— недовольно морщилась Лена.
«Может, и несу, — думала Алла. — Но мне же надо объяснить как-то, почему твой Буланкин не мычит не телится».
Вот так, проговаривая то, что нужно, и сохраняя при себе все остальное, что могло бы расстроить-обидеть-огорчить, и гуляли Алла Петрова и Лена Турбина по зимнему Полярному.
Было морозно и тихо. Чистое глубокое небо светило всеми своими звездами, но их свет обещало затмить северное сияние, слабые сполохи которого начинали потихоньку тревожить спокойствие и определенность ясной полярной ночи.
— Смотри, смотри, — уговаривала Лена Аллу. — Сейчас такое будет!
Алла послушно закидывала голову вверх. Восхищалась. Но через минуту снова возвращалась к земному, то есть к Гаврилину. А Лена уже не могла говорить ни о ком и ни о чем. Ждала. Вот сейчас… Совсем немного и пока еще неуверенно мигающие отдельные вертикальные полоски на небе превратятся в мощные потоки белого и голубого света.
Видеть северное сияние Лене приходилось за восемь лет всего несколько раз. Ошибаются те, кто думает, что северяне избалованы картинами этого фантастического явления. Нет, не избалованы. И всегда ждут ясной морозной погоды в надежде, что вот сегодня наконец все там, в атмосфере, сложится нужным образом — и небо потрясающе преобразится от быстро меняющегося таинственного свечения. И картину эту, всегда единственную в своем роде, нельзя будет передать ни словами, ни красками, ни музыкой.
Но именно музыкальные ассоциации вызывало то, что творилось на небе в тот момент, когда Лена с Аллой, нагулявшись-надышавшись, стояли уже у подъезда и не могли в него зайти, замерев-замолчав, забыв и о любви, и о Гаврилине с Буланкиным, и друг о друге, и о себе самих.
В такт неслышимой небесной музыке со сложными переходами и постоянно меняющимся темпом огромные столбы света то вытягивались, то становились короче, то попеременно вбирали в себя свет соседних вертикалей. Эта грандиозная картина захватила полнеба, и не было видно ни звезд, ни самого неба — а только эти живые, то затухающие, то разгорающиеся с новой силой, объемные сияющие полосы.
Поражали не столько красота и гармония происходящее го, сколько его космический размах и непостижимость.
Когда небо отполыхало (а длилось это, увы, недолго), подруги отправились домой. Потрясенные и опустошенные. Говорить о чем-либо после увиденного (и об этом в том числе) было совершенно невозможно.
10
Лене очень захотелось увидеть Юру в самый неподходящий момент — тогда, когда ее обычно вызывал к себе начальник завода. И она, заглянув к Тамаре, сказала:
— Тамарочка, миленькая, меня не будет полчасика, я в редакцию, нужно полистать подшивку за прошлый месяц. Как думаешь, шеф не вызовет пока?
— Иди, иди. — Секретарша командира, казалось, была настроена благодушно. — У него там Сазонова.
Произнося эту фамилию, Тамара моментально сменила лицо с улыбкой на лицо с брезгливой гримасой. Она страшно не любила главного экономиста завода Татьяну Юрьевну Сазонову. Между тем Сазонова была умной и пробивной теткой. Правда, не очень чистой на руку. Но кто в России не ворует и не берет взяток? Правильно. Только тот, кому украсть нечего и кому брать не за что.
Но Тамара не любила Сазонову вовсе не потому, что была непримирима по отношению к расхитителям уже непонятно чьей собственности, а скорее всего потому, что Сазонова в свои почти пятьдесят и со своими необъятными килограммами умудрялась иметь молодых красивых любовников. Тамара фыркала по этому поводу: конечно, такие деньжищи! И была, заметим, не права. Татьяна Юрьевна была по-настоящему привлекательной и сексапильной — и деньги тут вовсе ни при чем.
— Не меньше часа просидит, — продолжала Тамара, не убирая с лица свою несправедливую гримасу. — Такой нагоняй с флота получили…
Последние слова Тамара произнесла с совершенно непонятной интонацией, то ли сокрушаясь, то ли, напротив, восхищаясь, что хоть там, наверху, все видят. И продолжила уже без всяких интонаций:
— Она к нему со всеми бумагами только что зашла. Так что не вызовет пока, не переживай.
Лена набрала номер Буланкина.
— Юрий Петрович, можно один вопрос?
— Извините, очень занят, перезвоните минут через десять, — прозвучало в ответ.
Отведенные ей на размышления десять минут Лена раздумывала: звонить и идти или не звонить и не идти? Потом твердо решила: никуда она не пойдет. Ни сейчас. Ни завтра. Никогда. Вот так.
Как видите, роман Лены Турбиной и Юрия Петровича Буланкина по-прежнему развивался нелегко и непросто.
Сразу после того, как Лена все окончательно решила, раздался звонок, и она услышала: «Девочка моя, ну где же ты?»
Когда Лена зашла наконец в кабинет Буланкина, он, выскочив из-за стола, кинулся к ней:
— Ну почему, почему ты так долго шла?
— А в чем, собственно, дело? — Лена удивленно вскинула брови. — Что за срочность?
— Через полтора часа должен быть в Североморске. Катер — через двадцать минут. Сейчас будет машина. А тебя все нет и нет. И я мог бы тебя до завтра не увидеть. Представляешь? — Юра, усадив Лену в кресло и присев перед ней на корточки, перебирал ее пальцы, заглядывал в глаза.
— Между прочим, — сказала Лена медленно, — после Североморска можно было бы ко мне зайти.
— Да нет. Поздно наверняка уже будет. — Юра выскользнул. Как всегда. Но продолжал преданно смотреть в глаза.
В кабинет, постучавшись, заглянул водитель. Буланкин даже не дернулся, чтобы встать, отстраниться от Лены. Продолжая смотреть ей в глаза, он сказал водителю, который вроде бы и подался немного назад, но дверь не закрыл: «Сейчас, жди!»
Лена встала. Буланкин, плотно прикрыв дверь, вернулся к ней и, взяв ее лицо в свои руки, осторожно поцеловал глаза, нос, щеки. А потом остановился на губах. Это было долго, мучительно, сладко.
Да, таковы все служебные романы. Прямо на рабочем месте и в рабочее время — объяснения-выяснения, поцелуи-объятия и т.д. и т.п. «Ни стыда ни совести», — вздыхает только какая-нибудь уборщица тетя Маша.
А какие уж тут стыд и совесть — если любовь? Или хотя бы страсть? Или просто влечение?
У Лены с Юрой было все: и влечение, и страсть, и любовь. Они оба в этом уже нисколько не сомневались. Но Буланкин по-прежнему не предпринимал никаких решительных шагов. Он думал. Все о том же. Вы уже, наверное, устали от этого. Я тоже.
Итак, Буланкин думал. Его визиты к Лене домой можно было пересчитать по пальцам и помнить по минутам или даже секундам — что Лена и делала. Стоически запрещая себе частое общение с любимой женщиной, Буланкин никак ей это не объяснял. Звонил: рано утром, днем, вечером. Заходил в радиоузел. Целовал. Говорил что-то нежное. И, видя в Лениных глазах вопрос: «когда?», глазами же и отвечал: «скоро, потерпи».
Вот такой уж был этот Буланкин. Йог, одно слово. Хоть и в прошлом.
Лена не понимала, зачем так нужно изводить и себя, и ее, но никаких выяснений не устраивала: делала вид, что вполне принимает естественный ход событий. Хотя какой уж там «естественный»?
— Противоестественный, — утверждала, выделяя первую часть слова, вообще ничего не понимающая Алла. Хотя самой себе иногда объясняла все очень просто: Лене в буланкинском списке отводится всего лишь одно из мест. Зачем девке голову морочит, спрашивается?
Но Алла была не права. Лена занимала в душе Юры главное и одно-единственное место. И оставалось только — решиться. А вот это было трудно. И этот путь нужно было пройти. Пройти в размышлениях и страданиях. Хотя сколько же можно было еще размышлять?!
А Буланкин все рассуждал-обдумывал: где гарантия, что пройдет время и он так же, как сейчас, будет любить Лену? И вообще любовь — это слишком мало. Это ненадежно. Это не то. Нужно было найти что-то более весомое, что-то более определенное для того, чтобы решить наконец проблему.
Пока только смутно, но все-таки очень настойчиво вырисовывалось: это его женщина. Это та женщина, с которой он, Юра Буланкин, сможет жить всегда. Потому что она понимает этот мир так же, как он. Потому что она смеется тогда, когда смешно ему. Потому что плачет тогда, когда, не будь он мужчиной, он плакал бы тоже. Это его женщина. И никому другому достаться она не должна. Пожалуй, эта охотничья мысль заводила его больше всего. И именно в те минуты, когда она пронзала его, он был готов окончательно объясниться с Леной. Но она же, эта мысль, почти всегда и сразу плавно перетекала в другую. А что, если сама Лена со временем разлюбит его? Второй развод он точно не переживет. Вероятно, именно инстинкт самосохранения крепко держал Юру в минуты, когда ему хотелось сказать Лене те самые слова, которые начали бы отсчет его новой жизни.
11
О февраль! На Севере он особенно хорош. Потому что солнце, натосковавшееся за дальними долами, за синими горами, победив долгую полярную ночь, устраивает такой праздник света и радости, какой никогда не снился несеверянам.
Конечно, в начале февраля солнце выкатывается на небо ненадолго и до полного его царствования еще далеко, но победный свет его, тысячекратно отраженный снегами, которые не собираются таять до самого лета, так неистово-ярок, что кажется, будто настоящее солнце только здесь, на Севере, и можно увидеть.
Лена обожала (да, другого слова она найти не могла) северное солнце. В феврале оно как раз зависало над сопками в обеденный перерыв, и можно было по пути домой подставлять под его лучи лицо, которое уже через несколько дней схватывалось легким загаром.
В солнечные дни Лена превращала весь обеденный перерыв в прогулку, причем предпочитала бродить по городу одна. Ей было жалко тратить время на пустопорожние разговоры с кем бы то ни было. Исключение, конечно, мог бы составить только Юра.
Но прогуляться с Буланкиным по Полярному Лене пришлось раза три — не больше. Почему-то не получилось больше. Поэтому Лена, задумчиво шагая под синим небом, февральским солнцем, обдуваемая сырым быстрым ветром, чередовала внутреннее молчание (очень полезная вещь, надо сказать) с длинными, опять же внутренними диалогами, которые она придумывала на ходу. Собеседником, разумеется, виделся Буланкин. Только он мог периодически изрекать что-нибудь этакое — виртуозное. И в мыслях Лене удавалось ему соответствовать — а вот наяву, между прочим, так не получалось. Лене всегда казалось, что она явно не дотягивает до интеллекта и остроумия Юры. Вероятно, она была права. Ведь, как известно, даже просто умный мужчина все равно умнее любой очень-очень умной женщины. Лена всегда это почему-то чувствовала, всегда понимала. Это обожествление мужчины, наверное, хранили гены, доставшиеся ей от грузинской бабушки.
Но напрасно Лена комплексовала (правда, не слишком сильно) на фоне Буланкина. Для Юрия Петровича с тех пор, как он познакомился с Еленой Турбиной, не существовало более интересного собеседника. Он ей об этом не раз говорил. Она верила, конечно. Но не очень и не всегда. Впрочем, какая разница, какой собеседницей была Лена!
Она могла бы просто молчать. И он бы — тоже. И вот так, молча, они бы и понимали друг друга.
Прогулки Лены по городу сопровождались не только воображаемыми разговорами с Юрой, но и часто — приходящими, как всегда, почти ниоткуда рифмованными строчками, которые Лена, дойдя до работы или до дома, быстро, боясь, что забудет, записывала.
Это было новое и странное состояние, которое впервые, как вы помните, посетило ее пару месяцев назад в поезде, когда она возвращалась из Рязани. И вот теперь оно, это состояние, приходило почти регулярно. Пожалуй, это даже мешало. Отвлекало от главного — публицистики.
Оттачивая перо в своих статьях, Лена любила вертеть простую фразу и так и этак до тех пор, пока она не звучала должным образом; догадывалась, что не все читатели ее понимают, но была уверена, что это только их проблемы — а она, Лена Турбина, прекрасно владеет языком, стилем и еще чем-то таким, чему слово еще не придумали, но что вполне осязаемо и что заставляет многих людей откликаться практически на любой, даже самый маленький, ее материал. А теперь, когда внутри вдруг начинал призывно звучать ритм и когда он, обрастая словами, превращался в строчки, которые не всегда складывались в стихи и не давали покоя, Лена почувствовала вдруг свою беспомощность и здесь, и там, где раньше была ее ниша, занятая, казалось, так прочно.
Почва уплывала из-под ног, Лену куда-то несло. Куда, непонятно. И зачем — тоже непонятно. А главной непонятностью был сам процесс — иногда легкий, иногда невыносимый, но всегда — необъяснимый и волнующий. Ей вспоминались школьные уроки литературы: «Поэт хотел сказать, что…» Смешно. Он сказал то, что услышал. И так, как услышал. Вот и все. Правда, услышанное, конечно, диктуется его сутью, мироощущением — только едва ли все это от него зависит. Он может только в силу своей общей культуры и в силу владения словом понять, стоит ли это отдавать людям.
Сегодня, когда солнце не сумело пробиться сквозь свинцово-тяжелые снеговые тучи и Лена шла домой на обед быстрее обычного, к ней привязалась неизвестно откуда взявшаяся строчка: «Полусон обнаженных берез…» От нее было уже не отделаться. Рифма — ну, «слез», наверное. Жуткая банальность. Но она же не Маяковский.
Кстати, откуда взялись березы? Где они в Полярном? Только — карликовые, которые таким красивым рязанско-есенинским словом «березы» и назвать-то невозможно. Значит, оттуда — из Рязани — и взялись.
Полусон обнаженных берез… Это тоже — в мой старый альбом. Потемневшие ветки — от слез, Черной тушью на голубом.
Черной тушью — и твой силуэт, Затерявшийся вдалеке. И судьбы короткое «нет» Тонкой линией на руке.
Как смириться с тем, что дано? Я захлопну старый альбом. Это было? Было. Давно. Черной тушью на голубом.
Вот такое получилось стихотворение к тому моменту, когда Лена поднялась пешком (лифт, как всегда, не работал) на свой девятый этаж. Сразу же все записала. И стала думать над тем, что получилось. Черный силуэт — это Олег, понятно. Но почему Олег? Ведь последнее время она о нем почти не вспоминала. И все муки-страдания ее были связаны только с железобетонным Буланкиным, который все ходил вокруг да около и никак не мог сказать главного, нужна она ему или нет.
И какое это время года — весна или осень? Все было непонятно. Хотя… Набросок черной тушью это, ясное дело, что-то японское. У Лены на полке — сборник японских трехстиший, и в нем — удивительные рисунки, выполненные черной тушью на розовом фоне. А у нее — черной тушью на голубом. Еще… Где-то еще встречалось что-то такое… Вот. «И словно тушью нарисован в альбоме старом Булонский лес». Это у Ахматовой. Значит, старый альбом — оттуда? Но как же так? Ведь Лена сейчас только вспомнила про Ахматову, когда начала думать, почему в ее воображении появилась черная тушь. Сознательно никакой картины ей изначально не виделось. Была первая строчка, был ритм — а дальше получилось то, что получилось.
Пусть будет, решила Лена. И вечером, когда Юра позвонил, прочитала ему про березы. Он одобрил.
На следующий день после обеденного перерыва Лена читала Буланкину по телефону из своего радиоузла уже новые строчки:
Я заблудилась в синеве, что стала выше,
Синей и ближе, чем в картине Грабаря.
И знаю я, что ты из дома вышел
И пробираешься по лужам февраля.
Спешишь ко мне, чтоб рассказать о главном,
При этом все смешав и рассмешив.
И будет так легко и так забавно
В мечтах менять гроши на барыши.
Но буду слушать только то, что правда.
Ты каламбуров мне не каламбурь.
Мое сегодня мне важней, чем завтра.
Грабарь, февраль, березы и лазурь.
Это стихотворение, уже более близкое к происходящему, Буланкин подверг суровому анализу, сказав, что луж в феврале на Севере не бывает, во-первых; «каламбуров не каламбурь» — тавтология, во-вторых (а то Лена без него этого не знала!); и, в-третьих, не все знают, кто такой Грабарь.
— Ну ты-то знаешь, кто такой Грабарь? — поинтересовалась Лена.
— Я-то знаю, — ответил Юра. — А народ?
— А народ, между прочим, писал в школе сочинение по его картине. «Февральская лазурь» называется, — отвечала Лена.
— Думаешь, помнят? — засомневался Юра.
— Если бы ты был рядом, я бы тебя укусила. И очень больно, — сказала Лена очень серьезно.
— Так я сейчас приду?! — неожиданно обрадовался Буланкин.
Они целовались в радиоузле до одурения. Пока не зазвонил телефон. Тамара сурово напомнила:
— Лен, ты забыла, тебе к командиру в пятнадцать тридцать?
— Иду-иду, — отозвалась Лена, выскальзывая из Юриных рук и кидаясь к зеркалу красить губы. Вид у нее был — сами понимаете…
Тамара отреагировала моментально:
— Ну, Турбина, ты даешь!
— Что ты имеешь в виду? — Лена смерила ее, сидевшую за столом, от макушки до разложенной по столу груди, холодным и строгим взглядом.
— Да нет, нет, что ты, я так, пошутила, — растерялась, засуетилась и засомневалась во всем Тамара. — Иди быстрей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
«Может, и несу, — думала Алла. — Но мне же надо объяснить как-то, почему твой Буланкин не мычит не телится».
Вот так, проговаривая то, что нужно, и сохраняя при себе все остальное, что могло бы расстроить-обидеть-огорчить, и гуляли Алла Петрова и Лена Турбина по зимнему Полярному.
Было морозно и тихо. Чистое глубокое небо светило всеми своими звездами, но их свет обещало затмить северное сияние, слабые сполохи которого начинали потихоньку тревожить спокойствие и определенность ясной полярной ночи.
— Смотри, смотри, — уговаривала Лена Аллу. — Сейчас такое будет!
Алла послушно закидывала голову вверх. Восхищалась. Но через минуту снова возвращалась к земному, то есть к Гаврилину. А Лена уже не могла говорить ни о ком и ни о чем. Ждала. Вот сейчас… Совсем немного и пока еще неуверенно мигающие отдельные вертикальные полоски на небе превратятся в мощные потоки белого и голубого света.
Видеть северное сияние Лене приходилось за восемь лет всего несколько раз. Ошибаются те, кто думает, что северяне избалованы картинами этого фантастического явления. Нет, не избалованы. И всегда ждут ясной морозной погоды в надежде, что вот сегодня наконец все там, в атмосфере, сложится нужным образом — и небо потрясающе преобразится от быстро меняющегося таинственного свечения. И картину эту, всегда единственную в своем роде, нельзя будет передать ни словами, ни красками, ни музыкой.
Но именно музыкальные ассоциации вызывало то, что творилось на небе в тот момент, когда Лена с Аллой, нагулявшись-надышавшись, стояли уже у подъезда и не могли в него зайти, замерев-замолчав, забыв и о любви, и о Гаврилине с Буланкиным, и друг о друге, и о себе самих.
В такт неслышимой небесной музыке со сложными переходами и постоянно меняющимся темпом огромные столбы света то вытягивались, то становились короче, то попеременно вбирали в себя свет соседних вертикалей. Эта грандиозная картина захватила полнеба, и не было видно ни звезд, ни самого неба — а только эти живые, то затухающие, то разгорающиеся с новой силой, объемные сияющие полосы.
Поражали не столько красота и гармония происходящее го, сколько его космический размах и непостижимость.
Когда небо отполыхало (а длилось это, увы, недолго), подруги отправились домой. Потрясенные и опустошенные. Говорить о чем-либо после увиденного (и об этом в том числе) было совершенно невозможно.
10
Лене очень захотелось увидеть Юру в самый неподходящий момент — тогда, когда ее обычно вызывал к себе начальник завода. И она, заглянув к Тамаре, сказала:
— Тамарочка, миленькая, меня не будет полчасика, я в редакцию, нужно полистать подшивку за прошлый месяц. Как думаешь, шеф не вызовет пока?
— Иди, иди. — Секретарша командира, казалось, была настроена благодушно. — У него там Сазонова.
Произнося эту фамилию, Тамара моментально сменила лицо с улыбкой на лицо с брезгливой гримасой. Она страшно не любила главного экономиста завода Татьяну Юрьевну Сазонову. Между тем Сазонова была умной и пробивной теткой. Правда, не очень чистой на руку. Но кто в России не ворует и не берет взяток? Правильно. Только тот, кому украсть нечего и кому брать не за что.
Но Тамара не любила Сазонову вовсе не потому, что была непримирима по отношению к расхитителям уже непонятно чьей собственности, а скорее всего потому, что Сазонова в свои почти пятьдесят и со своими необъятными килограммами умудрялась иметь молодых красивых любовников. Тамара фыркала по этому поводу: конечно, такие деньжищи! И была, заметим, не права. Татьяна Юрьевна была по-настоящему привлекательной и сексапильной — и деньги тут вовсе ни при чем.
— Не меньше часа просидит, — продолжала Тамара, не убирая с лица свою несправедливую гримасу. — Такой нагоняй с флота получили…
Последние слова Тамара произнесла с совершенно непонятной интонацией, то ли сокрушаясь, то ли, напротив, восхищаясь, что хоть там, наверху, все видят. И продолжила уже без всяких интонаций:
— Она к нему со всеми бумагами только что зашла. Так что не вызовет пока, не переживай.
Лена набрала номер Буланкина.
— Юрий Петрович, можно один вопрос?
— Извините, очень занят, перезвоните минут через десять, — прозвучало в ответ.
Отведенные ей на размышления десять минут Лена раздумывала: звонить и идти или не звонить и не идти? Потом твердо решила: никуда она не пойдет. Ни сейчас. Ни завтра. Никогда. Вот так.
Как видите, роман Лены Турбиной и Юрия Петровича Буланкина по-прежнему развивался нелегко и непросто.
Сразу после того, как Лена все окончательно решила, раздался звонок, и она услышала: «Девочка моя, ну где же ты?»
Когда Лена зашла наконец в кабинет Буланкина, он, выскочив из-за стола, кинулся к ней:
— Ну почему, почему ты так долго шла?
— А в чем, собственно, дело? — Лена удивленно вскинула брови. — Что за срочность?
— Через полтора часа должен быть в Североморске. Катер — через двадцать минут. Сейчас будет машина. А тебя все нет и нет. И я мог бы тебя до завтра не увидеть. Представляешь? — Юра, усадив Лену в кресло и присев перед ней на корточки, перебирал ее пальцы, заглядывал в глаза.
— Между прочим, — сказала Лена медленно, — после Североморска можно было бы ко мне зайти.
— Да нет. Поздно наверняка уже будет. — Юра выскользнул. Как всегда. Но продолжал преданно смотреть в глаза.
В кабинет, постучавшись, заглянул водитель. Буланкин даже не дернулся, чтобы встать, отстраниться от Лены. Продолжая смотреть ей в глаза, он сказал водителю, который вроде бы и подался немного назад, но дверь не закрыл: «Сейчас, жди!»
Лена встала. Буланкин, плотно прикрыв дверь, вернулся к ней и, взяв ее лицо в свои руки, осторожно поцеловал глаза, нос, щеки. А потом остановился на губах. Это было долго, мучительно, сладко.
Да, таковы все служебные романы. Прямо на рабочем месте и в рабочее время — объяснения-выяснения, поцелуи-объятия и т.д. и т.п. «Ни стыда ни совести», — вздыхает только какая-нибудь уборщица тетя Маша.
А какие уж тут стыд и совесть — если любовь? Или хотя бы страсть? Или просто влечение?
У Лены с Юрой было все: и влечение, и страсть, и любовь. Они оба в этом уже нисколько не сомневались. Но Буланкин по-прежнему не предпринимал никаких решительных шагов. Он думал. Все о том же. Вы уже, наверное, устали от этого. Я тоже.
Итак, Буланкин думал. Его визиты к Лене домой можно было пересчитать по пальцам и помнить по минутам или даже секундам — что Лена и делала. Стоически запрещая себе частое общение с любимой женщиной, Буланкин никак ей это не объяснял. Звонил: рано утром, днем, вечером. Заходил в радиоузел. Целовал. Говорил что-то нежное. И, видя в Лениных глазах вопрос: «когда?», глазами же и отвечал: «скоро, потерпи».
Вот такой уж был этот Буланкин. Йог, одно слово. Хоть и в прошлом.
Лена не понимала, зачем так нужно изводить и себя, и ее, но никаких выяснений не устраивала: делала вид, что вполне принимает естественный ход событий. Хотя какой уж там «естественный»?
— Противоестественный, — утверждала, выделяя первую часть слова, вообще ничего не понимающая Алла. Хотя самой себе иногда объясняла все очень просто: Лене в буланкинском списке отводится всего лишь одно из мест. Зачем девке голову морочит, спрашивается?
Но Алла была не права. Лена занимала в душе Юры главное и одно-единственное место. И оставалось только — решиться. А вот это было трудно. И этот путь нужно было пройти. Пройти в размышлениях и страданиях. Хотя сколько же можно было еще размышлять?!
А Буланкин все рассуждал-обдумывал: где гарантия, что пройдет время и он так же, как сейчас, будет любить Лену? И вообще любовь — это слишком мало. Это ненадежно. Это не то. Нужно было найти что-то более весомое, что-то более определенное для того, чтобы решить наконец проблему.
Пока только смутно, но все-таки очень настойчиво вырисовывалось: это его женщина. Это та женщина, с которой он, Юра Буланкин, сможет жить всегда. Потому что она понимает этот мир так же, как он. Потому что она смеется тогда, когда смешно ему. Потому что плачет тогда, когда, не будь он мужчиной, он плакал бы тоже. Это его женщина. И никому другому достаться она не должна. Пожалуй, эта охотничья мысль заводила его больше всего. И именно в те минуты, когда она пронзала его, он был готов окончательно объясниться с Леной. Но она же, эта мысль, почти всегда и сразу плавно перетекала в другую. А что, если сама Лена со временем разлюбит его? Второй развод он точно не переживет. Вероятно, именно инстинкт самосохранения крепко держал Юру в минуты, когда ему хотелось сказать Лене те самые слова, которые начали бы отсчет его новой жизни.
11
О февраль! На Севере он особенно хорош. Потому что солнце, натосковавшееся за дальними долами, за синими горами, победив долгую полярную ночь, устраивает такой праздник света и радости, какой никогда не снился несеверянам.
Конечно, в начале февраля солнце выкатывается на небо ненадолго и до полного его царствования еще далеко, но победный свет его, тысячекратно отраженный снегами, которые не собираются таять до самого лета, так неистово-ярок, что кажется, будто настоящее солнце только здесь, на Севере, и можно увидеть.
Лена обожала (да, другого слова она найти не могла) северное солнце. В феврале оно как раз зависало над сопками в обеденный перерыв, и можно было по пути домой подставлять под его лучи лицо, которое уже через несколько дней схватывалось легким загаром.
В солнечные дни Лена превращала весь обеденный перерыв в прогулку, причем предпочитала бродить по городу одна. Ей было жалко тратить время на пустопорожние разговоры с кем бы то ни было. Исключение, конечно, мог бы составить только Юра.
Но прогуляться с Буланкиным по Полярному Лене пришлось раза три — не больше. Почему-то не получилось больше. Поэтому Лена, задумчиво шагая под синим небом, февральским солнцем, обдуваемая сырым быстрым ветром, чередовала внутреннее молчание (очень полезная вещь, надо сказать) с длинными, опять же внутренними диалогами, которые она придумывала на ходу. Собеседником, разумеется, виделся Буланкин. Только он мог периодически изрекать что-нибудь этакое — виртуозное. И в мыслях Лене удавалось ему соответствовать — а вот наяву, между прочим, так не получалось. Лене всегда казалось, что она явно не дотягивает до интеллекта и остроумия Юры. Вероятно, она была права. Ведь, как известно, даже просто умный мужчина все равно умнее любой очень-очень умной женщины. Лена всегда это почему-то чувствовала, всегда понимала. Это обожествление мужчины, наверное, хранили гены, доставшиеся ей от грузинской бабушки.
Но напрасно Лена комплексовала (правда, не слишком сильно) на фоне Буланкина. Для Юрия Петровича с тех пор, как он познакомился с Еленой Турбиной, не существовало более интересного собеседника. Он ей об этом не раз говорил. Она верила, конечно. Но не очень и не всегда. Впрочем, какая разница, какой собеседницей была Лена!
Она могла бы просто молчать. И он бы — тоже. И вот так, молча, они бы и понимали друг друга.
Прогулки Лены по городу сопровождались не только воображаемыми разговорами с Юрой, но и часто — приходящими, как всегда, почти ниоткуда рифмованными строчками, которые Лена, дойдя до работы или до дома, быстро, боясь, что забудет, записывала.
Это было новое и странное состояние, которое впервые, как вы помните, посетило ее пару месяцев назад в поезде, когда она возвращалась из Рязани. И вот теперь оно, это состояние, приходило почти регулярно. Пожалуй, это даже мешало. Отвлекало от главного — публицистики.
Оттачивая перо в своих статьях, Лена любила вертеть простую фразу и так и этак до тех пор, пока она не звучала должным образом; догадывалась, что не все читатели ее понимают, но была уверена, что это только их проблемы — а она, Лена Турбина, прекрасно владеет языком, стилем и еще чем-то таким, чему слово еще не придумали, но что вполне осязаемо и что заставляет многих людей откликаться практически на любой, даже самый маленький, ее материал. А теперь, когда внутри вдруг начинал призывно звучать ритм и когда он, обрастая словами, превращался в строчки, которые не всегда складывались в стихи и не давали покоя, Лена почувствовала вдруг свою беспомощность и здесь, и там, где раньше была ее ниша, занятая, казалось, так прочно.
Почва уплывала из-под ног, Лену куда-то несло. Куда, непонятно. И зачем — тоже непонятно. А главной непонятностью был сам процесс — иногда легкий, иногда невыносимый, но всегда — необъяснимый и волнующий. Ей вспоминались школьные уроки литературы: «Поэт хотел сказать, что…» Смешно. Он сказал то, что услышал. И так, как услышал. Вот и все. Правда, услышанное, конечно, диктуется его сутью, мироощущением — только едва ли все это от него зависит. Он может только в силу своей общей культуры и в силу владения словом понять, стоит ли это отдавать людям.
Сегодня, когда солнце не сумело пробиться сквозь свинцово-тяжелые снеговые тучи и Лена шла домой на обед быстрее обычного, к ней привязалась неизвестно откуда взявшаяся строчка: «Полусон обнаженных берез…» От нее было уже не отделаться. Рифма — ну, «слез», наверное. Жуткая банальность. Но она же не Маяковский.
Кстати, откуда взялись березы? Где они в Полярном? Только — карликовые, которые таким красивым рязанско-есенинским словом «березы» и назвать-то невозможно. Значит, оттуда — из Рязани — и взялись.
Полусон обнаженных берез… Это тоже — в мой старый альбом. Потемневшие ветки — от слез, Черной тушью на голубом.
Черной тушью — и твой силуэт, Затерявшийся вдалеке. И судьбы короткое «нет» Тонкой линией на руке.
Как смириться с тем, что дано? Я захлопну старый альбом. Это было? Было. Давно. Черной тушью на голубом.
Вот такое получилось стихотворение к тому моменту, когда Лена поднялась пешком (лифт, как всегда, не работал) на свой девятый этаж. Сразу же все записала. И стала думать над тем, что получилось. Черный силуэт — это Олег, понятно. Но почему Олег? Ведь последнее время она о нем почти не вспоминала. И все муки-страдания ее были связаны только с железобетонным Буланкиным, который все ходил вокруг да около и никак не мог сказать главного, нужна она ему или нет.
И какое это время года — весна или осень? Все было непонятно. Хотя… Набросок черной тушью это, ясное дело, что-то японское. У Лены на полке — сборник японских трехстиший, и в нем — удивительные рисунки, выполненные черной тушью на розовом фоне. А у нее — черной тушью на голубом. Еще… Где-то еще встречалось что-то такое… Вот. «И словно тушью нарисован в альбоме старом Булонский лес». Это у Ахматовой. Значит, старый альбом — оттуда? Но как же так? Ведь Лена сейчас только вспомнила про Ахматову, когда начала думать, почему в ее воображении появилась черная тушь. Сознательно никакой картины ей изначально не виделось. Была первая строчка, был ритм — а дальше получилось то, что получилось.
Пусть будет, решила Лена. И вечером, когда Юра позвонил, прочитала ему про березы. Он одобрил.
На следующий день после обеденного перерыва Лена читала Буланкину по телефону из своего радиоузла уже новые строчки:
Я заблудилась в синеве, что стала выше,
Синей и ближе, чем в картине Грабаря.
И знаю я, что ты из дома вышел
И пробираешься по лужам февраля.
Спешишь ко мне, чтоб рассказать о главном,
При этом все смешав и рассмешив.
И будет так легко и так забавно
В мечтах менять гроши на барыши.
Но буду слушать только то, что правда.
Ты каламбуров мне не каламбурь.
Мое сегодня мне важней, чем завтра.
Грабарь, февраль, березы и лазурь.
Это стихотворение, уже более близкое к происходящему, Буланкин подверг суровому анализу, сказав, что луж в феврале на Севере не бывает, во-первых; «каламбуров не каламбурь» — тавтология, во-вторых (а то Лена без него этого не знала!); и, в-третьих, не все знают, кто такой Грабарь.
— Ну ты-то знаешь, кто такой Грабарь? — поинтересовалась Лена.
— Я-то знаю, — ответил Юра. — А народ?
— А народ, между прочим, писал в школе сочинение по его картине. «Февральская лазурь» называется, — отвечала Лена.
— Думаешь, помнят? — засомневался Юра.
— Если бы ты был рядом, я бы тебя укусила. И очень больно, — сказала Лена очень серьезно.
— Так я сейчас приду?! — неожиданно обрадовался Буланкин.
Они целовались в радиоузле до одурения. Пока не зазвонил телефон. Тамара сурово напомнила:
— Лен, ты забыла, тебе к командиру в пятнадцать тридцать?
— Иду-иду, — отозвалась Лена, выскальзывая из Юриных рук и кидаясь к зеркалу красить губы. Вид у нее был — сами понимаете…
Тамара отреагировала моментально:
— Ну, Турбина, ты даешь!
— Что ты имеешь в виду? — Лена смерила ее, сидевшую за столом, от макушки до разложенной по столу груди, холодным и строгим взглядом.
— Да нет, нет, что ты, я так, пошутила, — растерялась, засуетилась и засомневалась во всем Тамара. — Иди быстрей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36