Лене иногда казалось, что ей не случайно дано это чувствовать особенно остро, что это часть какой-то серьезной миссии, которую ей надлежит выполнить. Но что это за миссия и как с нею быть, Лена не понимала. И, мучаясь от неясных догадок и сомнений, жалела, что не дано ей ни таланта художника, ни таланта музыканта. А если бы было дано? Удалось бы передать цвет мгновения? Его звучание? Передать именно так, как видишь и слышишь?
Мучительные вопросы и отсутствие ответов на них — верный признак юности. Значит, к своим тридцати годам Лене Турбиной повзрослеть почему-то не удалось. Она оставалась ослепительно молодой внешне и доверчиво-юной внутренне.
Не было ли это, кстати, следствием ее особых отношений с природой? Что ж, вполне возможно. В свою очередь, особые эти отношения объяснить было достаточно просто, стоило только чуть-чуть покопаться в истории ее семьи.
Папа-военный и мама, в совершенстве освоившая профессию жены офицера, которая предполагает умение шить-вязать-готовить (и это, разумеется, самое простое), а также (и это главное и самое сложное) верность и преданность семейному очагу, безусловную отвагу, готовность в считанные часы собрать весь скарб и безропотно-радостно следовать за мужем в любую точку необъятной Родины, — так вот такие папа и мама Турбины почему-то никогда не учили маленькую Лену видеть красоту вокруг себя, никогда специально не говорили об этом — а она видела. И очень удивляла их, когда, гуляя, вдруг замирала то над гусеницей какой-нибудь, то над травинкой, а то столбенела посреди дороги, закинув голову вверх, ничего никому при этом не говоря.
Когда Лена повзрослела и начала все явственнее ощущать свою неодолимую принадлежность ко всему, что ее окружало, когда начала зачитываться стихами Есенина, до боли принимая эту переполняющую его душу нежность ко всему живому, и когда вопросы о смысле жизни все звонче и настойчивее барабанили в двери ее подросткового ума и сердца, — в то самое время она и попала на две недели из большого шумного Воронежа, где жила каждое лето у бабушки Вари, в маленькую глухую деревню Глебово, где никогда раньше не бывала.
Деревня эта, находясь километрах в ста от другого старинного русского города под названием Рязань, затерялась не только среди дремучих лесов и топких болот, но и среди сумбурных воспоминаний бабушки Вари о ее собственной жизни и среди ее несколько странных представлений о жизни вообще. Никогда она ни про какое Глебово и не говорила, а тут вдруг объявила, что затосковала по родине и по любимой двоюродной сестре Марии, и в одночасье собралась в поездку.
Сопровождать бабушку Варю было поручено Лене, хотя папина мама была еще очень даже бойкой и доехала бы, как она утверждала, и одна. Но поскольку ее непредсказуемая натура с легким налетом романтического безумия могла увести ее в сторону, противоположную конечному пункту путешествия, на семейном отпускном совете было решено, что с бабушкой поедет Лена, а мама с папой не полетят, как планировали, в Ялту, а останутся в Воронеже сторожить квартиру — таково было непременное бабушкино условие.
Ох и намучилась Лена в дороге с бабушкой Варей!
Во-первых, та слишком много болтала, постоянно ударяясь в воспоминания.
Во-вторых, Лена должна была каждую минуту подтверждать, что она, то есть бабушка, выглядит очень хорошо.
В-третьих, она (не Лена, разумеется) не пропускала ни одного приличного, по ее мнению, мужчины, обращаясь к нему с вопросом, просьбой или ироничным и тонким, как казалось самой бабушке Варе, замечанием.
Помимо всего прочего, бабушка немножко перепутала название районного центра, в который им нужно было попасть из центра областного и из которого путь лежал уже в само Глебово.
Лене не верилось, что они когда-нибудь доберутся до Марии, с которой бабушка Варя, оказывается, вела редкую и почему-то тайную переписку.
Но, слава Богу, добрались. И здесь наконец Лена узнала многое из того, что касалось ее происхождения. Бабушка Варя любила, конечно, постоянно что-нибудь вспоминать. Но она чаще всего рассказывала, кто и как за ней ухаживал и когда во что она была одета, ностальгируя по тому периоду своей жизни, когда она уже была женой сначала одного большого партийного руководителя в Воронеже, потом — другого, а позже уже сама по себе вращалась, как она говорила, «в та-а-ких кругах», которые, по ее словам, Лене и не снились.
И вот выяснилось, что родилась бабушка Варя не в большом и красивом Воронеже, а совсем в других местах, на одном из кордонов глухих мещерских лесов, где лесничествовал сначала ее дед, а потом и отец.
Отец бабушки Вари, как теперь она вспоминала, был статным и красивым, как Добрыня Никитич. А мать, оказывается, принадлежала к старинному дворянскому роду. Но это, вместе с образованием и воспитанием, не помешало ей влюбиться в молодого лесника, с которым бог знает где ее жизнь столкнула, и сбежать с ним из родительского дома.
Была она проклята обезумевшим от горя отцом — и проклятие это, к несчастью, сбылось. Не прижилась в лесной глуши городская красавица и умерла в родах, оставив своему леснику дочку. И хотя надежды выходить ее почти не было, выходил-таки отец девочку и отдал ее, когда подросла, в бедную, но дружную большую семью своего брата, жившего в тогда еще большом селе, где до революции была даже своя церковно-приходская школа.
— Жили голодно, но весело. Начались колхозы — пошли работать в колхоз, — вспоминала баба Маня (так она велела Лене себя называть), — а Варька все мечтала: вот бы в город! Где она этот город-то видала?
— На картинке видела. А может, во сне, — отвечала бабушка Варя. — И вообще не забывай, кем была моя маменька (она так и говорила — «маменька»).
— Не знаю. Не помню я никаких таких картинок, — качала головой баба Маня, не обращая внимания на слова о «маменьке». — А ведь домечталась. В тридцать первом вроде или в тридцатом, уж не помню, приехала к нам цельная делегация, кто откуда. Колхоз смотреть. С Рязани были. И с самой Москвы. И воронежский секлетарь к ним затесался. Ты, Варь, не обижайся, дело давнее. А не ровня он тебе был.
Так, какой-то длинный, как стручок, худой. И старый. Ему, поди, годов сорок уже стукнуло. Ты-то у нас первая девка на селе была: кровь с молоком. Кто только не сватался! А этот появился — и враз увез. Вот как в город ты, Варя, мечтала. Хоть старый, хоть плешивый — а только из колхоза удрать. Бабушке Варе не нравились такие слова она обижалась, хмурилась, а то и вскидывалась: «Да вам бы так пожить, как я пожила!»
— Да уж ты пожила-а, — не сдавалась Мария. — До тридцать седьмого пожила. А потом? Не вдова, не жена…
— Ну как же? Потом я снова замуж вышла, — оборонялась бабушка Варя.
— А потом? — добивала ее Мария.
— А потом — суп с котом! — отвечала ей сестра.
И в ответ на такие несерьезные слова обижалась, в свою очередь, баба Маня. И надолго замолкала.
Лене было жалко обеих, но душа больше тянулась к бабе Мане.
Они ходили вдвоем на речку стирать белье, собирали в лесу, который начинался сразу за огородом, грибы, пололи грядки. И говорили. Баба Маня много всего Лене порассказала. Про братьев, которых было пятеро и на которых они с матерью за первый год войны получили одну за одной похоронки. Про отца, который, дойдя до самого Берлина, вернулся живым и невредимым, стал председателем колхоза. А в сорок девятом пожар был большой, и Мариин отец, спасая колхозных коров, не успел выбраться, сгорел вместе с обломками рухнувшей фермы.
Рассказала баба Маня и про своего мужа, которого, как она говорила, «любила так, хоть кричи», а он все молчал «как пенек» и только в первом письме с фронта написал, что любит.
— «Ягодка моя лесная» — написал, — шепотом вспоминала баба Маня, и глаза ее при этом светились слезами, — никогда мне так не говорил, а тут вдруг — «ягодка моя лесная», люблю, говорит, знай и жди. Вернусь, говорит, с победой.
Не вернулся. И про сына своего Сашу, которого родила баба Маня в начале сорок второго, не узнал. А письмо это было одно-единственное. Не сохранила его баба Маня, о чем всю жизнь жалела.
Несмотря на все беды, выпавшие на ее долю, баба Маня считала себя вполне счастливой, потому что сын ее, майор-артиллерист, как она говорила, хоть и служил аж на Дальнем Востоке и в отпуск приезжал с семьей редко, не забывал: письма писал и денег присылал помногу.
— Видишь, у нас с Варькой сыновья-то какие! Военные. Моему-то Саньке легко было в училище попасть как сыну погибшего на фронте. А вот твой отец помыкался. Бабушка-то тебе рассказывала?
— Да нет, — отвечала Лена. — Я ничего про это не знаю.
— Вишь, скрывает, — качала головой баба Маня. — Отец твой школу закончил с золотой медалью. Хочешь — в инженеры иди, хочешь в учителя. Только не в военные. Отца-то его забрали в тридцать седьмом, ну и… А он, Слава (это Варька все его Стасиком зовет, а для меня он — Слава), только в моряки хотел. Не стал поступать учиться, в армию пошел. А потом уж после армии… Все-таки попал куда хотел. Вроде второй Варькин муж хлопотал… Вот такие дела, Лена.
Пока баба Маня с Леной разговоры вели на огороде или у речки, бабушка Варя, сидя на терраске, читала журналы «Крестьянка» и «Огонек», которые остались у Марии с тех пор, когда работала она в правлении уборщицей.
Мария удивлялась сестре, такой ни к чему не годной, и беззлобно говорила: «Тебе только бант привязать да на комод посадить». Но еще больше удивлялась она Лене. Надо же, городская ведь девка, а лучше всякой деревенской. Скачет босиком по грядкам — не налюбуешься! Работы никакой не боится — не в Варьку. Лицом, конечно, в нее, как картинка, почернявее только, а характер — совсем другой. И уж очень она желанная. Смеется на это слово, когда Мария так говорит. А чего смеяться? Желанная — значит, умеет ко всем подход найти, добра всем желает. Умница, дай ей Бог счастья. Как расспрашивает про все! Про каждую пташку да про каждую травинку Марию пытает.
— Вот кто на кордоне-то родился, а не Варька, — говорила Мария Лене.
— Это гены, — отвечала Лена.
Лена пыталась все объяснить бабе Мане с научной точки зрения, а та только качала головой:
— Про гены ничего не понимаю. А кровь в тебе — прадеда твоего. Вот оно как бывает. Ни в Варьке, ни в отце твоем не проявилась. А в тебе потекла… Вот как бывает.
О поездке в Глебово Лена вспоминала потом многие-многие годы, а вот побывать там больше не довелось. Не довелось, хотя и перебрались вскоре Ленины родители, когда отец вышел в отставку, волею судьбы не в Воронеж, а в Рязань. Но баба Маня умерла, поехать теперь было не к кому. И обновить воспоминания о деревне, затерявшейся в лесах и болотах, Лене помогали только сны, в которых Глебово в окружении кудрявых сосен (именно кудрявых — Лена таких больше нигде не видела) представлялось землей обетованной, далекой и зовущей.
Но от зова предков нашей героини перейдем, точнее вернемся, в «здесь и сейчас», то есть в Заполярье, в осень начала девяностых годов уже прошлого, заметьте, столетия.
7
После командировки вышла на работу Званцева. Ее губы были поджаты больше обычного: было ясно, что последний номер газеты она уже видела.
Немного походив туда-сюда перед столом Лены, Галина Артуровна вдруг резко остановилась и, с ненавистью глядя в окно, задала наконец свой вопрос:
— Ты почему дала статью Рубцова без меня? Званцева обращалась к Лене на «ты». Как, впрочем, и ко всем. К этим всем, разумеется, не относились большие заводские начальники. «А еще интеллигентной себя считает», — возмущалась про себя Лена. Возмутиться вслух смелости у нее, откровенно говоря, не хватало.
— Но вас же не было. — Лена попыталась прикинуться дурочкой.
— Ты дурочкой-то не прикидывайся! — прикрикнула Званцева, провести которую было невозможно. — Ты лучше подумай, что скажешь начальству, когда на ковер вызовут.
Тут Галина Артуровна перешла с крика на шипение:
— Хотя вызовут-то меня. И ты… — тут Званцева запнулась, ей, видимо, хотелось назвать Лену каким-нибудь плохим словом, но она сдержалась и продолжила, шипя: — …конечно, это знаешь.
Званцева что-то еще и еще шипела, а Лена думала: каким же словом хотела ее назвать Галина? У Званцевой был широкий ассортимент разного рода заспинных обзывательств для тех, кто возмущал своей глупостью, беспринципностью, наглостью, стяжательством и т.д. умную, справедливую, честную и порядочную Галину Артуровну. В этом списке самыми ходовыми были: придурок, хам, идиот и тварь. Какое годилось для Лены? Наверное, последнее.
По наблюдениям Лены, тяжелая неприязнь к ней жила в ее начальнице постоянно, но бурно прорывалась ровно два раза в месяц. Правда! Лена специально засекала. Может, у Званцевой внутри был какой-то особый механизм, отсчитывающий точно две недели, по прошествии которых необходимо было напомнить Турбиной, что она пока ничего собой не представляет, что она выскочка, что она идет на поводу у горл охватов-рабочих, что нужно не забываться, быть скромнее и т.д. и т.п.
Званцева в этот раз не успела сказать своей подчиненной и сотой доли того, что хотелось, потому что ей нужно было идти на планерку к начальнику завода.
Она с большим сожалением и одновременно с удовольствием хлопнула дверью, и Лена вздохнула с облегчением. Буквально через минуту в редакцию впорхнула Оксана.
— Елена Станиславовна, вы поедете в субботу за брусникой? На катере. Меня Буланкин попросил список желающих составить.
— Ой, Оксаночка, не люблю я эти коллективные вылазки, ты же знаешь, — замахала руками Лена, с ужасом представив, что ей еще и в субботу придется видеть Званцеву.
— Знаю, конечно, — с пониманием отозвалась Оксана, — но без коллектива на остров не попадешь. Может, поедем? А?
Лена подумала и Оксана дополнила внушительный список еще двумя фамилиями.
Буланкин действительно попросил Оксану составить список желающих поехать на остров, из чего, кстати, совсем не следовало, что сам он собирался в эту поездку. Народ попросил — он организовал. А самому с народом — особой нужды нет. Надо будет, он и без толпы выберется куда душе угодно.
Приблизительно так думал Буланкин до того момента, как увидел в списке фамилию Турбиной. Это меняло дело.
Да, Лена ему понравилась. Согласитесь, было бы удивительно, если бы этого не случилось. Надо сказать, что Буланкин видел ее в городке и раньше. Видел — и, конечно, отмечал про себя: хороша! И понимал, что такая красота уже, конечно, кому-то принадлежит. Поэтому интерес к этой женщине (больше, конечно, хотелось назвать ее девушкой) был чисто умозрительным, как к любому красивому явлению бытия. И вдруг это явление — рядом, через кабинет, с именем и фамилией. Теперь про нее все можно было узнать, причем без особого труда.
Буланкин в тот же день, когда Лена впервые переступила порог его кабинета, буквально через десять минут после ее ухода собрал необходимые сведения. И сведения эти его вполне удовлетворили. Не замужем — раз. Ни под кем из высоких начальников не числится — два. Это было приятно, хотя и немного странно.
Итак, размышлял Буланкин, поездка на остров — прекрасная возможность познакомиться поближе. Прекрасная. Но вся эта толпа… Так… Что же придумать?
Юрий Петрович набрал номер оперативного дежурного штаба бригады.
— Леха, ты в курсе насчет катера для завода на субботу? Так. А в воскресенье повторить нельзя? Командующий, говоришь? А… вот так? Ну доложи тогда. Жду. За мной не заржавеет!
— Оксана, а ты не знаешь, сам-то Буланкин поедет в субботу? — как бы невзначай поинтересовалась Лена, сама не понимая, зачем ей это.
— А хотите, я его спрошу? — загорелась Оксана. Лена сначала деланно-равнодушно пожала плечами, а потом все-таки решительно кивнула: спроси!
— Юрий Петрович, у нас тут вопрос возник… — набрав номер Буланкина, кокетливо заговорила Оксана в трубку. — Вашей фамилии в списке почему-то нет. Вы что же, от коллектива отбиваетесь?
В этот самый момент в кабинет непонятно почему вошла Званцева, которая должна была отсутствовать еще по крайней мере полчаса, и Оксана, моментально скиснув, перестала играть глазами, сделав взгляд сосредоточенным, а голос — серьезным и строгим.
Буланкин, очевидно, что-то долго-долго объяснял, но по лицу Оксаны теперь было совершенно невозможно понять, что именно. А Званцева, сидя за своим столом, уже всячески давала понять, что Оксана слишком долго занимает служебный телефон: нервно листала записную книжку и раздраженно постукивала ручкой по столу.
Наконец бедная Оксана, пробормотав что-то невнятное, положила трубку.
Лена вычитывала свою статью, не поднимая головы. Все равно пока ничего не выяснится. Даже в коридор вместе с Оксаной выйти прямо сейчас нельзя: Званцева терпеть не могла перекуров, рассматривая это как злостное нарушение трудовой дисциплины.
Но минут через двадцать Галину Артуровну вызвал к себе начальник отдела кадров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Мучительные вопросы и отсутствие ответов на них — верный признак юности. Значит, к своим тридцати годам Лене Турбиной повзрослеть почему-то не удалось. Она оставалась ослепительно молодой внешне и доверчиво-юной внутренне.
Не было ли это, кстати, следствием ее особых отношений с природой? Что ж, вполне возможно. В свою очередь, особые эти отношения объяснить было достаточно просто, стоило только чуть-чуть покопаться в истории ее семьи.
Папа-военный и мама, в совершенстве освоившая профессию жены офицера, которая предполагает умение шить-вязать-готовить (и это, разумеется, самое простое), а также (и это главное и самое сложное) верность и преданность семейному очагу, безусловную отвагу, готовность в считанные часы собрать весь скарб и безропотно-радостно следовать за мужем в любую точку необъятной Родины, — так вот такие папа и мама Турбины почему-то никогда не учили маленькую Лену видеть красоту вокруг себя, никогда специально не говорили об этом — а она видела. И очень удивляла их, когда, гуляя, вдруг замирала то над гусеницей какой-нибудь, то над травинкой, а то столбенела посреди дороги, закинув голову вверх, ничего никому при этом не говоря.
Когда Лена повзрослела и начала все явственнее ощущать свою неодолимую принадлежность ко всему, что ее окружало, когда начала зачитываться стихами Есенина, до боли принимая эту переполняющую его душу нежность ко всему живому, и когда вопросы о смысле жизни все звонче и настойчивее барабанили в двери ее подросткового ума и сердца, — в то самое время она и попала на две недели из большого шумного Воронежа, где жила каждое лето у бабушки Вари, в маленькую глухую деревню Глебово, где никогда раньше не бывала.
Деревня эта, находясь километрах в ста от другого старинного русского города под названием Рязань, затерялась не только среди дремучих лесов и топких болот, но и среди сумбурных воспоминаний бабушки Вари о ее собственной жизни и среди ее несколько странных представлений о жизни вообще. Никогда она ни про какое Глебово и не говорила, а тут вдруг объявила, что затосковала по родине и по любимой двоюродной сестре Марии, и в одночасье собралась в поездку.
Сопровождать бабушку Варю было поручено Лене, хотя папина мама была еще очень даже бойкой и доехала бы, как она утверждала, и одна. Но поскольку ее непредсказуемая натура с легким налетом романтического безумия могла увести ее в сторону, противоположную конечному пункту путешествия, на семейном отпускном совете было решено, что с бабушкой поедет Лена, а мама с папой не полетят, как планировали, в Ялту, а останутся в Воронеже сторожить квартиру — таково было непременное бабушкино условие.
Ох и намучилась Лена в дороге с бабушкой Варей!
Во-первых, та слишком много болтала, постоянно ударяясь в воспоминания.
Во-вторых, Лена должна была каждую минуту подтверждать, что она, то есть бабушка, выглядит очень хорошо.
В-третьих, она (не Лена, разумеется) не пропускала ни одного приличного, по ее мнению, мужчины, обращаясь к нему с вопросом, просьбой или ироничным и тонким, как казалось самой бабушке Варе, замечанием.
Помимо всего прочего, бабушка немножко перепутала название районного центра, в который им нужно было попасть из центра областного и из которого путь лежал уже в само Глебово.
Лене не верилось, что они когда-нибудь доберутся до Марии, с которой бабушка Варя, оказывается, вела редкую и почему-то тайную переписку.
Но, слава Богу, добрались. И здесь наконец Лена узнала многое из того, что касалось ее происхождения. Бабушка Варя любила, конечно, постоянно что-нибудь вспоминать. Но она чаще всего рассказывала, кто и как за ней ухаживал и когда во что она была одета, ностальгируя по тому периоду своей жизни, когда она уже была женой сначала одного большого партийного руководителя в Воронеже, потом — другого, а позже уже сама по себе вращалась, как она говорила, «в та-а-ких кругах», которые, по ее словам, Лене и не снились.
И вот выяснилось, что родилась бабушка Варя не в большом и красивом Воронеже, а совсем в других местах, на одном из кордонов глухих мещерских лесов, где лесничествовал сначала ее дед, а потом и отец.
Отец бабушки Вари, как теперь она вспоминала, был статным и красивым, как Добрыня Никитич. А мать, оказывается, принадлежала к старинному дворянскому роду. Но это, вместе с образованием и воспитанием, не помешало ей влюбиться в молодого лесника, с которым бог знает где ее жизнь столкнула, и сбежать с ним из родительского дома.
Была она проклята обезумевшим от горя отцом — и проклятие это, к несчастью, сбылось. Не прижилась в лесной глуши городская красавица и умерла в родах, оставив своему леснику дочку. И хотя надежды выходить ее почти не было, выходил-таки отец девочку и отдал ее, когда подросла, в бедную, но дружную большую семью своего брата, жившего в тогда еще большом селе, где до революции была даже своя церковно-приходская школа.
— Жили голодно, но весело. Начались колхозы — пошли работать в колхоз, — вспоминала баба Маня (так она велела Лене себя называть), — а Варька все мечтала: вот бы в город! Где она этот город-то видала?
— На картинке видела. А может, во сне, — отвечала бабушка Варя. — И вообще не забывай, кем была моя маменька (она так и говорила — «маменька»).
— Не знаю. Не помню я никаких таких картинок, — качала головой баба Маня, не обращая внимания на слова о «маменьке». — А ведь домечталась. В тридцать первом вроде или в тридцатом, уж не помню, приехала к нам цельная делегация, кто откуда. Колхоз смотреть. С Рязани были. И с самой Москвы. И воронежский секлетарь к ним затесался. Ты, Варь, не обижайся, дело давнее. А не ровня он тебе был.
Так, какой-то длинный, как стручок, худой. И старый. Ему, поди, годов сорок уже стукнуло. Ты-то у нас первая девка на селе была: кровь с молоком. Кто только не сватался! А этот появился — и враз увез. Вот как в город ты, Варя, мечтала. Хоть старый, хоть плешивый — а только из колхоза удрать. Бабушке Варе не нравились такие слова она обижалась, хмурилась, а то и вскидывалась: «Да вам бы так пожить, как я пожила!»
— Да уж ты пожила-а, — не сдавалась Мария. — До тридцать седьмого пожила. А потом? Не вдова, не жена…
— Ну как же? Потом я снова замуж вышла, — оборонялась бабушка Варя.
— А потом? — добивала ее Мария.
— А потом — суп с котом! — отвечала ей сестра.
И в ответ на такие несерьезные слова обижалась, в свою очередь, баба Маня. И надолго замолкала.
Лене было жалко обеих, но душа больше тянулась к бабе Мане.
Они ходили вдвоем на речку стирать белье, собирали в лесу, который начинался сразу за огородом, грибы, пололи грядки. И говорили. Баба Маня много всего Лене порассказала. Про братьев, которых было пятеро и на которых они с матерью за первый год войны получили одну за одной похоронки. Про отца, который, дойдя до самого Берлина, вернулся живым и невредимым, стал председателем колхоза. А в сорок девятом пожар был большой, и Мариин отец, спасая колхозных коров, не успел выбраться, сгорел вместе с обломками рухнувшей фермы.
Рассказала баба Маня и про своего мужа, которого, как она говорила, «любила так, хоть кричи», а он все молчал «как пенек» и только в первом письме с фронта написал, что любит.
— «Ягодка моя лесная» — написал, — шепотом вспоминала баба Маня, и глаза ее при этом светились слезами, — никогда мне так не говорил, а тут вдруг — «ягодка моя лесная», люблю, говорит, знай и жди. Вернусь, говорит, с победой.
Не вернулся. И про сына своего Сашу, которого родила баба Маня в начале сорок второго, не узнал. А письмо это было одно-единственное. Не сохранила его баба Маня, о чем всю жизнь жалела.
Несмотря на все беды, выпавшие на ее долю, баба Маня считала себя вполне счастливой, потому что сын ее, майор-артиллерист, как она говорила, хоть и служил аж на Дальнем Востоке и в отпуск приезжал с семьей редко, не забывал: письма писал и денег присылал помногу.
— Видишь, у нас с Варькой сыновья-то какие! Военные. Моему-то Саньке легко было в училище попасть как сыну погибшего на фронте. А вот твой отец помыкался. Бабушка-то тебе рассказывала?
— Да нет, — отвечала Лена. — Я ничего про это не знаю.
— Вишь, скрывает, — качала головой баба Маня. — Отец твой школу закончил с золотой медалью. Хочешь — в инженеры иди, хочешь в учителя. Только не в военные. Отца-то его забрали в тридцать седьмом, ну и… А он, Слава (это Варька все его Стасиком зовет, а для меня он — Слава), только в моряки хотел. Не стал поступать учиться, в армию пошел. А потом уж после армии… Все-таки попал куда хотел. Вроде второй Варькин муж хлопотал… Вот такие дела, Лена.
Пока баба Маня с Леной разговоры вели на огороде или у речки, бабушка Варя, сидя на терраске, читала журналы «Крестьянка» и «Огонек», которые остались у Марии с тех пор, когда работала она в правлении уборщицей.
Мария удивлялась сестре, такой ни к чему не годной, и беззлобно говорила: «Тебе только бант привязать да на комод посадить». Но еще больше удивлялась она Лене. Надо же, городская ведь девка, а лучше всякой деревенской. Скачет босиком по грядкам — не налюбуешься! Работы никакой не боится — не в Варьку. Лицом, конечно, в нее, как картинка, почернявее только, а характер — совсем другой. И уж очень она желанная. Смеется на это слово, когда Мария так говорит. А чего смеяться? Желанная — значит, умеет ко всем подход найти, добра всем желает. Умница, дай ей Бог счастья. Как расспрашивает про все! Про каждую пташку да про каждую травинку Марию пытает.
— Вот кто на кордоне-то родился, а не Варька, — говорила Мария Лене.
— Это гены, — отвечала Лена.
Лена пыталась все объяснить бабе Мане с научной точки зрения, а та только качала головой:
— Про гены ничего не понимаю. А кровь в тебе — прадеда твоего. Вот оно как бывает. Ни в Варьке, ни в отце твоем не проявилась. А в тебе потекла… Вот как бывает.
О поездке в Глебово Лена вспоминала потом многие-многие годы, а вот побывать там больше не довелось. Не довелось, хотя и перебрались вскоре Ленины родители, когда отец вышел в отставку, волею судьбы не в Воронеж, а в Рязань. Но баба Маня умерла, поехать теперь было не к кому. И обновить воспоминания о деревне, затерявшейся в лесах и болотах, Лене помогали только сны, в которых Глебово в окружении кудрявых сосен (именно кудрявых — Лена таких больше нигде не видела) представлялось землей обетованной, далекой и зовущей.
Но от зова предков нашей героини перейдем, точнее вернемся, в «здесь и сейчас», то есть в Заполярье, в осень начала девяностых годов уже прошлого, заметьте, столетия.
7
После командировки вышла на работу Званцева. Ее губы были поджаты больше обычного: было ясно, что последний номер газеты она уже видела.
Немного походив туда-сюда перед столом Лены, Галина Артуровна вдруг резко остановилась и, с ненавистью глядя в окно, задала наконец свой вопрос:
— Ты почему дала статью Рубцова без меня? Званцева обращалась к Лене на «ты». Как, впрочем, и ко всем. К этим всем, разумеется, не относились большие заводские начальники. «А еще интеллигентной себя считает», — возмущалась про себя Лена. Возмутиться вслух смелости у нее, откровенно говоря, не хватало.
— Но вас же не было. — Лена попыталась прикинуться дурочкой.
— Ты дурочкой-то не прикидывайся! — прикрикнула Званцева, провести которую было невозможно. — Ты лучше подумай, что скажешь начальству, когда на ковер вызовут.
Тут Галина Артуровна перешла с крика на шипение:
— Хотя вызовут-то меня. И ты… — тут Званцева запнулась, ей, видимо, хотелось назвать Лену каким-нибудь плохим словом, но она сдержалась и продолжила, шипя: — …конечно, это знаешь.
Званцева что-то еще и еще шипела, а Лена думала: каким же словом хотела ее назвать Галина? У Званцевой был широкий ассортимент разного рода заспинных обзывательств для тех, кто возмущал своей глупостью, беспринципностью, наглостью, стяжательством и т.д. умную, справедливую, честную и порядочную Галину Артуровну. В этом списке самыми ходовыми были: придурок, хам, идиот и тварь. Какое годилось для Лены? Наверное, последнее.
По наблюдениям Лены, тяжелая неприязнь к ней жила в ее начальнице постоянно, но бурно прорывалась ровно два раза в месяц. Правда! Лена специально засекала. Может, у Званцевой внутри был какой-то особый механизм, отсчитывающий точно две недели, по прошествии которых необходимо было напомнить Турбиной, что она пока ничего собой не представляет, что она выскочка, что она идет на поводу у горл охватов-рабочих, что нужно не забываться, быть скромнее и т.д. и т.п.
Званцева в этот раз не успела сказать своей подчиненной и сотой доли того, что хотелось, потому что ей нужно было идти на планерку к начальнику завода.
Она с большим сожалением и одновременно с удовольствием хлопнула дверью, и Лена вздохнула с облегчением. Буквально через минуту в редакцию впорхнула Оксана.
— Елена Станиславовна, вы поедете в субботу за брусникой? На катере. Меня Буланкин попросил список желающих составить.
— Ой, Оксаночка, не люблю я эти коллективные вылазки, ты же знаешь, — замахала руками Лена, с ужасом представив, что ей еще и в субботу придется видеть Званцеву.
— Знаю, конечно, — с пониманием отозвалась Оксана, — но без коллектива на остров не попадешь. Может, поедем? А?
Лена подумала и Оксана дополнила внушительный список еще двумя фамилиями.
Буланкин действительно попросил Оксану составить список желающих поехать на остров, из чего, кстати, совсем не следовало, что сам он собирался в эту поездку. Народ попросил — он организовал. А самому с народом — особой нужды нет. Надо будет, он и без толпы выберется куда душе угодно.
Приблизительно так думал Буланкин до того момента, как увидел в списке фамилию Турбиной. Это меняло дело.
Да, Лена ему понравилась. Согласитесь, было бы удивительно, если бы этого не случилось. Надо сказать, что Буланкин видел ее в городке и раньше. Видел — и, конечно, отмечал про себя: хороша! И понимал, что такая красота уже, конечно, кому-то принадлежит. Поэтому интерес к этой женщине (больше, конечно, хотелось назвать ее девушкой) был чисто умозрительным, как к любому красивому явлению бытия. И вдруг это явление — рядом, через кабинет, с именем и фамилией. Теперь про нее все можно было узнать, причем без особого труда.
Буланкин в тот же день, когда Лена впервые переступила порог его кабинета, буквально через десять минут после ее ухода собрал необходимые сведения. И сведения эти его вполне удовлетворили. Не замужем — раз. Ни под кем из высоких начальников не числится — два. Это было приятно, хотя и немного странно.
Итак, размышлял Буланкин, поездка на остров — прекрасная возможность познакомиться поближе. Прекрасная. Но вся эта толпа… Так… Что же придумать?
Юрий Петрович набрал номер оперативного дежурного штаба бригады.
— Леха, ты в курсе насчет катера для завода на субботу? Так. А в воскресенье повторить нельзя? Командующий, говоришь? А… вот так? Ну доложи тогда. Жду. За мной не заржавеет!
— Оксана, а ты не знаешь, сам-то Буланкин поедет в субботу? — как бы невзначай поинтересовалась Лена, сама не понимая, зачем ей это.
— А хотите, я его спрошу? — загорелась Оксана. Лена сначала деланно-равнодушно пожала плечами, а потом все-таки решительно кивнула: спроси!
— Юрий Петрович, у нас тут вопрос возник… — набрав номер Буланкина, кокетливо заговорила Оксана в трубку. — Вашей фамилии в списке почему-то нет. Вы что же, от коллектива отбиваетесь?
В этот самый момент в кабинет непонятно почему вошла Званцева, которая должна была отсутствовать еще по крайней мере полчаса, и Оксана, моментально скиснув, перестала играть глазами, сделав взгляд сосредоточенным, а голос — серьезным и строгим.
Буланкин, очевидно, что-то долго-долго объяснял, но по лицу Оксаны теперь было совершенно невозможно понять, что именно. А Званцева, сидя за своим столом, уже всячески давала понять, что Оксана слишком долго занимает служебный телефон: нервно листала записную книжку и раздраженно постукивала ручкой по столу.
Наконец бедная Оксана, пробормотав что-то невнятное, положила трубку.
Лена вычитывала свою статью, не поднимая головы. Все равно пока ничего не выяснится. Даже в коридор вместе с Оксаной выйти прямо сейчас нельзя: Званцева терпеть не могла перекуров, рассматривая это как злостное нарушение трудовой дисциплины.
Но минут через двадцать Галину Артуровну вызвал к себе начальник отдела кадров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36