— Что с тобой? — спросил он участливо. — Случилось что?
«Что ему ответить? — подумал Уэйт. — Что сказать? И какими словами?» Он даже не знал, с чего начать. Никогда еще в жизни не чувствовал себя таким дураком, таким слабым и беззащитным дураком, как сейчас.
— Не знаю, — начал было он и снова замолчал. Адамчик пожал плечами, отвернулся.
«И этот тоже, — подумал Уэйт. — Вечно лезет с вопросами. А подождать, когда ему ответят, видите ли, терпения не хватает. Да и нужен ли ему ответ? Ведь просто так спросил, из любопытства. А сам — такая же дрянь, как и все».
Он долго пристально глядел на опущенный затылок соседа, а сжатая в кулак правая рука все била и била в ладонь левой.
Что, собственно говоря, его так уж расстроило? Разве он узнал что-то новое, чего не знал раньше? Всю свою жизнь, сколько он себя помнил, он твердо соблюдал железное правило — нельзя доверять людям. Никому и никогда. У него часто бывало так, что он не доверял даже самому себе. Чего же тогда он хотел от Адамчика или от Мидберри? Кто они ему? Ровным счетом никто. И он для них тоже ничего не представляет. Пустое место! Ноль без палочки! Ну и отлично. Джо Уэйт прекрасно может и сам, за себя постоять.
Мысли бежали, перегоняя друг друга. А рукам нечего было делать. Их надо было чем-то занять. Тогда он вытащил из рундука сапожную щетку, бархотку, банку ваксы и начал, в который уже раз, наводить блеск на выходные ботинки.
Ему всегда казалось, что в такие минуты он принадлежит сам себе, сохраняет какую-то независимость. Раньше, так же вот замыкаясь в себе, он уходил от нудных домашних обязанностей, от работы в мастерской химчистки, от изнурительной правильности своего братца. Зачем-то он вздумал связываться с Кэролин. К чему это? Лишь для того, чтобы пробудить у матери ложные надежды? Зря это все. Он ведь создан только для самого себя, для независимой, вольной жизни, в которой он ни с кем не связан и никому ничем не обязан. Настоящий, закоренелый индивидуалист. Его не волнует, что кто-то заботится о нем, опекает, старается что-то сделать. Он вовсе не собирается давать что-то взамен. А не нравится, пусть оставят в покое, он не будет в претензии. Но и себя ломать не собирается.
Интересно, а что если бы такое отношение, в конце концов, переполнило бы чашу терпения матери и она дала бы ему хорошего пинка под зад? Разве он не заслужил этого? Всю жизнь ведь стремился уйти из семьи, порвать с ней всякие узы. Так что мать была бы абсолютно права. Сколько же еще можно терпеть? Наверное, ей и раньше не следовало позволять ему так вот безвольно плыть по течению, работать спустя рукава и шалопайничать. Он ведь не питал никакого интереса к их семейному бизнесу. И когда надо было улыбаться и угождать клиентам — всем этим безликим людишкам, которые несли в их мастерскую не только грязную одежду, но и деньги, — предпочитал перекладывать все это на плечи брата. Вот уж кто действительно талант по этой части. А он, Джо Уэйт, какими оп талантами обладает? Сам он, во всяком случае, толком на этот вопрос ответить не брался. Знал только, что дома свою жизнь не устроит, ничего не добьется, хоть сто лет просидит. Ему надо было как можно скорее бежать из дома. Семья от этого не пострадала. Наоборот, ей только лучше будет. Лучше и спокойнее, это уж точно. Мать-то всю жизнь твердила, будто он обязан стать хозяином, заниматься мастерской, в общем, делать бизнес. Но не создан он для этого. Не был никогда и не будет хозяином. Конечно, мать была бы счастлива, если бы он хоть в чем-то нашел себя. Ей же, в конце концов, нужно только одно: чтобы ее сын выбрал себе дорогу, прямой и верный путь в жизни.
Да только это все сложно. Как преодолеть ее — эту повседневность жизни? Без нее ведь тоже несладко — он привык к порядку и комфорту, которые порождались именно этой повседневностью, привык пользоваться благами и возможностями, которые она предоставляла (хотя на словах и критиковал ее направо и налево, ворча и демонстрируя свое неодобрение). Попробуй-ка тут вдруг все разом отбросить, отказаться от всего этого и начать трудную самостоятельную жизнь. Он сразу же терялся, решимость оставляла его, и все снова шло, как прежде. Тем более, что он сам толком не знал, чего же хочет, на что должен решиться.
Однажды приятель, работавший на лесозаготовках в Орегоне, написал ему, как там здорово и какой это удивительный штат — Орегон. И он уже было решил отправиться туда, чтобы попытать там счастья. Но не успел еще толком все обдумать, как тысячи сомнений переполнили его душу. А вдруг ему не найдется там работы? Или работа будет, но она окажется еще нуднее и противнее, чем эта химчистка? Выходит, он зря отправится за тридевять земель. Да еще — придется потом с позором возвращаться домой, а этот гнусный братец начнет ему выговаривать, заявит, что он, мол, заранее уже знал, как все получится.
То же самое было и в колледже. Менее чем за два года учебы он дважды менял профиль специализации. Сперва попробовал заняться психологией. Не то чтобы она его очень уж привлекала. Просто казалось, что, изучая человеческую природу, он скорее сможет познать и понять самого себя, выяснить, по каким это там закоулкам бродит его сознание. Однако очень скоро психология ему надоела. Кое-как научившись пользоваться статистическим методом, чертить диаграммы и наблюдать, как белые мыши отчаянно пытаются преодолеть бессмысленную путаницу какого-то особого Т-образного лабиринта (в тот момент ему вдруг показалось, что это не мыши, а он сам запутался в непонятных переходах и тупиках), он понял, что эта наука не для него, и решил посвятить себя философии. Уж здесь-то, думал он тогда, изучая человеческое мышление, мысли и идеи мудрых людей, а не одни лишь физиологические способности их мозга, ему скорее удастся найти решение своих проблем.
И вот на лекциях по истории философии перед ним, как на параде, прошли десятки великих людей: Сократ, который, оказывается, очень любил подковыривать тех, кто задавал много вопросов (а все лишь потому, что не всегда мог на них толком ответить), Платон, предпочитавший уклоняться от острых проблем, Аристотель, который, как Магвайр, стремился к дисциплине ради дисциплины, и многие, многие другие — Гоббс, Спиноза, Лейбниц, Ньютон, Локк, Юм, Кант… Особенно запомнился ему последний. Он, оказывается, мог без всякой на то необходимости подолгу смотреть на часы и к тому же часто оперировал такими категориями, которые породили в душе Уэйта полное отчаяние когда-нибудь что-то понять.
Запомнился ему, правда, Декарт, умевший глубоко вникать в суть вещей и понимавший их природу. Однако и он, как и все другие, был все же чужим и непонятным. Сейчас, вспоминая обо всем этом, Уэйт решил, что великие мыслители, имена которых заполняли страницы учебников и каталожные карточки в библиотеке, остались для него лишь безликими призраками. Такими же, как застывшие в бронзе и железобетоне фигуры морских пехотинцев, водружающих знамя на вершине горы Сурибати.
Потом, уже совсем без надежды на успех, он еще раз сменил профиль и начал заниматься историей, а через семестр — английским языком. Но ни система событий, ни система слов не принесли ему радости и удовлетворения. Он безвольно дрейфовал от дисциплины к дисциплине, не будучи в состоянии самостоятельно принять одно единственное правильное решение — распрощаться с колледжем. Жизнь сделала это за него: в полугодии он нахватал такие оценки, что просто-напросто был отчислен. И это его, в общем-то, не особенно огорчило — к тому времени он уже понял, что надежда закончить университет была для него столь же неосуществимой, сколь и расчеты матери превратить его в бизнесмена на ниве химчистки. Защищенный, как броней, своим цинизмом и безразличием, он принял провал как должное — для него это вовсе не было жизненной катастрофой. Ведь в жизни все оставалось, как прежде. Просто, вместо того чтобы по утрам ездить на занятия, он стал ходить пешком в. свою химчистку и, надевая полиэтиленовые чехлы на еще теплые пальто, костюмы, свитера и платья, чувствовал себя столь же далеко (а может быть, столь же близко) от ответов на свои вопросы, как и во время учебы в колледже. Ему было решительно безразлично, на что уходит время — на сдачу ли экзаменов по истории и философии или на выдачу сдачи клиенту, оплатившему стоимость сухой чистки своего зимнего пальто. Все было одинаково нудно и неинтересно. «Ну и что ж такого, — думал он, — что тут особенного?» И это «что ж тут такого» стало теперь его ответом на все вопросы. Шла ли речь о женитьбе, привычке глядеть, уставившись в упор, качающейся походке или о непонятной сонливости, на все он отвечал только так: «Ну и что ж тут такого?»
Уэйт покончил с одним ботинком, взялся за другой. Набрав на мягкую тряпочку немного ваксы, на минуту поднес ее к носу, с удовольствием втянул несколько сладковатый запах. Этот запах всегда почему-то нравился ему. И не только этот, но и запахи ружейного масла, асидола, простого мыла, всего того, чем пахло в кубрике. Это были, как ему казалось, свежие, чистые, можно сказать, непорочные запахи. Поглядел вокруг, не увидел ли кто, и снова принялся за дело.
Его мысли вернулись к дому. Все же он поступил правильно. Не виноват же он, в конце концов, в том, что обманул их ожидания. Он тут ни при чем. Они сами должны были понять, что он не собирается ограничивать себя рамками семейного бизнеса, точно так же, как и рамками семейной жизни. Тем более, что и в том, и в другом случае в какой-то мере затрагивались интересы не только его, но и другого человека. Как же он мог так вот взять и решить? Даже за одного себя не мог ничего толком решить, а тут еще и за других.
Он подумал, что, собственно, никогда ничего еще не решал сам. Даже вербовка на военную службу, по сути дела, была ему подсказана, это было не его, а чье-то чужое решение. Шаг во имя того, чтобы убежать от матери, брата, Кэролин, от семейного бизнеса. Он надеялся, что на службе ему будет проще и легче, жизнь здесь сама продиктует решения, а ему останется только спокойно следовать по течению. Надо будет просто выполнять чьи-то приказания. Отдавать же их (и стало быть, принимать решения) будет кто-то другой, с нашивками, золотыми листьями или звездочками.
Подумав об этом, Уэйт невольно улыбнулся — оп вспомнил старую шутку о парне, который, забравшись на бугор, прыгнул оттуда в заросли кактусов. Когда его спросили, зачем он это сделал, парень ответил: в тот момент ему это казалось оригинальным и забавным.
Что ж, может быть, так оно и было.
— Дерьмо проклятое, — неожиданно вырвалось у него. В сердцах он швырнул на пол ботинок, вскочил с рундука.
Не ожидавший этой вспышки, Адамчик удивленно поднял голову. Глаза его были широко раскрыты, рыжие брови выгнулись дугой.
— Ты чего это? — спросил он соседа. — Уж коли решил швыряться в меня башмаками, так хоть предупреждай заранее.
— Прости. Я нечаянно уронил его.
— И то верно.
— Это же всякому идиоту ясно…
— Да ты что это? Разве я что-нибудь сказал? — Адамчик даже попытался изобразить на лице что-то вроде улыбки.
— А что же ты тогда сказал?
— Слушай, брось…
— Всякая мразь будет еще тут рот разевать. Я тебя спрашивал? Ну, так и не лезь, воздух чище будет!
— О господи, — Адамчик возмущенно покачал головой, но ничего больше не сказал и отвернулся.
Уэйт продолжал глядеть ему в затылок. Жаль, что этот подонок сразу заткнулся. Теперь вот нет повода врезать ему по дурацкой роже. Так, чтобы напрочь согнать эту фальшивую ухмылку.
Все в этом человеке казалось Уэйту каким-то надуманным, неискренним, фальшивым. У него давно зрело желание узнать, каково же естественное выражение лица у соседа по койке, каково, так сказать, его нутро.
«Тоже мне образина, — с ожесточением подумал оп. — Вечно трясется, как заяц, ни кожи, ни рожи, да еще глуп до невозможности, а строит из себя бог весть что. Этакого хвата, опытного сорвиголову, просмоленного морского пехотинца до мозга костей. Какая только зараза его этому научила? Только уж не Магвайр с Мидберри».
Вслух же он проворчал:
— Ну и зверинец! Паноптикум проклятый, да и только!
Он огляделся вокруг, ожидая, какую реакцию вызовет его реплика, но ни один человек даже головы не поднял. После того, как он отделал Филиппоне, во взводе уже не было охотников заводить с ним спор. И не в силах сорвать на ком-нибудь зло, он бросил неизвестно в чей адрес: «Дерьмо паршивое!»
Теперь он, по крайней мере, знал, что напрасно затеял весь это никчемный разговор с Мидберри. Конечно, ему следовало знать (или хотя бы ожидать), что из этой дурацкой затеи все равно ничего не выйдет. Магвайр ведь им сто раз повторял, что «у нас в морской пехоте назад не ходят». Надо же, черт подери, учитывать эго. А он вот полез! Экий же дурак!
Вот и получил еще один урок: в морской пехоте вопросов не задают. Можно даже представить себе такую картину: Магвайр выстраивает взвод и кричит им в лицо, как всегда:
— Знайте, скоты, и запомните на всю жизнь, что в словаре морского пехотинца нет не только слова «вопрос», но даже такого понятия, как вопросительный знак. Ясненько, черви поганые?
И это говорится прежде всего для новобранцев. Зеленобрюхой скотине не положено спрашивать. Ее удел — выполнять, что приказано. Только это и ничего больше! Хороший «эс-ин» не может даже допустить мысли о каких-то вопросах. Он только изрыгает приказы.
Вон хотя бы в солдатской столовой. Сколько орали на них Магвайр и Мидберри, пока приучили как следует себя здесь вести: входя, разом срывать головной убор, так же резко потом опускать правую руку вдоль бедра и разом, одним движением, класть кепи в задний карман рабочих штанов. Да и потом все делается только по команде — взвод разом поворачивается лицом к раздаточному столу, каждый держит поднос строго перед грудью (обязательно так, чтобы нижний его край находился на уровне пряжки брючного ремня и был параллелен полу) и при этом смотрит только вперед и вверх, над головой кока-раздатчика. Повинуясь команде, солдаты вытягиваются по стойке «смирно» и начинают двигаться четкими боковыми шагами вдоль стола раздачи. Все как один загорелые, подтянутые, чисто выбритые. С неподвижно устремленными куда-то в пространство вытаращенными глазами. Только каблуки с каждым боковым шагом разом щелкают в тишине. В своем темно-зеленом рабочем платье они всегда напоминали Уэйту зеленых уточек, что ползут ровненькими рядочками вдоль задней стенки тира у них в городе. Этакие аккуратненькие зеленые уточки с нарисованными глазками — чик, чик, чик… А бравый «эс-ин» со снайперским значком на мундире уже держит их на прицеле. Бах! Дзинь! И одна уточка готова… Бах! Дзинь! Вторая…
После еды в таких условиях у него вечно ныло в животе. Он никак не мог привыкнуть, что надо стоять в этой идиотской очереди, вылупив глаза и надувшись, как истукан, потом, вытянувшись и прижав локти к бокам, так же молча сидеть за столом. Упаси бог, пошевельнуться или поглядеть в сторону. Недреманное око сержанта сразу же увидит, и тогда держись. Сразу загремит команда. А справа и слева тем временем слышно только, как работают челюстями и постукивают ложками и вилками все эти паршивые черви, сапоги, вороны в дерьме, недоделанные ублюдки, девочки, барышни, кисоньки, подонки… Как все они поглощают еду, старательно жуют и глотают, насыщаются, спеша покончить с тем, что выдано, пока не прозвучала новая команда сержанта и не надо сломя голову мчаться из столовой, чтобы успеть занять место в строю до того, как сержант выйдет на крыльцо.
Ему не раз казалось, когда он стоял с подносом перед раздаточным столом и чувствовал, как в ячейки шлепается порция картошки, кукурузной каши или тушенки, что вся эта их очередь представляет собой нескончаемую карусель, двигающуюся по вечному кругу, и что отныне ему всю жизнь придется делать эти дурацкие боковые шажки, щелкая каждый раз каблуками, и, сцепив челюсти, бессмысленно глядеть в пустое пространство поверх чьей-то ни разу не виденной головы.
Бах! Дзинь! Бах! Дзинь! Бах! Дзинь!
19
После вечерних занятий по тактике взвод затемно возвращался в казарму. Они прошли почти три мили и подходили к казармам. Легкий ветерок с океана приятно обвевал уставшие, разгоряченные лица, зеленые газончики перед побеленными бараками манили своей бархатистой мягкостью. Шагавший рядом со строем сержант Мидберри устал не меньше солдат и уже перестал выкрикивать подсчет, но взвод и без того хорошо держал ногу, четко печатая шаг по асфальту.
Адамчик даже удивился, как это раньше он без подсчета не мог сделать ни одного шага в строю, сразу же начинал путать ногу, наступать соседям на пятки. Теперь же он маршировал, даже не задумываясь. Закрыв на миг глаза, прислушался: топ-топ-топ — били разом в мостовую солдатские башмаки, топ-топ-топ. Чувство растущей уверенности в себе с утра не покидало Адамчика, ему даже казалось, будто он давно уже такой — высокий, несутулый, спокойно марширующий в ногу, что все это давно уже стало неотъемлемой частью его жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40