрал у нее рассудок. Она забыла о Мирошке и все копалась, копалась в золе до самых сумерек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34