А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он ведь рассчитывал, что Димитрий побежит прятаться в дальние уделы, а войско его разлетится, как пыль, при первом дуновении ордынской бури. Мамай на весь мир стал кричать о своей несметной силе, о великом походе на Русь и в закатные страны – он думал, что слова разят, как стрелы. Узбек был сильнее его, а посылал тумены на Русь только под командованием самих русских князей. Мамай, говорят, хорошо изучил «Ясу». Но знал ли он прошлое Орды? Понимал ли, что иго от самого начала поддерживалось распрями русских князей – их собственными руками?
– Какую службу ты назначишь мне, повелитель?
– Трудную, достойную государственного мужа. Ты пойдешь моим послом в Москву. Ты пойдешь туда с отборной тысячей воинов – этим мы покажем, что не думаем терять право повелителей Руси.
– Тысяча самых лучших воинов не отворит московских ворот!
– Ты, Акхозя, думаешь, как Мамай. Но ты ведь будешь послом и пойдешь в Москву не сразу.
– Я понял, повелитель.
– У нас еще будут беседы, когда соберем посольство. А теперь начнем пир. Ты расскажешь нам про своих соколов и ястребов, а про твоего чисто-рябого Джерида споет сказитель. И запомни мой совет. На пирах старайся казаться пьянее, чем ты есть. Душой не размягчайся, все примечай и запоминай. Но тому, кого хмель одолел, прощай всякое слово, хотя бы он грозил тебе самому. Опасен тот, кто во хмелю молчит, – он боится сказать затаенное. Будет лучше, если все мои слова станут твоими мыслями, но не словами.
Тохтамыш велел стелить скатерти под открытым небом, на самом берегу. Птицы, распуганные с воды ястребами, снова возвращались на озеро, иные пролетные стаи, будто не замечая людей, делали круг-другой, садились отдохнуть и покормиться. Хорошие стрелки могли бы добывать дичь прямо с берега, но кто же возьмется за лук после соколиной и ястребиной охоты? Это все равно, что запивать пенящийся кумыс озерной водой.
Тохтамыш прошел в большой полотняный шатер, где на деревянных приездах дремали сытые ловчие птицы, долго любовался соколами, вглядываясь в живой рисунок их пера, где переход красок неуловим для глаза, – словно один цвет порождает другой, сливаясь в изумительный окрас, который только и может носить эта птица.
Тохтамышу вспомнилось предание о том, как Чингисхан однажды собрал своих наянов и спросил: в чем заключены высшие радости и наслаждения мужа? Самый старый из военачальников ответил: они-де в том, чтобы муж взял своего сизого сокола, сел на лихого коня и, когда зазеленеют луга, выехал бы охотиться на сизоголовых птиц. Тогда Чингисхан спросил другого наяна, и тот ответил: «Высшее наслаждение для мужа – выпускать ловчих птиц на бурых журавлей и смотреть, как кречет или сокол сбивает их ударами когтей». Спросил Чингисхан и самых молодых воинов, они тоже ответили, что не знают наслаждения выше, чем охота с соколами. «Вы нехорошо говорили, – ответил всем Чингисхан. – То наслаждение не мужа, а скопца. Величайшее наслаждение мужа – это подавить возмутившихся и победить врага! Вырвать врага с корнем и захватить все, что он имеет! Заставить его жен и дочерей рыдать, обливаться слезами! Овладеть его лучшими конями! А животы прекрасных жен врага превратить в свое ночное платье, в подстилку для сна, смотреть на их разноцветные ланиты и целовать их, а сладкие губы, цвета грудинной ягоды, сосать досыта!»
Тохтамыш не был согласен с кровожадным и властолюбивым стариком. Он считал соколиную охоту лучшим и достойнейшим наслаждением мужа. Нет, он и ценой жизни не уступил бы свою законную власть над ордынскими землями и подвластными народами. Но в самой этой власти он не видел наслаждения. А уж воевать только ради того, чтобы заставить баб обливаться слезами и превратить чужих жен в подстилку для сна, считал недостойным мужа. Ему не хотелось бы сейчас затевать никаких военных походов. Но если Димитрий не заплатит дани, а Тимур не уступит ему Хорезма и протянет руки ко всему Кавказу, Тохтамыш ударит без колебаний. Потому что и русская дань, и Хорезм с Кавказом – его законное наследие. Силу Великой Орды питает бессилие подвластных народов, которые обязаны своими трудами кормить ханское войско. Не брать даней – значит, выкормить враждебную силу в подвластных племенах, а своих превратить в нищий кочевой сброд. Этому не бывать, да этого и сама орда не позволит хану.
Но до чего же хороша мирная весна! Степь полна гоготом, свистом, курлыканьем, воркотней, шорохом крыльев, залита серебристым журчаньем жаворонков и ручьев. Такая музыка приятнее, чем военные трубы и бубны, звон оружия и предсмертный хрип. Пока не настало время походов, надо ею насладиться вволю.
Все было готово к пиру. В степном воздухе разливался дух запеченной баранины и жареной дичины. Тохтамыш неспешно приблизился к скатертям, где для него на лучшем месте были положены мягкие подушки. Прежде чем сесть, он отыскал глазами в толпе охотников старого сказителя с комузом в руках и указал ему место напротив себя.

VII
Над зелеными лугами Замоскворечья, над рябой синью реки Москвы и стеклянной гладью голавлиных проток ударил тяжкий гром, покатился к лесистым холмам, встряхнул в посаде терема и домишки, шарахнулся о белокаменные стены Кремля, сорвал с крепостных башен и церковных куполов крикливые стаи воронья и писклявых галок, отраженный, заглох вдали – будто рассыпался в пространстве чугунным горохом. Люди заезжие изумленно оглядывали ясное небо в редких кругло-кудрявых облаках, испуганно крестились; москвитяне, для которых грозовой удар под голубым небом давно перестал быть чудом, оставляли дела, тревожно поглядывая в замоскворецкую сторону, где клубилось и расплывалось белесое облако дыма. Знали, что гром и облако извергнуты тюфяком либо пушкой – трубами, склепанными из листового железа и прихваченными к деревянным колодам с помощью цепей, – а все же есть зловещее в противоестественном. Может, правду разносят шептуны, будто воеводы продают души дьяволу, чтоб только одолеть своих врагов в битвах, – и дьявол дарит им адские машины, изрывающие вместе с огнем, каменьями, рубленым железом зловонную серу преисподней? Не зря же в закатных странах пушкарей объявляют слугами сатаны, а рыцари, враждующие с городами, отрубают руки пленным. На Руси велено считать пушкарей наравне с кузнецами, да как же поверить, что оружие их не обладает колдовской силой? Засыпав в такую трубу пригоршню зелья и забив ядро, любой способен уложить наповал броненосного воина, сызмальства воспитанного в богатырстве, который нормального человека пришибет одним щелчком железного пальца. Нет, не своей силой действует огнебойщик – оттого и не принимала душа подобного оружия. Даже кузнецы, сами сплошь колдуны и чернокнижники, чурались первых пушкарей, поселенных на окраине кузнецкой слободки.
Зато воевода Боброк-Волынский и окольничий Вельяминов тех пушкарей жаловали, не обходили, заглядывая в слободку, а тюфяки и пушки велели ставить на стены Кремля, каждую новую поделку смотрели сами. Вот и теперь рыбаки, тянувшие неводом карасевое озерцо в пойме Москвы, видели на просторном лугу, там, где истаивало облачко дыма, белое корзно не то воеводы, не то окольничего в окружении десятка простых воинских плащей.
То действительно был Боброк-Волынский, выехавший со старшиной оружейной сотни на испытания боем новой пушки, слаженной мастерами Пронькой Пестом да Афонькой Городней. Еще зимой задумали они сковать пушку, не похожую ни на жестяные тюфенги Востока, ни на дерево-жестяные бомбарды Запада, ни на русские тюфяки. И те, и другие, и третьи, имея расширенное жерло, широко разбрасывали заряженные в них каменья и жеребья – рубленое железо, медь или свинец. То хорошо, и для пушкарей сама пальба не опасна, но заряд быстро терял силу: на сто шагов свинец и железо отскакивали от дерева, а по живым мишеням из кремлевских тюфяков, слава богу, стрелять пока не приходилось. Будет ли от них прок в бою?
Пронька с Афонькой предложили выковать пушку с ровным длинным жерлом, а чтобы жестяную трубу не разорвало – обложить ее плотно пригнанными дубовыми дощечками и снаружи обмотать проволокой. Такое орудие должно стрелять дальше и поражать даже небольшую цель. Воевода сам загорелся новой пушкой, не велел мастерам заниматься иными делами, пообещав, что без хлеба их не оставит. Трудились пушкари денно и нощно, немало извели гладкой жести, и вот их детище, прикованное железными цепями к прочной дубовой повозке, первый раз грозно рыкнуло на замоскворецком лугу.
Пока пушку заботливо прощупывали, воевода осмотрел разбитый камнем щит, воротился задумчивый, молча разглядывал чудище на повозке, теребя колючий подстриженный ус. Мастера и подручники их тревожно притихли, спешенные дружинники князя прекратили топтание вокруг пушки.
– Слушай-ка, Пров, – обратился наконец воевода к старшему мастеру, подвижному, крепкому, как пестик. – Ты можешь в свою пушку зелья добавить?
– Можно, государь, можно! – торопливо ответил присадистый, круглый Афоня.
– Нишкни, Афонасий! – оборвал старший и прямо посмотрел в глаза воеводы. – Отчего ж не мочь, Дмитрий Михалыч? То дело нехитрое, да беды б не вышло?
– Выходит, нельзя.
Пушкарь, подергивая бороду, озабоченно пояснил:
– Сила в этом зелье неровная, ее, сатану, заране трудно вычесть. Зелье-то сами готовим, на глазок, оно и выходит когда как.
– А мы лишь полгорсти. Я, пожалуй, сам запалю.
Пушкарь насупился:
– Полгорсти оно, конешно, ничего. Да палить я сам буду. Тебе никак не можно, Дмитрий Михалыч. Закон пушкарский не велит. Кто сладил пушку – тому и стрелять с нее.
Афоня бросился было к мешку с зельем, но Пров удержал:
– Афонасий, язви тя в дышло! Што ты ноне мечешься? Сядь на травку – не то беды с тобой наживешь. Тут не молотком стукотать.
Опасное огнебойное дело не терпит суеты и спешки, но Боброк лишь улыбнулся, гладя на обескураженного Афоньку, хотевшего показать перед воеводой свое рвение. От успеха нынешнего испытания пушки зависело – быть или не быть обоим мастерам зачисленными в оружейную сотню – едва ли не самый почетный и сильный цех московских ремесленников. Пронька позвал помощника:
– Вавила-свет, твой глаз самый верный. Отмерь-ка ты, как должно, и зелье, и заряд по зелью. Ядро прикажешь, Дмитрий Михалыч, аль жеребья?
– Положите медной сечки, – велел Боброк.
Мужик средних лет, русобородый, одетый в чистую холщовую рубаху и чистые портки, с помощью каменных гирек тщательно отмерил заряд, потом забил его в дуло сосновым стежком, обернутым войлоком, легко повернул повозку, направив пушку на щит.
– Дозволь-ка, Проня, мне самому запалить?
Старший оглянулся на воеводу, махнул рукой:
– Пали, Вавила. Ты бы, государь, отошел подале с кметами. Береженого бог бережет.
Он первый пошел от пушки, Боброк, дав знак дружинникам, двинулся следом. Вавила перекрестился, выхватил из костра пальник – железный прут с загнутым концом, боком подошел к пушке, ловко приложил пылающее железо к запальному отверстию. Телега подпрыгнула, воздух рвануло длинным пламенем и громовым раскатом – будто осела земля – больно ударило в уши; за речной протокой от водопоя шарахнулось стадо, донесся рев испуганных животных; вечером хозяйки станут жаловаться, что у коров пропало молоко…
Пушка выдержала, и воевода, кликнув старшего мастера, быстро зашагал сквозь удушливый дым к мишени. Деревянные плахи рябили от глубоко впившейся меди.
– Однако! – только и сказал воевода, вынул кинжал, выковырял несколько разновеликих картечин, рубленных чурочкой, сунул в кошель. На обратном пути, кивнув на белокаменные стены, словно парящие над зеркалом реки, заговорил: – Тюфяки, што там, больше для испуга. Твоя же страховидина – не пустой гром. С нею не токмо на стенах – и в поле стоять можно. Полсотни запалов выдюжит?
– Должна бы, Дмитрий Михалыч. А коли проволоку в два ряда положить – и три сотни выдюжит. Да не таких еще запалов.
– Тяжеловата будет. Не все пушкари, как этот твой работник, Вавила, што ли?
Мастер промолчал. Когда подходили к пушке, воевода неожиданно спросил:
– Сколько тебе сроку надобно – десятка три таких изладить?
Пронька споткнулся, растерянно уставился на воеводу, в лицо ему кинулся жар. Едва сдерживая радость, ответил:
– Ежели, государь, моей домашней ватагой робить да Афонькиной, так пяти лет, пожалуй, хватит.
– А ежели и других пушкарей да кузнецов приставим? Мне надо хотя бы через два года десятка полтора таких пушек.
– Вот кабы пушечный двор да мастеров подучить – чрез два управились бы.
– Тебе сразу пушечный двор подай! – Боброк усмехнулся. – Ты-то чего молчишь, сотский? – оборотился он к старшине оружейников.
– Да што скажу, государь? Дока не до пушечного двора и нет нужды в нем. Соединим подворье Проньки с Афонькиным, поставим большую кузню да волочильню к ней, и довольно будет. Хотя не по душе мне дым да огонь серный, а жить-то надо. Станем клепать эти пушки, будь они неладны, исчадье сатанинское!
– А ты чего скажешь, востроглазый пушкарь? – Боброк неожиданно обратился к Вавиле, стоявшему у телеги позади Афоньки. По тому, как мужик скинул островерхую шапку, поклонился без холопьей поспешности и ужимок, как уверенно заговорил, Боброк не без удовольствия убедился, что угадал человека неглупого.
– Скажу так, государь: зря наш старшина к пушкам душой не лежит. Умом-то он их оценил – и то ладно.
– Так ты душой за них? – колюче прищурился воевода.
– Наше ж оружье, городское. Вон в закатных странах кончилась у разбойных сеньоров волюшка над городами насильничать. Осыплют со стен ядрами каменными да каленым железом – рыцари, што воробьи от кошки, разлетаются. У нас рази своих грабежников мало? За милую душу пужанем!
– Ты-то откуда про закатные страны знаешь? С купцами, што ль, водишься?
Вавила замялся, Дронька, нахмурясь, незаметно сделал остерегающий жест.
– Чего язык прикусил? Коли тайна, пытать не стану.
– Да какая там тайна, государь! Был я полоняником в закатных странах, многое повидал. Сгинул бы на чужбине, да один добрый болгарин выкупил, после отпустил в Тану. А уж оттуда купцы-фряги вестником меня отослали в здешний торговый дом.
– Сослужил им службишку?
– Как сказать, государь? Было велено – и передал, штоб, значит, они почесть оказали Димитрию Ивановичу за победу его над Мамаем. Еще другое наказывали – то не по мне. Вот и нанялся к пушкарям. Да не ведаю, приняли фряги наказ танского консула аль нет. Грамотку-то ихнюю у меня отняли на порубежье…
Пронька делал Вавиле страшные глаза: чего мелешь, дурак, кто за язык тянет?
– Стой, стой! – Воевода наморщил лоб. – Грамотка, говоришь? Да ты не тот ли шатун, коего Ванька Бодец под замок засадил?
– Было, государь. – Вавила изумленно глянул на воеводу и тут же опустил глаза, сообразив: за ним тянется розыск в самой Москве. Дронька даже застонал от досады: доболтался! Теперь прощайся с таким-то работником!
– Как же ты здесь оказался? – Воевода продолжал хмурить высокий лоб под горностаевой шапкой.
– Не мог я, государь, стерпеть неправды – за чужую вину хотел боярин меня охолопить. А заступников где искать? Сам волостель – и суд, и расправа. Ну, выбрал я ночку потемнее, буран посердитее да и ушел.
Пушкари, замерев, ждали приговора. Им уже было ясно, что князь, главный воевода, мирволить беглому холопу не станет. Докажи-ка без серьезных свидетелей, что волостель был неправ! До Боброк, вдруг отмякнув лицом, проворчал:
– У него, вишь, заступников нет! Девицу-то свою забыл?
– Анюта?! Где ж она, государь?
– Почем я знаю? То зимой еще было. Она в доме сотского Тупика Васьки жила, при женке его сенной девкой… Видал я грамотку твою у князя Владимира – сам Ванька Бодец ее и привез. До фряги-то, экие змеи хитрющие! Ведь посылали к ним спросить: не являлся ли человек из Таны? Так божились, будто никаких вестников не бывало. А государю поднесли панцирь с золотой насечкой.
– Слава те, господи! – Вавила перекрестился. – Да они ж меня за свово приняли, а своих людишек фряги берегут в крепкой тайне.
– Знаем. До о том – после. Давай-ка, шатун, добавь еще с полгорсти зелья в пушку да набей железные жеребья. И откатите ее шагов на тридцать. Всяко обстрелять надо сию громыхалку, потом уж решим, сколько их делать.
Пушкари бросились исполнять приказ воеводы. Пронька толкнул Вавилу в бок:
– Твое счастье – на Боброка попал. Ну, брат, теперь тебе прямой путь в оружейную сотню. Да корма поставят, куны станешь получать. А поручительство дам хоть нынче.
Откатывая пушку, Вавила вдруг услышал, как воевода позвал одного из дружинников:
– Каримка! Сбегай в детинец, на двор князя Владимира. Сыщи там сотского Никифора, у него гостит Ванька Бодец. Бражничают небось, сукины дети, пользуясь отъездом князя. Как соберутся да начнут вспоминать – непременно им подай братину с медом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71