Леша очень изменился. Изменился не только из-за такой странной на его лице рыжеватой, негустой, толком не оформившейся бороды. Через лоб и щеку проходил наискосок розовый шрам, от крыльев носа к уголкам губ залегли глубокие морщины. Но, видимо, не это делало его лицо новым. Новым, незнакомым делали его глаза. Они были по-прежнему очень печальны, но вместо детской растерянности в них появились достоинство и спокойное внимание.
Лене хотелось ему рассказать, как они с Верой Петровной страдали все это время, как пытались искать. Хотелось, чтобы и он рассказал все-все. Но разговора не получилось. На все вопросы: «Ну как же ты мог? Что же ты ничего не сообщил о себе?» — Леша отвечал серьезно и сдержанно: «Не время еще было. Пойми, не время».
На следующее утро Лена с Лешей прощались у машины, в которой уже сидела за рулем Татьяна Алексеевна.
Леша держал Лену за руку и молчал. Она что-то хотела сказать — но не смогла.
Нужно было ехать.
Лена быстро наклонила-притянула Лешину голову к себе и прижалась лицом к заросшей впалой щеке. Потом отпустила его, даже чуть-чуть оттолкнула — и сделала шаг к машине.
— Вере Петровне — поклон, — сказал наконец Леша. И добавил с трудом: — Простите меня, Христа ради.
— Леша, — снова рванулась к нему Лена, — Лешенька… Какое счастье…
— Я напишу. Обязательно напишу. Только не сейчас. Потом. Хорошо?
Леша снова и снова повторял: «Я напишу. Обязательно». А Лена, вытянувшись в струнку, старательно вытирала обеими ладонями его мокрые заросшие впалые щеки.
6
Вскоре после поездки в монастырь Лене позвонил Денисов. Он предлагал поехать во Владимир. Через неделю. Почти на четыре дня: с пятницы по вторник включительно. Лена засомневалась, удастся ли отпроситься с работы. Через пару недель отпуск, в»се не так просто. Но соблазн, конечно, был велик. Всегда очень хотелось посмотреть владимирские храмы.
— Только без Оленьки, — предупредил Евгений Иванович. — А то я от нее устану.
Марк Захарович пообещал отпустить Лену без всяких лишних упрашиваний с ее стороны. И она начала собираться-настраиваться, не говоря ничего при этом Ольгунчику. До самого последнего момента молчала как партизанка, хотя подруга появлялась у нее каждодневно, чтобы выложить все, чем ей живется-дышится. Она рассказывала — Лена слушала и большей частью, кивая головой, помалкивала: боялась проговориться. И Вере Петровне на всякий случай сказала про Владимир только накануне отъезда, попросив объяснить Ольгунчику, когда та появится, что все получилось совершенно неожиданно и у Лены не было ни малейшей возможности сообщить подруге об этой поездке.
До автобуса оставался час. Все шло по плану.
За минуту до выхода Лены из дома и за сорок минут до отхода автобуса зазвонил телефон. Конечно, это была Ольгунчик.
Вера Петровна, не умеющая врать, несмотря на большие вращающиеся глаза дочери, вручила ей трубку.
— Оль, уезжаю. Во Владимир. Совершенно неожиданно все получилось, — страдая, проговорила Лена. — Через четыре дня вернусь, все расскажу.
— Я с тобой! — завопила Ольгунчик. — Куда? Когда? Я мигом!
— Прости, ради Бога, но это невозможно. Автобус — через полчаса.
Лене было невыносимо стыдно перед подругой. И жалко Ольгунчика было ужасно. Но не могла же она нарушить обещание, данное Денисову.
Полчаса — это было мало даже для Ольгунчика. Тем не менее Лена до последнего с опаской посматривала в окно автобуса, постепенно набивающегося пассажирами.
Денисов тоже немножко нервничал: Лена сказала ему про звонок. И только когда автобус выехал за город, они оба расслабились и уснули.
Владимирский фотоклуб пригласил Денисова как известного мастера поучаствовать в престижной международной выставке. Ехать одному ему было не то чтобы скучно (он никогда не скучал) — просто была возможность взять кого-нибудь с собой. И не использовать эту возможность, с его точки зрения, было бы неправильно.
Российских участников разместили в школе-интернате, как это было когда-то в советские времена, в двух больших классах: «мальчики» отдельно, «девочки» отдельно. Зарубежные гости, они же и спонсоры всего мероприятия, жили, конечно, в лучшей гостинице города. Но вечером они шли не в ресторан, а в интернат — пить водку с русскими фотографами. Дружба между народами крепла с каждым днем: расползались все далеко за полночь.
Денисов все присматривал Лене заграничного жениха, но они хоть при виде Лены и щелкали языками от восторга, все до одного были женаты.
— Что ж не могли хоть одного холостого прислать? — просил перевести Денисов.
Немцы и французы смеялись и разводили руками. Но это все так — пустяки, к слову.
— Я должна еще раз посмотреть Покров. — Лена имела в виду храм Покрова на Нерли, на экскурсию в который их возили в первый же день пребывания во Владимире.
Это было уже накануне их отъезда. Они сбежали ото всех, уехав уже ближе к вечеру на попутной машине туда, куда так тянуло обоих.
Денисов фотографировал. Лена сидела в траве и смотрела. Кроме них, здесь почти никого не было.
День выдался хмурый, но от белокаменной церкви исходило какое-то особенное сияние, делающее светлее пасмурные сумерки.
Летящий ввысь одинокий крест однокупольного храма тянул за собой все: и само строение, совершенное в своей простоте и скромности, и его отражение в воде, и луга с уже выцветшей травой и пятнами желтых цветов, и души всех, кто оказался вблизи этого древнерусского чуда, этой сказки, этого наваждения.
Лена, ясное дело, всплакнула. Невозможно же не плакать, когда так красиво. Денисов, конечно, увидел. И конечно, сказал: «Хорошенькая. Даже когда плачешь». И разумеется, сфотографировал сидящую в траве Лену, размазывающую по щекам слезы.
А потом он долго-долго рассказывал, чем владимиро-суздальская архитектура отличается, например, от новгородской. И слушать его, как всегда, было безумно интересно. Хотя Лена и знала многое из того, о чем с воодушевлением и подъемом повествовал Евгений Иванович.
А потом, когда Денисов, иссякнув, замолчал и Лена вновь услышала божественную тишину, она вдруг поняла, что именно здесь и сейчас душа ее познала — нет-нет, не окончательно, это ведь невозможно, и все-таки познала — нечто, к чему так стремилась последнее время.
Умиротворение, свет в душе, умение одинаково радоваться дождю и солнцу, умение принимать этот мир таким, каков он есть, — это и есть, наверное, счастье. И это так просто. Только прийти к этому почему-то удается далеко не всем.
Вернувшись из Владимира, Лена еще долго наслаждалась удивительным состоянием покоя и ощущением полной гармонии в душе. И не уставала постоянно обращаться к Богу. «Господи, — говорила она, — благодарю тебя за все». И почему-то совсем не испытывала страха оттого, что блаженство это может кончиться в один миг. Хотя умом она все понимала, ко всему была готова. Понимала, что в час испытаний, который, конечно же, не пропустит ее снова, она не будет роптать, а все снесет, потому что есть за что. Разве эти дни умиротворения и покоя не дорогого стоят? Правда, иногда неясно обозначалась затаенная надежда: а может, за все уже заплачено? И впереди — только свет? Но Лена старалась не лелеять эту мысль. Разве мы можем хоть что-то знать? Разве можем измерить, чего и сколько кому положено? Не можем. Поэтому готовность к новым испытаниям никогда не должна покидать человека. Но эта готовность не имеет, оказывается, ничего общего ее страхом. Вот что было теперь главным: не бояться грядущих испытаний, а жить, наслаждаясь каждой секундой этого удивительного всепоглощающего покоя, дарованного свыше. «Благодарю тебя, Господи!» — повторяла Лена.
Из монастыря приехала Татьяна Алексеевна. Они с Леной встретились в этот же день.
Татьяна Алексеевна, как всегда, была вся в проблемах, но выглядела — опять же как всегда — ярко и, пожалуй, как-то по-особенному привлекательно. Что-то такое светилось в ее глазах. Вроде ничего особенного, как она утверждала, и не произошло. Но Лена видела: произошло-произошло!
— Леночка, у меня появился поклонник, — подтвердила все-таки она Ленины подозрения. — Представляешь? В мои-то годы…
Про какие такие годы толковала Татьяна Алексеевна, было совершенно непонятно. Сорок пять. Ни годом больше! А сорок пять — для понимающих — лучшее время женщины! Ну а что ей было на самом деле больше на десяток с хвостиком — это по большому счету не важно. Правда? Так что наличие поклонника у Татьяны Алексеевны было явлением вполне объяснимым и закономерным.
— Знаешь, Лен, как будто заново родилась. Он такой… Господи, да это не расскажешь! Молодой — сорока нет. Реставратором к нам приехал. Такой талантливый. Он нам так Николая Угодника подновил, ты не представляешь! И такой, знаешь, интеллигентный, аккуратненький весь. Смотрит на меня… Ой, ну не знаю, никто так никогда не смотрел. Всем только одно всегда надо было. А этот… У нас ведь и не было ничего…
Татьяна Алексеевна перешла на доверчивый шепот. Но тут же снова заговорила свободно и звонко.
— А вот как, оказывается, нужно, чтобы кто-то так смотрел! И слова такие говорил. Знаешь, скажет что-нибудь — и весь день как на крыльях летаешь. Сколько дел переделаешь. И все в радость. Все! Вы, говорит, удивительная. Вы, говорит, цены себе не знаете. Красавица, представляешь, говорит.
На последних словах Татьяна Алексеевна смущенно засмеялась.
— Лен, он, наверное, и не может подумать, сколько мне лет. Чудно! Вот уж не думала…
Татьяна Алексеевна перевела дух и покачала головой.
Они сидели с Леной на кремлевской набережной, на скамейке рядом с храмом Спаса на Яру, где когда-то и познакомились. У Татьяны Алексеевны были здесь дела, и Лена решила перехватить ее в свой обеденный перерыв, чтобы узнать все получше об Алешке, услышать о нем именно при встрече, а не по телефону.
— Ой, Лена, прости ты меня, дуру старую, — спохватилась Татьяна Алексеевна. — Все хорошо с Алексеем. Все слава Богу. Не нарадуемся на него. Умница. Работник хороший. Руки прям у парня золотые. Веришь, все на нем держится. Даже не представляю, как бы мы без него обходились.
Татьяна Алексеевна говорила слишком энергично и слишком воодушевленно. Слишком. И Лена смотрела на нее недоверчиво и требовательно, хотя очень хотелось, чтобы все было именно так и никак иначе.
Татьяна Алексеевна вздохнула: поняла, что говорить нужно все.
— Ну, было один раз. Запил. Затосковал — и запил. В деревню ушел. И не появлялся дня четыре. Мы-то знали, где он, у кого. Решили с батюшкой не ходить за ним. Чтобы он сам. Сам вернулся.
Татьяна Алексеевна, рассказывая это, горестно качала головой, вспоминая, как это было трудно — ждать. Алешка ведь ей, после всех Лениных рассказов, давно как родной стал. Невыносимо тяжело было. Отец Владимир молился за него. Так молился… Помогло. Пришел Алексей. С такими глазами… Понимал, что виноват. А уж какая вина, если болезнь. Если тоска. Это сколько молиться надо, чтоб от нее, проклятой, избавиться.
— Нет, Лен, ты не думай, — уже не энергично, а задумчиво говорила Татьяна Алексеевна, — мы его вытащим. Господь поможет. Не оставит. Все будет хорошо. Это ведь не просто — к Богу прийти. А он придет. Вот увидишь. Будет как мой Сереженька. Я в этом и не сомневаюсь нисколько. Потому что душа у него… Даже и не знаю, как сказать. Я с ним долго иногда разговариваю. И батюшка много внимания ему уделяет. Верит в него очень.
— Спасибо вам. — Лена обняла Татьяну Алексеевну, а та — ее.
Так, обнявшись, они и сидели. Хотелось бы сказать: «долго-долго». Но это было бы неправдой. У Татьяны Алексеевны дел было полно. А у Лены обеденный перерыв заканчивался.
7
Электричка тянулась так медленно, как будто в нее впрягли уставшую от жизни старую лошадь.
Лена ехала в Москву. А из Москвы вечером — поездом в Питер. Поскольку времени до вечера должно было остаться много, Лена планировала съездить на Ленинские (а теперь снова Воробьевы) горы поклониться альма-матер, погулять по Старому Арбату и побывать в каком-нибудь музее (в каком именно, она еще не решила). Звонить никому из однокашников-москвичей (лица некоторых мелькали на экране, фамилии других встречались на страницах журналов и газет — и серьезных, и «желтых», и разных) почему-то не хотелось.
Так сложилось, что, уехав на Север, она почти со всеми потеряла связь. И только через мурманскую Наташку кто-нибудь из звезд средней величины (в большие звезды никому из их однокурсников выбиться не удалось) передавал ей иногда приветы, просил непременно позвонить.
Приветы Лена с радостью принимала, радовалась, что помнят. А вот звонить — не звонила. Ну что бы она сказала? Что работает непонятно кем и непонятно где? Разве поверят, что ее все устраивает? Не поверят. И правильно сделают. Пожалеют — это конечно. У нее, у Лены Турбиной, во всем когда-то первой, — не сложилось. Ничего не сложилось. Ни семьи у нее нет. Ни дела. Только душа, наполненная светом, — вот и все. Хотя по большому, самому большому счету — это и есть самое главное. Только кому это объяснишь? Самой себе — и то не всегда получается.
А электричка по-прежнему тянулась в направлении Москвы устало, нехотя и недовольно. И надежды, что она когда-нибудь спохватится и нагонит потерянное время, не было.
Лена пыталась читать, не обращая внимания на стоявший в вагоне ровный гул беспрестанного общения с отдельно прорывающимися взвизгами смеха или странными пьяными выкриками. Она пыталась смотреть в окно — но сегодня это ее почему-то утомляло и не радовало. Настроение, одним словом, было никудышное.
Электричка, несмотря на ярко выраженное нежелание, Москвы все-таки достигла.
Казанский вокзал встретил, как всегда, приподнятым оживлением, целеустремленной суетой и — при одновременном поглощении каждого человека со всеми его потрохами — учтивым неучастием в его проблемах, а также множеством похоже-непохожих лиц, слившихся в одно отстраненно-озабоченное лицо непонятной национальности.
Странно, но вместо чувства жгучего одиночества и горькой жалости к каждому отдельному человеку из толпы — чувства, которое всегда охватывает на многолюдных вокзалах, — Лену посетило нечто похожее и на успокоение, и на просветление. Ей стало лучше и легче, чем было в электричке. Она вдруг как-то встрепенулась и поняла: все нормально.
И были и Воробьевы горы, и чувство полета со светлыми нотами ностальгии, и Старый Арбат с бородатыми неопрятными художниками в беретах и музыкантами в майках, с гребнями на голове, и Музей Пушкина — здесь же, на Арбате (как хорошо после «музыки» тех, с гребнями), и кафе с хорошим кофе, и ощущение того, что ты — молодая, красивая, не обремененная проблемами, и восхищенные, ничего не значащие (но все равно приятно!) взгляды мужчин, и легкие ее улыбки в ответ, тоже ничего не значащие.
И, наконец, поезд. И не какой-нибудь, а «Красная стрела»!
Лена вдруг поняла, как отчаянно она любит комфорт. И вспомнила это мягкое, сладостно расслабляющее чувство удовлетворения, когда входишь в вагон фирменного поезда («Арктика», любимая «Арктика»!), где тебе неизменно хорошо, оттого что все здесь — для тебя, и оттого, что, хотя и тоскуешь немного по оставленному в точке А, все равно веришь, что в точке Б тебя ждет что-то очень-очень хорошее: светлое, радостное, доброе.
Конечно, вы прекрасно понимаете, что с Лениной зарплатой на «Красной стреле» в Питер не поедешь. Кстати, электричка до Москвы была случайной. Можно было доехать или на автобусе, или на приличном поезде. И Лена ужасно жалела о четырех часах унижения в грубом, пахнущем едой и потом вагоне ленивой электрички. Поймав себя на этой мысли об унижении, Лена застыдилась: неправильные мысли.
Так вот — о «Красной стреле». Это была идея Аллы.
— Ленка, бери билет на «Красную стрелу». Поняла? Что? Билетов не будет? Будет! Я тебе специально заранее звоню. Как человек поедешь. Все компенсирую, сама понимаешь. Так что займи — и купи. Ясно? И еще… — тут возбужденно тараторящая Алла перешла на выразительный шепот, — бери СВ. Поняла? Ну вдруг… — И снова возбужденно, громко, не терпящим возражений тоном бизнес-леди: — В общем, только «Стрела». И только СВ. Усекла?
Лена все «усекла». И, сидя в двухместном купе (чистейшем, уютном, дышащем свежестью кондиционеров), с интересом, которым заразила-таки ее Алла, посматривала на тех, кто проходил мимо ее открытой двери. Мужчин презентабельного вида было достаточно. Но все они следовали мимо, хотя и успевали, увидев Лену, изобразить на лице что-то огорченно-призывное.
До отхода поезда оставалось уже совсем немного. Лена в конце концов расслабилась и, сняв с лица выражение спокойно-достойного ожидания, стала смотреть в окно.
Перрон, сделанный из какого-то блестящего скользкого материала, вдруг поплыл. Значит, поехали. А где же попутчик? Или хотя бы попутчица?
Тронулся поезд — а отъезжал перрон.
Как отъезжающий перрон, Как провожающий вокзал…
А дальше?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36