А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вели Ваньке сей же час быть ко мне. А хмелем зашибло, такты не смотри, што боярин: за шиворот – и в реку, полощи, покуда не отрезвеет. С пьяной-то рожей он мне не надобен. Да не утопи, идол чугунный!
Приземистый, квадратный воин радостно закивал головой, скуластое лицо его расплылось в улыбке.
– Сполним, бачка-осудар! Кароший люди, зачем топить? Живой будит, чистый будит Ванька.
Воин свистнул, одна из лошадей, что паслись на лугу, подняла голову, рысью подбежала к хозяину. Каримка ловко взлетел в седло, дико гикнул, бешеным галопом помчался к низководному мосту, перекинутому через реку пониже Кремля.
– Вот змей! – ругнулся Афонька. – До смерти может напугать, чистый ордынец.
– Этот «ордынец» в сече Куликовской из самой свалки мурзу Мамаева живым уволок, и нукеры не отбили. За того мурзу, говорят, тыщу рублев выкупа отвалили.
– Эка загнул! С тыщей он небось гостем богатым сидел бы в лавке, а не мотался простым кметом в седле.
– Кому – поп с крестом, а кому – черт с хвостом. Того мурзу он свому воеводе подарил, за то и взят в дружину.
– Мало ли нынче татар на княжеской службе?
– Так оне при татарских князьях и состоят, а этот при государе…
Работая у пушки, Вавила с тревогой размышлял о том, что сулит ему встреча с боярином-обидчиком?
Меняя заряды, палили железом, свинцом, каменными ядрами. Боброк становился все задумчивее. Было уже очевидно, что новая пушка превосходит меткостью самую лучшую баллисту, не говоря о катапультах. К тому же ни баллиста, ни катапульта, ни порок не могли стрелять металлической сечкой, поражая сразу множество целей. Воевода хмурился от мысли, что лет через пятьдесят огнебойное оружие может превратить войны в сплошное смертоубийство, перед которым побледнеют все нынешние битвы, даже кровавая Куликовская сеча, свидетелем которой он был сам. Прежние машины войны служили только слабым подспорьем мощи человеческих рук, эти же новые пугали Боброка: он предугадывал, что на страде смерти они со временем превратят разум и руки людей в свой придаток. Заряди, наведи, запали – и пушка сама совершит страшное дело разрушения и убийства, совершит так же слепо, безжалостно, бестрепетно, как это делает стихия. Вот почему и Боброку-Волынскому не по душе огнебойное оружие. Но прав старшина: жить надо.
– Слушай-ка, Вавила, ты и такие пушки в закатных странах видывал? – спросил вдруг воевода.
– Так, государь, теперь все чаще льют бомбарды из меди и бронзы.
– Льют? А ты сам-то, часом, не пробовал?
– Не пробовал, государь, но видать приходилось – я ж черным рабом при ихних мастерах вертелся. Да лить нехитрое дело. У нас вон какие колокола льют – то потруднее.
– Колокола, – повторил воевода, потирая шрам на щеке. – Досель колокола лили, чаши, подсвечники, кубки, теперь надо пушки лить. И лучше заморских, ибо нам они нужнее.
От моста галопом неслись двое конных. Передний в белой расшитой сорочке и красной бархатной шапке остановил коня на скаку, птицей слетел с седла.
– Рад служить, государь!
– Послужи, Бодец. Зря я на тебя, однако, грешил сегодня… Эй, Вавила, поди ближе. – Когда пушкарь приблизился, воевода спросил: – Глянь-ка, знаком тебе этот человек?
Молодой боярин быстрым взглядом обежал мужика:
– Можа, видал гдей-то, а можа, и нет.
– Вспомни, боярин, не ты ли меня прошлой осенью в баню запирал?
– Ха! Странник? Дурья башка, куды ж ты пропал? От Ваньки Бодца сбег – это ж удумать! Холопьи порты носишь. Да я б тя посадил тиуном, в камку нарядил бы, на серебре ел бы…
– Погодь, Бодец, – остановил воевода. – Што там с конем-то вышло у вас?
– Какой конь, Дмитрий Михалыч? У меня коней полно. Люди надобны, мужики. Давай обратно, што ли, так и быть, приму…
– Довольно, Ванька! На княжьей службе Вавила, не сговорил прежде, теперь – неча. И винился я пред тобой зря – несет, будто из медуши. Назад ступай да скажи Никифору: довольно меды усиживать – завтра, может, понадобитесь.
Пушку и побитые щиты воевода приказал доставить к нему на подворье, Вавиле – зайти в княжеский терем для разговора.
На следующий день утром у великого князя была дума. Из Городца-Мещерского от князя Хасана примчался вестник: через Казань в Нижний Новгород проехал посол Тохтамыша с отрядом в семьсот воинов. Посол идет в Москву, но сначала как будто – в Тверь.
Димитрий оглядел собрание с привычным уже чувством утраты – нет Бренка, нет Тарусских, нет Белозерских… Нет даже князя Владимира Храброго – уехал в Боровск и Серпухов. Сытые лица бояр вдруг вызвали глухое раздражение, словно эти люди виноваты в том, что лучшие не вернулись с Куликова поля. Молча прошел князь к своему трону на возвышении, сел, и бояре уселись, выжидающе глядя на государя. Было душно, а иные – в соболях и бобрах. Завезли откуда-то дурацкий обычай рядиться в меха даже летом, чтобы похвастать богатством.
– Дворский, вели растворить окна. Сопреют бояре, с кем думать буду?
Сопели, утираясь, пытливо смотрели в лицо князя: шутит или всерьез? Под усами Боброка-Волынского таилась усмешка.
– Стало мне ведомо, бояре: в Нижний Новгород прибыл послом от великого хана Тохтамыша сын его царевич Акхозя. А с ним, почитай, тысячный отряд войска. Идет он к нам. Што вы мне посоветуете: слать навстречу бояр аль, может, самому ехать – все ж ханский сын?
– От кого ведомо сие? – недоверчиво спросил Морозов.
Боброк остро глянул на боярина – ишь ты, удивился! Считает себя посредником между Донским и Суздальским, ему непонятно, отчего посланец из Нижнего минул его боярский двор.
– Весть от верного человека, – спокойно ответил Донской.
– Чего ж это ханский посол поперся чрез Нижний? – спросил русобородый, моложавый Федор Кошка, сын знаменитого посольского боярина Андрея Кобылы, недавно умершего. – В Москву из Орды есть короче пути с тысячным-то отрядом.
– Послу дороги не заказаны, он их сам выбирает.
– Или хан за него, – отозвался Тетюшков.
– Верно, Захария, – ответил Кошка. – Глядишь, из Нижнего еще в Тверь аль в Рязань наладится.
– Тогда и неча нам встречать его, – отрезал Тетюшков. – Не заблудится, раз ему и окольные дороги известны.
– Што говоришь, боярин! – вскинулся Морозов. – Обидеть посла-царевича? Да пошли хотя бы меня, государь, – исполню посольство как надо.
– Небось когда Мамай стоял на Дону и смертью нам грозил, ты, Иван Семёныч, за чужие спины прятался, животом страдал, а ныне в посольство набиваешься, – проворчал недовольно Вельяминов. – Есть заслуженнее тебя.
Морозов побагровел, вскочил, полы бобровой шубы разлетелись.
– Ты, окольник, не кори меня московским сидением! Тебе государь лапотный полк доверил, нам же со Свиблом – стольный град.
– Довольно, бояре, считать заслуги. Совета жду от вас. Так ты, Захария, вовсе не советуешь встречать посла?
Тетюшков поднялся:
– Да, государь. Не тебе ныне искать чести у царя татарского. Больше скажу. Воля посла выбирать дороги к Москве, но водить по Руси тысячные рати воли не давай. Довольно и одной сотни.
От наступившей тишины вздремнувший было старый Свибл вскинул поникшую голову и уронил горлатный столбунец. Никто не засмеялся. Молодой Василий Вельяминов быстро поднял шапку, что-то шепнул боярину на ухо. Свибл хрипловато сказал:
– Послы из Орды приводили тысячное войско, когда привозили ярлыки на великое княжение Владимирское. Мне сдается, царевич тож не с пустыми руками.
Донской усмехнулся:
– Хоть ты и спишь изрядно, Федор Андреич, а как проснешься – каждое слово твое золотое. Что ж, решать будем. Ты, Морозов, хочешь встретить царевича – так нынче же отправляйся в Нижний. Где бы ни нашел Акхозю, скажи: на нашей-де земле ушкуйники повывелись и довольно ему сотни нукеров. Вторжение тысячи вооруженных татар в московские пределы сочту за военный набег. Ступай.
Морозов раскрыл было рот, но, встретив взгляд Донского, поспешно поклонился.
– Ты, Дмитрий Михалыч, – обратился Донской к Боброку-Волынскому, – призови Владимира Красного да пошли его с Тупиком по нижегородской дороге. Пусть возьмут четыре сотни. К ним присоединится отряд Хасана. Встретят посла и проводят. Но коли он ослушается и поведет более сотни всадников, пусть заступят дорогу.
– Слушаю, государь.
– Последнее, бояре. Взято было мной из казны серебра полтысячи гривен – для дела оружейной сотни. Теперь больше требуется – без вашего приговора не обойтись.
Бояре замерли: тысячи рублей серебром не хватило?
– У нас што, оружия меньше прежнего?
– Меньше. С Куликова поля, почитай, и единого щита целого, панциря непорубленного, меча незазубренного не привезли. Что можно, мы выправили частью в Москве, частью по иным городам. Но плох воевода, у коего на две рати запаса нет.
– Сколько надобно, государь?
– Две тысячи рублев. Железо дорого, медь не дешевле, а нам того и другого требуется немало.
– Две тысячи! Помилуй, Димитрий Иванович! Не лучше ли столько ж добавить да и снарядить ушкуйный караван за море?
– Не лучше! – Взор Донского захолодел. – Не одну Орду напугала наша победа. Лишь венецианцы везут то, чего просим, но до них далеко, да и султан встает поперек дороги. С ним заодно Тохтамыш. Свое оружие нам надобно, лучшее, чем у других.
– Да ты скажи, чего затеваешь-то, государь?
– Разумно спрошено. Задумали мы завести в войске оружие огнебойное: пушки не только на стенах держать, но и на телеги ставить, часть копейщиков оборужить огнебойными ручницами да зелейными бомбами. То в иных землях уже делается.
Погудели, поспорили. Шутка ли этакие деньжищи всадить в неведомое дело! Где они себя показали, эти тюфяки да пушки? Грому от них много, да то лишь сотрясение воздуха. Шесть лет назад с казанских стен громыхали тюфенги по русскому войску, плевали в лица осаждающих серным дымом и мелким каменьем, да не помнится, чтобы кто-то пострадал или напугался – и в Москве такие громыхалки имелись. Стрелы татарские куда страшней! И вот на тебе – тысячи рублей на забаву. Эти разбойники из оружейной сотни небось оплели воеводу и самого государя ради корысти.
С места поднялся Боброк-Волынский.
– Дозволь, Димитрий Иваныч, пригласить бояр во двор. Покажу им «пищалку», слаженную Пронькой Пестом, Афонькой Городней да Вавилой Чехом, а также и работу ее.
Воротясь, бояре приговорили выдать в оружейную сотню деньги для устройства огнебойного дела.
Покидан княжеский терем, толпа у крыльца расступилась перед высоким человеком в монашеском одеянии и белом клобуке. Темные глаза его обжигали бояр, и они торопливо обнажали головы. Придерживая левой рукой большой кипарисовый крест на груди, правой он размашисто перекрестил толпу на обе стороны и широким шагом прошел в терем. Бояре вздыхали: дело неслыханное – государскую думу держали, а про митрополита никто не вспомнил! В последние дни ходило по рукам бояр гневное письмо Киприана к Сергию Радонежскому, написанное после любутского бесчестья – трудно сказать, кто тут постарался, – только знали бояре, что Киприан того бесчестья не забыл, а Димитрий как будто и не пытается даже загладить его. На людях оба сдержанны, однако можно ли скрыть нелюбовь между великим князем и митрополитом. Государство крепко единением светских и духовных пастырей, жди беды, коли вражда побежит между ними. Ведь вот – не позвал Димитрий на думу Киприана.
О митрополите сообщили отроки, в прихожей палате встретил его игумен Симоновского монастыря Федор, племянник Сергия, бывший на думе среди бояр. Духовник великого князя, Федор был своим в этом доме, всюду вхож – вплоть до спальни великого князя и светлицы княгини. Низенький моложавый игумен казался невзрачным рядом с Киприаном, но тот знал о его влиянии на великого князя, и не случайно письмо к Сергию было адресовано также и Федору. Сейчас, не допуская игумена к руке, Киприан громко заговорил, и в голосе клокотал плохо сдерживаемый гнев:
– Что же, честной игумен, великой князь вздумал умножать счет обид моих, нажитых любутским бесчестьем? Доныне стражду от немочи, нажитой в те дни и ночи, в кои терпел глад и хлад, запертый в клети проклятым воеводой Никифором, перенес муки, когда вели меня его люди неведомо куда, гадая со смехом, чего я более заслужил: убиения или потопления в лесном болоте, где хозяйничают нечистые? И такими словами хулили меня, коих не токмо святителю, но и черному рабу слушать непристойно. Разве своеволием ехал я, митрополит киевский и вильненский, на московский святительский стол, разве не святейший собор и константинопольский патриарх послали меня на место преставленного Алексия и разве не сам он, святой Алексий, хотел того и, умирая, писал о том в завещании? Не вышло из уст моих ни слова против князя великого Димитрия – ни до поставления, ни по поставлении святителем – ни на его княгиню, ни на его бояр. Не заключал я ни с кем договора, чтобы другому добра хотеть больше, чем ему, – ни делом, ни словом, ни помыслом. Наоборот, я молил бога о нем, и о княгине, и о детях его, и любил от всего сердца, и добра хотел ему и всей отчине его. И когда приходилось мне служить соборно, ему первому велел «многая лета» петь, а уж потом другим. Он же за то меня обвиняет, что в Литве был я сначала. Моя ли в том вина, что прежде там святителем был поставлен волей собора? И что плохого сделал я, быв там? Если кого из его отчины в плен отведенного где-нибудь находил, насколько у меня было силы, освобождал от язычников, отпуская домой. Кашинцев нашел, в Литве два года в погребе сидящих, и, княгини ради великой, освободил их, лошадей дал им и отпустил их к зятю ее, князю кашинскому. Церкви святые ставил, к православной вере многих язычников привел. Места церковные, запустелые с давних лет, выправил, чтобы приложить к митрополии всея Руси. Покойный Алексий-митрополит не волен был послать ни в волынскую землю, ни в литовскую какого-нибудь владыку, или вызвать, или рассмотреть там какое-нибудь церковное дело, или поучить, или поругать, или наказать виновного – владыку ли, архимандрита, игумена или князя с боярином. Каждый там ходил по своей воле. Ныне же с божией помощью нашими стараниями выправилось дело церковное, и десятина митрополии вернулась. Разве не прибыло от того величества и князю Димитрию? Почто же не оценил он того? А коли в гневе послал я тогда отлучение и проклятие мучителям моим, так надо пережить бесчестье, принятое в те дни моим святительством, чтобы понять меня. Однако же давно, поостынув, снял свое проклятие, ибо следовал заветам Спасителя – прощать врагов наших. И не сам ли великий князь позвал меня в Москву? Забыл я прежнее, принял стол святительский, почто же князь чинит новые обиды? Слыхано ль – на думу не позвал, без митрополита решено важнейшее государское дело!..
Федор попытался вставить слово, но Киприан не дал:
– Ведомо мне, что вы тут решили на думе. Не благословляю я ваших решений…
По лицу симоновского игумена пробежала тень. «Никак, Морозов успел нашептать митрополиту…»
– Не благословляю, ибо нет мудрости в них. Кто советует великому князю злить и дразнить ордынского хана? Не те ли самые люди, что три года назад устраивали облаву на меня, митрополита, чтобы прогнать обратно и расколоть митрополию надвое? Друзья ли они ему на самом деле? Время ли теперь навлекать новую войну? Тохтамыш – законный хан, соединивший орды. Он не разорял наших церквей в Сарае. Надо искать с ним мира, и в том я бы мог посодействовать великому князю. Он же, собираясь бесчестить посла-царевича, уподобляется несмышленому отроку, бросающему камень в злобного кобеля, спящего у подворотни.
– Ты, отче, сам скажи о том великому князю, – смиренно посоветовал игумен.
– Скажу, коли позовет для совета. Сам же ныне не войду к нему. Просить милостыни нам пристало лишь у единого господа. И негоже святителю набиваться с советами, наше дело – наставлять, когда к нам сами приходят. Здорова ли государыня и дети ее?
– Здоровы, отче, лишь княжич Юрий прихворнул.
– Хочу посмотреть и благословить. Сам помолюсь о его здоровье. Ты же передай великому князю все слова мои. Мира надо искать с Тохтамышем, мира, а не войны!
Федор, поклонясь, пошел предупредить княгиню о посещении митрополита, думая про себя: «Мира и мы хотели бы, да не того, что покупается стыдной и разорительной данью. А тебя, преподобный отче Киприан, не подкупил ли хан ордынский своими дарами?» Федор знал, что недавно купцы привезли Киприану от Тохтамыша ярлыки и старинные книги, когда-то похищенные ордынцами в разграбленных русских городах. Этим книгам нет цены. Никакими иными дарами не мог хан сильнее угодить русскому митрополиту. Был Киприан страстным книгочеем, знал многие языки, переводил с греческого, сам писал поучения и послания церковникам, обладал сильным слогом. Хотя в письме его к Сергию и Федору главный упрек адресовался Димитрию Ивановичу, оно, вопреки ожиданиям, вызвало не гнев его, а уважение – потому-то и оказался Киприан на московском митрополичьем столе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71