подагра или цирроз? А может, меня прикончит случайный прохожий? Запой? Упавший на голову рояль? Гнилой древесный сук? Вылетевший на тротуар автомобиль? Злобный микроб, окопавшийся в куске сыра или праздно прохлаждающийся в отбивной?
Полиция забрала мой паспорт. Но полицейским было недосуг поинтересоваться, а нет ли у меня дубликатов оного. Терять паспорта — моя слабость. Каждый раз, когда я подавал заявление о выдаче нового (студенты-дипломники прекрасно подходят для того, чтобы отправить их томиться в очереди за документами), старый обнаруживался под подносом с завтраком или книгой. Один каким-то образом попал в отделение для овощей в холодильнике.
И конечно, полицейские никак не ожидали, что я и два моих старых паспорта сделаем ноги. Я сам несколько удивился. Мой адвокат обещал, что обойдется без тюремного заключения. Поскольку я поднял руки вверх и поскольку бросать людей в «обезьянник» ныне считается дурным тоном. Но как ни мала была вероятность худшего из исходов, рисковать мне не хотелось. Даже несколько вигилий, проведенных за решеткой, показались мне перебором. И еще эта тюремная еда...
Сандвичи с сыром, ввергающие в отчаяние 1.1
Я все еще не в силах забыть сандвич с сыром, представший на моем пути, когда я в первый раз угодил в кутузку. Казалась бы, сущность сырного сандвича как такового не подвержена метаморфозам: чтобы породить оный, от творца не требуется каких-то особых навыков, и вероятность, что вы сочтете его творение непригодным в пищу, лежит за пределами возможного. Пусть сыр не то чтобы очень аппетитен; пусть он не вызывает у вас желания присягнуть ему на верность отныне и навсегда; пусть хлеб несколько суховат и несет на себе отпечаток тайной недображелательности по отношению к вашим зубам; пусть это не тот сандвич, что достоин войти в историю, — но как бы то ни было, это сандвич с сыром: жалкий, презренный, но — сандвич.
И вот, избитый, но несломленный, я доверчиво протянул руку за предложенным мне сырным сандвичем. Дабы открыть, что я имею дело с иным классом сущностей: сандвич с сыром, съесть который абсолютно немыслимо.
Я откусил кусок. Все еще не желая признать, что это — редкостная гадость, я откусил во второй раз. Мое сознание было сосредоточено на мысли о великих узниках, которые жадно пожирали бы куда менее привлекательные блюда, на мысли о великих философах, которые не тяготились обстоятельствами куда более стесненными: они бестрепетно сомкнули бы зубы на этом сандвиче. Я остановился на мысли о том, что мои основания для отказа неубедительны, и, удовлетворенный этим актом самопознания, бросил сандвич обратно на ленту транспортера. Запах — он не был столь уж отвратен, но он не имел ничего общего с запахом сырного сандвича: это пахло сырой половой тряпкой, смазанной прогорклым салом. А тут уж у меня имеется серьезное возражение: я не вижу пользы от сырного сандвича, который лишен присущего ему вкуса. Но тюрьмы полны людей, которым подобные переживания неведомы: им едино, доносится ли до них запах сандвича с душком или на них доносит сокамерник-наседка.
Возможно, я и кончу свои дни в тюрьме. Но для этого меня сперва должны поймать. А так я предпочитаю нежиться на солнышке где потеплее — беглец из концлагеря имени лорда Дерби, — нежиться на солнышке и накачиваться вином в превосходном французском кафе.
И что я оставлял позади? Дом? Дом мой нуждался в ремонте, затраты на который заставили бы помрачнеть даже преуспевающего диктатора из не самой бедной страны третьего мира. Ты оглядываешься назад — на пропущенные свидания, плохо очищенный картофель, предательства друзей, немытые тарелки, одинокие вечера за столиком в ресторане, дорожные пробки, отмененные поезда, телефонные звонки, на которые отвечать не хотелось, облысевшие зубные щетки — и сознаешь, что это не просто пропущенные свидания, плохо очищенный картофель, предательства друзей, немытые тарелки, одинокие походы в ресторан, дорожные пробки, отмененные поезда, звонки, оставшиеся без ответа, поредевшие зубные щетки, это — твоя жизнь. Полагаю, многие видят цель нашего бытия в мире не в жизни, а в поддержании собственного существования, идиотской рутине, ожидании работы, утверждении своей гребаной неповторимости — короче, ищут, чем бы заполнить отпущенный нам промежуток времени.
Я прислушиваюсь к тому, как соседи, разделяющие мою праздность, поругивают, песочат, поносят и хают нашу госполитику. Вот она, прелесть пребывания за границей. Даже если вы с чужим языком на ты, а в культуре страны чувствуете себя как дома, разговоры, вполне никчемные, чтобы прислушиваться к ним дома, становятся необычайно интересны, когда ведутся на чужом языке.
За границей все как-то интереснее. Даже смерть.
* * *
Pauillac
У входа в Ch?teau Latour
Мне лишь однажды довелось поговорить с деканом по душам. Разговор был довольно краток, но и сейчас я вспоминаю о нем не без удовольствия. Поводом для беседы послужила какая-то моя промашка. «Я поражен, — изрек декан, — что вам все-таки удалось сделать карьеру в философии».
«Карьеру? Ну что вы! — пожал я плечами. — В таком-то дерьме...»
Люди заявляют мне в лицо: «Эдди, ты бездельник». Те, кто меня недолюбливает (особенно Фелерстоун), те, кто оценивает мои успехи предвзято, так и заявляют: пьянчуга, заядлый игрок, пустое место, наркоторговец, мошенник, мудила, неряха. Странно другое: те, кто мне симпатизирует, заявляют то же самое.
Mea culpa 1.1
Для протокола: я прекрасно осознаю, что как преподаватель — узаконенный торговец мыслями, оптом и в розницу — я откровенно манкировал своими обязанностями. Я не написал ни одной статьи или книги. Я не очень-то усердствовал на ниве преподавания — хотя это, надо сказать, приносило мне некоторую популярность. Студенты готовы были бороться за то, чтобы я стал их руководителем: если после этого они втихую прогуливали мои занятия, я никогда не бросался докладывать об этом начальству — просто потому что и сам на занятия не являлся.
Правда, я ездил на конференции — если мне их оплачивали. Еще я ревностно следил за журналами, подписываясь за казенный счет на все, что можно. Год за годом я читал все ту же лекцию, стойко отгоняя от себя искушение внести в нее изменения.
Всю вину я возлагаю на администрацию. В любом из мыслимых миров, даже наполовину отравленных безумием, меня бы давно поперли с работы. Если только мыслим мир, где безумны пять из шести обитателей, я бы и в нем вскорости получил пинок под задницу. Даже в насквозь безнадежном мире, где проблески рассудка сохранились лишь у каждого сотого, — даже там я бы не далеко продвинулся по академической лестнице.
Я напортачил во всем. В первом заезде мне повезло — я шел с отличием. На что вовсе не рассчитывал (как это произошло, для меня — тайна). К тому времени, когда на очереди был финал, я решил заняться банковским делом, зная, что имеющихся у меня квалификаций все равно хватит... На последний круг я просто не пошел. Ну ее к черту, эту письменную работу... Мне не хотелось подставлять Уилбера, который был по ту пору моим руководителем и огреб немало тумаков в связи с тем, что он, мол, выгораживает меня. Может статься, и сам диплом с отличием был таким мягким, завуалированным способом побудить меня остаться — к чему Уилбер всячески меня подталкивал.
Но нет, я ушел (хотя ушел-то я недалеко). Ник, сидевший на скамейке запасных, воспользовался шансом и протиснулся на место, предназначенное для молодого блестящего философа, — правда, дальнейшим взлетом он обязан только себе... Я же... Твердыня финансового преуспеяния меня отторгла, и с высот несостоявшегося успеха я спланировал обратно в Кембридж, прах которого демонстративно отряхнул с подошв лишь несколько месяцев назад.
Своей специализацией я избрал ионийских философов-досократиков. Кто отдает себе отчет, что достаточно часа, дабы внимательно, без спешки, от корки до корки прочесть весь сохранившийся корпус их текстов?! Основополагающие труды большинства этих джентльменов чаще всего сводятся к горсточке уцелевших афоризмов. Чрезвычайно важные авторы, — первые, кто решился на авантюру с разумным мышлением, исток и корень всей науки и мысли, процветающих в университетах и оплачиваемых согласно тарифной сетке, и при этом благословенно краткие!
И это — все, на что ты способен?
Жизнь беглеца не так уж плоха. Вот уже сорок восемь часов, как я питаюсь горьким хлебом изгнания, — и покуда не жалуюсь. До тех пор, пока у меня есть деньги. Присваивая чужие средства, помните: делать это надо в крупных размерах — только при соблюдении данного условия вы сможете начать новую жизнь в роскоши. К сожалению, оставляя в стороне вероятность ареста или ликвидации — с чужими ликвидными средствами на руках, — у моей экзистенциальной ситуации есть еще один, слишком актуальный аспект: я подошел к той грани, за которой оценка вероятностей теряет свой смысл. Каково быть в бегах, если у организма исчерпан запас внутреннего хода?
Изгнание
О нет, не совсем. Франция — не место ссылки. За прошедшие годы мною поглощено столько французских вин, французской болтовни и французских текстов, что и сам я наполовину стал французом. Подвергся процессу внутренней галлицизации. Воистину я пропитан этой культурой больше, чем любой завсегдатай сих мест, однако в их глазах я лишь agr?g?, жалкий соискатель! И это в единственной на весь мир стране, где принадлежность к философам — мне ведома ценность моей философской системы в мировом масштабе — дает право на блаженную праздность: сиди нога на ногу и созерцай. Я здесь на месте более чем где бы то ни было. Философам — как и всем, кто охоч до славы — греет душу вид уходящей вдаль дороги и благодарных слушателей.
Ch?teau Latour. Марочное вино. Вино, которое в три раза дороже моего обычного пойла. Не в три раза лучше — но лучше. Беда всех репутаций: они или непомерно раздуты, или несправедливо умалены; вы должны научиться молниеносной, как бросок кобры, оценке — лишь тогда вы будете знать, с чем имеете дело.
У меня есть деньги. У меня есть вкусовые рецепторы. Сейчас я открою дверь и войду.
* * *
Еще Бордо
Но рано или поздно приходится выходить.
Серое утро, нехарактерное для этого региона и этого времени года. Что-то в этой серости напоминает о Кембридже: она столь же угрюма и неизбывна. Почему кто-то решил основать первый из наших университетов именно там — выше моего понимания, это можно объяснить разве что злым умыслом. Умыслом человека, которому кашель клириков в туманных болотах звучал слаще музыки сфер. Тогда как трон учености пристало бы водружать разве что в Дувре: как можно южнее и ближе к стране с нормальным климатом и кухней.
Выйдя за газетой, я миную погребальную контору. Каждый раз, проходя мимо нее, я с трудом подавляю настойчивое желание войти внутрь и сдаться могильщикам.
Нельзя знать наверняка, когда придет твой черед, но я не могу не думать о том, что идущие мимо прохожие выглядят гораздо лучше меня: в них куда больше жара жизни. Я только и слышал от врачей, что, по их мнению, мне бы уже пора лежать в могиле. В результате сама мысль о визите к эскулапу стала вызывать у меня раздражение. Одно время меня забавляло наведываться к ним хотя бы ради того, чтобы вызвать у них некоторое смятение, предъявив им сам факт моего существования, однако и это развлечение потеряло свою остроту.
Мой док, занзибарец, начисто лишенный чувства юмора, отличался любовью к точным формулировкам. Он просто зациклился на том, чтобы его воспринимали всерьез. «Прощайте, — заявил он мне на пороге своего кабинета. — Думаю, это наша последняя встреча». Последняя отчаянная попытка врача подвигнуть пациента к некоторой воздержанности в пище. И ведь док оказался прав. Жить ему оставалось еще неделю. Его зарезала жена.
Я часто желал, чтобы мне удалось-таки урезонить мою печень. Неужели она не в состоянии понять, что, закрывая лавочку, тем самым перекрывает кислород себе же самой. У меня еще может быть какой-никакой шанс, что-то вроде отправки по новому адресу. Я не поручусь, что моя душа не предназначена к дальнейшему использованию — хотя бы в качестве вторсырья. И может, мое «я» смерти избежит, быстренько юркнув в какую-нибудь новую оболочку. Но — печень и ее союзники? Они держат курс на перераспределение атомов — однако вряд ли это перераспределение окажется в их пользу. Более всего меня потрясает, что и моему сердцу уготована та же участь. Его ждет гниение.
Монпелье
Ты вот знаешь, сколько весит пивная кружка? И я не знал. А засветил ею одному парню промеж глаз — судейские крючкотворы мне тут же все выложили, и про вес, и про все прочее!
Этой фразе я всегда отдавал должное: в ней сосредоточен истинный аромат бытового насилия. Услышать ее мне довелось в одной паршивой забегаловке на окраине Зеннора. Что-то потянуло меня вспоминать былые несчастья... Последнее время меня несколько беспокоит, что, заканчивая фразу, я уже не помню, с чего начал.
Хорошо, попробуем вернуться к началу. Покинув Бордо, я направился в Велен: виной всему Монтень. Не знаю уж почему, но мне стукнуло в голову навестить старика в его замке. В конце концов, я всегда знал — еще до того, как пуститься в дорогу, — что за четыреста лет я по нему соскучился. Хочется увидеть все своими глазами и прочее...
К тому времени, когда передо мной предстал Велен, я понял, что передумал: ловить тут было совершенно нечего. Старина Монтень не будет встречать меня в дверях хлебом-солью: «Ну, как тебе это? Правда, стоящая мысль?» Ничто не сулило здесь причаститься vita nova.
С автомобильной стоянки мне была видна башня, служившая Монтеню рабочим кабинетом. Почему я надеялся, что здесь будут буклеты для туристов? Группа посетителей меандром змеилась из калитки. Посещение Монтеневой обители принесет мне не больше радости, чем подъем на вершину Эйфелевой башни на своих двоих. Вид выставленной на всеобщее обозрение мебели, принадлежавшей покойным философам, ничего не говорит ни уму ни сердцу.
Вперед, в Кагор. Мне надо в Монпелье — но я сроду не бывал в Кагоре, так почему бы не сделать крюк? Я не надеялся, будто в Кагоре меня ждет что-то особенное, но, по-моему, всякое место стоит того, чтобы хоть раз глянуть на него собственными глазами: а вдруг там пламенеет десятиметровый огненный столп и всякому пришедшему к нему раскрывается тайна бытия — тайна, о которой мне до сих пор ни от кого не удалось узнать.
Машина, на которой я ехал, была моей любимой модели: «Rent-a-Car». Ехал, естественно, быстро. Покуда акселератор не выжат до предела, я чувствую за рулем дискомфорт. Некоторых это почему-то нервирует. Я заметил, что если у меня есть в машине пассажиры, стоит мне где-нибудь остановиться, их как ветром сдувает.
Даже Зак, человек, охочий до риска, как коллекционер до диковин, и тот отродясь бы не сел ко мне в машину, предложи я его подбросить, и упорно уклонялся бы от моих попыток порулить его тачкой: машины приятелей — моя другая слабость. «Я знал лихачей, готовых нестись со скоростью сто шестьдесят, в центре города. По встречной полосе. В дождь. После нескольких рюмок. На красный свет. Прямиком в бордюр. Не то чтобы мне часто приходилось с этим сталкиваться, но пара таких чудиков мне вспоминается. Однако ты — единственный человек, который считает подобный способ езды единственно подобающим». Наверное, я бы уже давно лишился прав — если предположить, что когда-либо я дал себе труд озаботиться их получением.
Не желая уронить в чужих глазах свою репутацию водителя, заявляю: в том, что произошло, не было ни грана моей вины. Казалось бы, чего еще желать: голова трезвая, погода — лучше некуда, дорога — прямая, и на ней — никого. Тут только нестись да наслаждаться ездой. Но: или то была тщательно подготовленная попытка покушения, предпринятая какими-то злодеями из космоса, или мой железный конь просто устал от меня и взбунтовался, твердо решив сбросить седока. Левое колесо возьми и лопни. Порой жизнь недвусмысленно дает вам понять, что управлять ею — у вас кишка тонка.
Потеря управления
Машина перевернулась — будто собака, решившая хорошенько вываляться в пыли, и покуда длился ее кульбит — слишком стремительный, чтобы оценить его по достоинству, — я был извержен через ветровое стекло в пространство, рожденный во второй раз: из утробы железной леди на колесах.
Я лежал на обочине, потрясенный тем фактом, что все еще принадлежу себе (или тем, что моя сущность все еще обладает телом). Голова, правда, ныла от тупой боли, но в остальном тело чувствовало себя вполне сносно — почти так же, как и в начале этого полета. Руки, ноги и прочее не собирались во всеуслышание объявить о намерении со мной развестись. Функциональные органы тоже не спешили сделать мне ручкой. Подобное везение на старости лет, когда ты менее всего в нем нуждаешься — наводит на мысль, что судьба слегка ошиблась адресом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Полиция забрала мой паспорт. Но полицейским было недосуг поинтересоваться, а нет ли у меня дубликатов оного. Терять паспорта — моя слабость. Каждый раз, когда я подавал заявление о выдаче нового (студенты-дипломники прекрасно подходят для того, чтобы отправить их томиться в очереди за документами), старый обнаруживался под подносом с завтраком или книгой. Один каким-то образом попал в отделение для овощей в холодильнике.
И конечно, полицейские никак не ожидали, что я и два моих старых паспорта сделаем ноги. Я сам несколько удивился. Мой адвокат обещал, что обойдется без тюремного заключения. Поскольку я поднял руки вверх и поскольку бросать людей в «обезьянник» ныне считается дурным тоном. Но как ни мала была вероятность худшего из исходов, рисковать мне не хотелось. Даже несколько вигилий, проведенных за решеткой, показались мне перебором. И еще эта тюремная еда...
Сандвичи с сыром, ввергающие в отчаяние 1.1
Я все еще не в силах забыть сандвич с сыром, представший на моем пути, когда я в первый раз угодил в кутузку. Казалась бы, сущность сырного сандвича как такового не подвержена метаморфозам: чтобы породить оный, от творца не требуется каких-то особых навыков, и вероятность, что вы сочтете его творение непригодным в пищу, лежит за пределами возможного. Пусть сыр не то чтобы очень аппетитен; пусть он не вызывает у вас желания присягнуть ему на верность отныне и навсегда; пусть хлеб несколько суховат и несет на себе отпечаток тайной недображелательности по отношению к вашим зубам; пусть это не тот сандвич, что достоин войти в историю, — но как бы то ни было, это сандвич с сыром: жалкий, презренный, но — сандвич.
И вот, избитый, но несломленный, я доверчиво протянул руку за предложенным мне сырным сандвичем. Дабы открыть, что я имею дело с иным классом сущностей: сандвич с сыром, съесть который абсолютно немыслимо.
Я откусил кусок. Все еще не желая признать, что это — редкостная гадость, я откусил во второй раз. Мое сознание было сосредоточено на мысли о великих узниках, которые жадно пожирали бы куда менее привлекательные блюда, на мысли о великих философах, которые не тяготились обстоятельствами куда более стесненными: они бестрепетно сомкнули бы зубы на этом сандвиче. Я остановился на мысли о том, что мои основания для отказа неубедительны, и, удовлетворенный этим актом самопознания, бросил сандвич обратно на ленту транспортера. Запах — он не был столь уж отвратен, но он не имел ничего общего с запахом сырного сандвича: это пахло сырой половой тряпкой, смазанной прогорклым салом. А тут уж у меня имеется серьезное возражение: я не вижу пользы от сырного сандвича, который лишен присущего ему вкуса. Но тюрьмы полны людей, которым подобные переживания неведомы: им едино, доносится ли до них запах сандвича с душком или на них доносит сокамерник-наседка.
Возможно, я и кончу свои дни в тюрьме. Но для этого меня сперва должны поймать. А так я предпочитаю нежиться на солнышке где потеплее — беглец из концлагеря имени лорда Дерби, — нежиться на солнышке и накачиваться вином в превосходном французском кафе.
И что я оставлял позади? Дом? Дом мой нуждался в ремонте, затраты на который заставили бы помрачнеть даже преуспевающего диктатора из не самой бедной страны третьего мира. Ты оглядываешься назад — на пропущенные свидания, плохо очищенный картофель, предательства друзей, немытые тарелки, одинокие вечера за столиком в ресторане, дорожные пробки, отмененные поезда, телефонные звонки, на которые отвечать не хотелось, облысевшие зубные щетки — и сознаешь, что это не просто пропущенные свидания, плохо очищенный картофель, предательства друзей, немытые тарелки, одинокие походы в ресторан, дорожные пробки, отмененные поезда, звонки, оставшиеся без ответа, поредевшие зубные щетки, это — твоя жизнь. Полагаю, многие видят цель нашего бытия в мире не в жизни, а в поддержании собственного существования, идиотской рутине, ожидании работы, утверждении своей гребаной неповторимости — короче, ищут, чем бы заполнить отпущенный нам промежуток времени.
Я прислушиваюсь к тому, как соседи, разделяющие мою праздность, поругивают, песочат, поносят и хают нашу госполитику. Вот она, прелесть пребывания за границей. Даже если вы с чужим языком на ты, а в культуре страны чувствуете себя как дома, разговоры, вполне никчемные, чтобы прислушиваться к ним дома, становятся необычайно интересны, когда ведутся на чужом языке.
За границей все как-то интереснее. Даже смерть.
* * *
Pauillac
У входа в Ch?teau Latour
Мне лишь однажды довелось поговорить с деканом по душам. Разговор был довольно краток, но и сейчас я вспоминаю о нем не без удовольствия. Поводом для беседы послужила какая-то моя промашка. «Я поражен, — изрек декан, — что вам все-таки удалось сделать карьеру в философии».
«Карьеру? Ну что вы! — пожал я плечами. — В таком-то дерьме...»
Люди заявляют мне в лицо: «Эдди, ты бездельник». Те, кто меня недолюбливает (особенно Фелерстоун), те, кто оценивает мои успехи предвзято, так и заявляют: пьянчуга, заядлый игрок, пустое место, наркоторговец, мошенник, мудила, неряха. Странно другое: те, кто мне симпатизирует, заявляют то же самое.
Mea culpa 1.1
Для протокола: я прекрасно осознаю, что как преподаватель — узаконенный торговец мыслями, оптом и в розницу — я откровенно манкировал своими обязанностями. Я не написал ни одной статьи или книги. Я не очень-то усердствовал на ниве преподавания — хотя это, надо сказать, приносило мне некоторую популярность. Студенты готовы были бороться за то, чтобы я стал их руководителем: если после этого они втихую прогуливали мои занятия, я никогда не бросался докладывать об этом начальству — просто потому что и сам на занятия не являлся.
Правда, я ездил на конференции — если мне их оплачивали. Еще я ревностно следил за журналами, подписываясь за казенный счет на все, что можно. Год за годом я читал все ту же лекцию, стойко отгоняя от себя искушение внести в нее изменения.
Всю вину я возлагаю на администрацию. В любом из мыслимых миров, даже наполовину отравленных безумием, меня бы давно поперли с работы. Если только мыслим мир, где безумны пять из шести обитателей, я бы и в нем вскорости получил пинок под задницу. Даже в насквозь безнадежном мире, где проблески рассудка сохранились лишь у каждого сотого, — даже там я бы не далеко продвинулся по академической лестнице.
Я напортачил во всем. В первом заезде мне повезло — я шел с отличием. На что вовсе не рассчитывал (как это произошло, для меня — тайна). К тому времени, когда на очереди был финал, я решил заняться банковским делом, зная, что имеющихся у меня квалификаций все равно хватит... На последний круг я просто не пошел. Ну ее к черту, эту письменную работу... Мне не хотелось подставлять Уилбера, который был по ту пору моим руководителем и огреб немало тумаков в связи с тем, что он, мол, выгораживает меня. Может статься, и сам диплом с отличием был таким мягким, завуалированным способом побудить меня остаться — к чему Уилбер всячески меня подталкивал.
Но нет, я ушел (хотя ушел-то я недалеко). Ник, сидевший на скамейке запасных, воспользовался шансом и протиснулся на место, предназначенное для молодого блестящего философа, — правда, дальнейшим взлетом он обязан только себе... Я же... Твердыня финансового преуспеяния меня отторгла, и с высот несостоявшегося успеха я спланировал обратно в Кембридж, прах которого демонстративно отряхнул с подошв лишь несколько месяцев назад.
Своей специализацией я избрал ионийских философов-досократиков. Кто отдает себе отчет, что достаточно часа, дабы внимательно, без спешки, от корки до корки прочесть весь сохранившийся корпус их текстов?! Основополагающие труды большинства этих джентльменов чаще всего сводятся к горсточке уцелевших афоризмов. Чрезвычайно важные авторы, — первые, кто решился на авантюру с разумным мышлением, исток и корень всей науки и мысли, процветающих в университетах и оплачиваемых согласно тарифной сетке, и при этом благословенно краткие!
И это — все, на что ты способен?
Жизнь беглеца не так уж плоха. Вот уже сорок восемь часов, как я питаюсь горьким хлебом изгнания, — и покуда не жалуюсь. До тех пор, пока у меня есть деньги. Присваивая чужие средства, помните: делать это надо в крупных размерах — только при соблюдении данного условия вы сможете начать новую жизнь в роскоши. К сожалению, оставляя в стороне вероятность ареста или ликвидации — с чужими ликвидными средствами на руках, — у моей экзистенциальной ситуации есть еще один, слишком актуальный аспект: я подошел к той грани, за которой оценка вероятностей теряет свой смысл. Каково быть в бегах, если у организма исчерпан запас внутреннего хода?
Изгнание
О нет, не совсем. Франция — не место ссылки. За прошедшие годы мною поглощено столько французских вин, французской болтовни и французских текстов, что и сам я наполовину стал французом. Подвергся процессу внутренней галлицизации. Воистину я пропитан этой культурой больше, чем любой завсегдатай сих мест, однако в их глазах я лишь agr?g?, жалкий соискатель! И это в единственной на весь мир стране, где принадлежность к философам — мне ведома ценность моей философской системы в мировом масштабе — дает право на блаженную праздность: сиди нога на ногу и созерцай. Я здесь на месте более чем где бы то ни было. Философам — как и всем, кто охоч до славы — греет душу вид уходящей вдаль дороги и благодарных слушателей.
Ch?teau Latour. Марочное вино. Вино, которое в три раза дороже моего обычного пойла. Не в три раза лучше — но лучше. Беда всех репутаций: они или непомерно раздуты, или несправедливо умалены; вы должны научиться молниеносной, как бросок кобры, оценке — лишь тогда вы будете знать, с чем имеете дело.
У меня есть деньги. У меня есть вкусовые рецепторы. Сейчас я открою дверь и войду.
* * *
Еще Бордо
Но рано или поздно приходится выходить.
Серое утро, нехарактерное для этого региона и этого времени года. Что-то в этой серости напоминает о Кембридже: она столь же угрюма и неизбывна. Почему кто-то решил основать первый из наших университетов именно там — выше моего понимания, это можно объяснить разве что злым умыслом. Умыслом человека, которому кашель клириков в туманных болотах звучал слаще музыки сфер. Тогда как трон учености пристало бы водружать разве что в Дувре: как можно южнее и ближе к стране с нормальным климатом и кухней.
Выйдя за газетой, я миную погребальную контору. Каждый раз, проходя мимо нее, я с трудом подавляю настойчивое желание войти внутрь и сдаться могильщикам.
Нельзя знать наверняка, когда придет твой черед, но я не могу не думать о том, что идущие мимо прохожие выглядят гораздо лучше меня: в них куда больше жара жизни. Я только и слышал от врачей, что, по их мнению, мне бы уже пора лежать в могиле. В результате сама мысль о визите к эскулапу стала вызывать у меня раздражение. Одно время меня забавляло наведываться к ним хотя бы ради того, чтобы вызвать у них некоторое смятение, предъявив им сам факт моего существования, однако и это развлечение потеряло свою остроту.
Мой док, занзибарец, начисто лишенный чувства юмора, отличался любовью к точным формулировкам. Он просто зациклился на том, чтобы его воспринимали всерьез. «Прощайте, — заявил он мне на пороге своего кабинета. — Думаю, это наша последняя встреча». Последняя отчаянная попытка врача подвигнуть пациента к некоторой воздержанности в пище. И ведь док оказался прав. Жить ему оставалось еще неделю. Его зарезала жена.
Я часто желал, чтобы мне удалось-таки урезонить мою печень. Неужели она не в состоянии понять, что, закрывая лавочку, тем самым перекрывает кислород себе же самой. У меня еще может быть какой-никакой шанс, что-то вроде отправки по новому адресу. Я не поручусь, что моя душа не предназначена к дальнейшему использованию — хотя бы в качестве вторсырья. И может, мое «я» смерти избежит, быстренько юркнув в какую-нибудь новую оболочку. Но — печень и ее союзники? Они держат курс на перераспределение атомов — однако вряд ли это перераспределение окажется в их пользу. Более всего меня потрясает, что и моему сердцу уготована та же участь. Его ждет гниение.
Монпелье
Ты вот знаешь, сколько весит пивная кружка? И я не знал. А засветил ею одному парню промеж глаз — судейские крючкотворы мне тут же все выложили, и про вес, и про все прочее!
Этой фразе я всегда отдавал должное: в ней сосредоточен истинный аромат бытового насилия. Услышать ее мне довелось в одной паршивой забегаловке на окраине Зеннора. Что-то потянуло меня вспоминать былые несчастья... Последнее время меня несколько беспокоит, что, заканчивая фразу, я уже не помню, с чего начал.
Хорошо, попробуем вернуться к началу. Покинув Бордо, я направился в Велен: виной всему Монтень. Не знаю уж почему, но мне стукнуло в голову навестить старика в его замке. В конце концов, я всегда знал — еще до того, как пуститься в дорогу, — что за четыреста лет я по нему соскучился. Хочется увидеть все своими глазами и прочее...
К тому времени, когда передо мной предстал Велен, я понял, что передумал: ловить тут было совершенно нечего. Старина Монтень не будет встречать меня в дверях хлебом-солью: «Ну, как тебе это? Правда, стоящая мысль?» Ничто не сулило здесь причаститься vita nova.
С автомобильной стоянки мне была видна башня, служившая Монтеню рабочим кабинетом. Почему я надеялся, что здесь будут буклеты для туристов? Группа посетителей меандром змеилась из калитки. Посещение Монтеневой обители принесет мне не больше радости, чем подъем на вершину Эйфелевой башни на своих двоих. Вид выставленной на всеобщее обозрение мебели, принадлежавшей покойным философам, ничего не говорит ни уму ни сердцу.
Вперед, в Кагор. Мне надо в Монпелье — но я сроду не бывал в Кагоре, так почему бы не сделать крюк? Я не надеялся, будто в Кагоре меня ждет что-то особенное, но, по-моему, всякое место стоит того, чтобы хоть раз глянуть на него собственными глазами: а вдруг там пламенеет десятиметровый огненный столп и всякому пришедшему к нему раскрывается тайна бытия — тайна, о которой мне до сих пор ни от кого не удалось узнать.
Машина, на которой я ехал, была моей любимой модели: «Rent-a-Car». Ехал, естественно, быстро. Покуда акселератор не выжат до предела, я чувствую за рулем дискомфорт. Некоторых это почему-то нервирует. Я заметил, что если у меня есть в машине пассажиры, стоит мне где-нибудь остановиться, их как ветром сдувает.
Даже Зак, человек, охочий до риска, как коллекционер до диковин, и тот отродясь бы не сел ко мне в машину, предложи я его подбросить, и упорно уклонялся бы от моих попыток порулить его тачкой: машины приятелей — моя другая слабость. «Я знал лихачей, готовых нестись со скоростью сто шестьдесят, в центре города. По встречной полосе. В дождь. После нескольких рюмок. На красный свет. Прямиком в бордюр. Не то чтобы мне часто приходилось с этим сталкиваться, но пара таких чудиков мне вспоминается. Однако ты — единственный человек, который считает подобный способ езды единственно подобающим». Наверное, я бы уже давно лишился прав — если предположить, что когда-либо я дал себе труд озаботиться их получением.
Не желая уронить в чужих глазах свою репутацию водителя, заявляю: в том, что произошло, не было ни грана моей вины. Казалось бы, чего еще желать: голова трезвая, погода — лучше некуда, дорога — прямая, и на ней — никого. Тут только нестись да наслаждаться ездой. Но: или то была тщательно подготовленная попытка покушения, предпринятая какими-то злодеями из космоса, или мой железный конь просто устал от меня и взбунтовался, твердо решив сбросить седока. Левое колесо возьми и лопни. Порой жизнь недвусмысленно дает вам понять, что управлять ею — у вас кишка тонка.
Потеря управления
Машина перевернулась — будто собака, решившая хорошенько вываляться в пыли, и покуда длился ее кульбит — слишком стремительный, чтобы оценить его по достоинству, — я был извержен через ветровое стекло в пространство, рожденный во второй раз: из утробы железной леди на колесах.
Я лежал на обочине, потрясенный тем фактом, что все еще принадлежу себе (или тем, что моя сущность все еще обладает телом). Голова, правда, ныла от тупой боли, но в остальном тело чувствовало себя вполне сносно — почти так же, как и в начале этого полета. Руки, ноги и прочее не собирались во всеуслышание объявить о намерении со мной развестись. Функциональные органы тоже не спешили сделать мне ручкой. Подобное везение на старости лет, когда ты менее всего в нем нуждаешься — наводит на мысль, что судьба слегка ошиблась адресом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43