А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сигнал к ней всегда подавал Пятница. Как только он являлся с фальшивой бородой и зонтиком, Робинзон понимал, что перед ним стоит Робинзон и что ему следует перевоплотиться в Пятницу. Они никогда не придумывали новых сюжетов, представляя лишь эпизоды из своей прошлой жизни, где Пятница был запуганным рабом, а Робинзон — строгим хозяином. Они разыгрывали историю с одеванием кактусов, с осушением рисового поля, с трубкой, выкуренной тайком у бочек с порохом. Но больше всего нравилась Пятнице сцена их первой встречи, когда он сбежал от арауканцев, решивших принести его в жертву, а Робинзон его спас.
Робинзон понимал, что Пятнице эта игра на пользу: так он освобождался от тяжелых воспоминаний о своей прежней жизни раба. Но и ему самому она тоже была во благо, ибо и он слегка стыдился своего прошлого, прошлого Губернатора и генерала.
Однажды Робинзон неожиданно наткнулся на яму, в которой когда-то отбывал вмененные самому себе наказания и которая теперь, по воле случая, стала кабинетом под открытым небом: к своему удивлению, он обнаружил там, под толстым слоем песка и пыли, Log-book — книгу, заполненную размышлениями, — и два чистых, еще не начатых тома. Тут же валялся глиняный горшочек с высохшим соком двузуба на дне. Перья же грифа, которыми он писал, бесследно исчезли. А Робинзон уже было решил, что пожар в Резиденции уничтожил все дотла. Он поделился своим открытием с Пятницей и положил непременно перечитать и исправить Log-book — летопись своей долгой жизни на острове. Он упорно думал об этом и уже собирался отправиться на поиски перьев грифа и на ловлю двузуба, как в один прекрасный день Пятница выложил перед ним пучок превосходно очиненных перьев альбатроса и горшочек синей краски из коры красильной вайды. — Теперь, — сказал он просто, — альбатрос лучше, чем гриф, а синий лучше, чем красный.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Дневник. Нынче утром, разбуженный еще до зари какой-то непонятной тоскою, я поднялся и долго бродил среди камней и растений, удрученных затянувшимся отсутствием солнца. Серое марево ровной завесой стекало с мертвенно-бледного неба, смазывая все контуры, размывая цвета. Я взобрался на самый верх скалистого хаоса, призывая на помощь все присутствие духа, чтобы побороть телесную слабость. Нужно будет приучить себя просыпаться как можно позже, ближе к восходу солнца. Один лишь сон позволяет перенести нескончаемое ночное одиночество, для того-то он, как видно, и существует.
Над восточными дюнами слабо затеплилась багровая свеча; там, в небесах, таинственно и скрытно готовился апофеоз солнца. Я преклонил колени и сосредоточился, готовясь к тому мигу, когда завладевшая мною тошнотворная мука обернется мистическим нетерпением, которое разделят с человеком животные, растения и даже камни. Наконец я поднял глаза: мерцание угасло, на его месте воздвигся гигантский алтарь, заполонивший своими пурпурно-золотистыми переливами чуть ли не весь небосклон. Первый же луч, брызнувший сверху, лег на мои рыжие волосы, точно бережная, благословляющая отцовская ладонь. Второй очистил мне уста от скверны, как некогда «горящий уголь», ожегший уста пророка Исайи («Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь… И коснулся уст моих и сказал: вот… беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен» (Исайя, 6:6-7). Вслед за тем два огненных меча коснулись моих плеч, и я встал во весь рост: солнце пожаловало Робинзону рыцарство. Тотчас же град огненных стрел осыпал мое лицо, грудь и руки; так завершалась торжественная церемония посвящения, а тем временем тысячи сияющих корон и скипетров украшали меня, сверхчеловека.
Дневник. Сидя на скале и закинув лесу в волны, Пятница терпеливо поджидает, когда ему попадется морской петух. Его босые ноги полощутся в воде, опираясь на камень лишь пятками, и оттого чудится, будто пальцы переходят в длинные, тонкие перепончатые плавники, какие только украсили бы его бронзовое тело тритона. Я только теперь замечаю, что, в отличие от индейцев с их маленькими ступнями и высоким подъемом,у Пятницы ступни длинные и плоские — характерный признак черной расы. Может быть, между этими частями ноги существует некая обратная связь: мускулы щиколотки опираются на пяточную кость, как на рычаг. И чем длиннее рычаг, тем меньше усилий требуется щиколотке для движения ступни. Этим и объясняются развитые щиколотки и маленькие ноги индейцев в противоположность неграм.
Дневник. Солнце, избавь меня от тяжести тела! Разгони мою кровь, растопи ее ледяные сгустки, которые защищают меня, конечно, от легкомыслия и расточительности, но вместе с тем крадут молодой задор и способность радоваться жизни. Созерцая в зеркале свой унылый, мрачный лик гиперборейца, я понимаю, что оба смысла слова благодать — та, что снисходит на святых, и та, что означает райскую жизнь, — могут соединиться под небом Тихого океана, на моем острове. Научи меня иронии! Научи меня беспечности, веселой готовности принимать сиюминутные дары наступившего дня без расчета, без благодарности, без страха!
Солнце, сделай меня похожим на Пятницу! Даруй мне лицо Пятницы, сияющее улыбкой, созданное для улыбки. Подари такой же лоб — высокий, убегающий назад, под шапкой черных кудрей. И эти вечно смеющиеся, озорные глаза, то иронически прищуренные, то взволнованно распахнутые навстречу невиданному, странному. И эти лукаво изогнутые, с приподнятыми уголками губы, чувственные, плотоядные. И эту откинутую назад голову, сотрясающуюся от жизнерадостного хохота надо всем в мире, что достойно насмешки, а главное, над двумя самыми нелепыми вещами — глупостью и злобой.
Но если мой ветреный, приверженный Эолу товарищ так влечет меня к себе, то не для того ли, чтобы обратиться к тебе?! Солнце, довольно ли ты мною? Взгляни на меня! Согласуется ли мое преображение с твоей блистательной сутью? Я сбрил бороду, ибо ее волосы росли вниз, к земле, словно уходящие в почву тоненькие корешки. Но зато голова моя увенчана огненной гривой, и буйные рыжие космы взвиваются к небу, точно языки пламени.
Я — стрела, нацеленная в твое жгучее обиталище — маятник, чей вертикальный луч утверждает твое владычество на земле, я — острие солнечного циферблата, где стрелка тени отмеряет твое движение на небосклоне.
Я — твой свидетель, стоящий на этой земле, как меч, закаленный в твоем обжигающем огне.
Дневник. Что более всего изменилось в моей жизни, так это ход времени, его скорость и даже направление. Раньше каждый день и час, каждая минута тяготели, если так можно выразиться, к следующему дню и часу, к следующей минуте, а все они вместе словно бы жаждали того мига, чье краткое небытие создавало род вакуума. Оттого-то время и проходило быстро и плодотворно — чем плодотворнее, тем быстрее, — оставляя позади себя нагромождение памятников и отходов, именуемое моей историей. Возможно, эта хроника, в которую вовлекла меня судьба, после несчастных перипетий «замкнула бы свой круг», вернувшись вспять, к истокам. Но боги хранили в тайне круговорот времени, и моя короткая жизнь казалась мне прямым отрезком с концами, нелепо торчащими в бесконечность, — так по садику в несколько арпанов (Арпан — старинная французская земельная мера (от 35 до 50 аров)) нельзя судить о шарообразности земли. И однако некоторые признаки свидетельствуют о том, что ключи к вечности существуют — по крайней мере в человеческом понимании: взять, например, календарь, где времена года являют вечный возврат к самим себе, или же обыкновенный часовой циферблат со стрелками.
Для меня отныне жизненный цикл сузился до такой малости, что его трудно отличить от мгновения. Круговое движение вершится столь быстро, что больше не отличается от неподвижности.
Можно подумать, будто дни мои восстали. Они больше не переливаются, не переходят один в другой. Теперь они стоят вертикально, гордо утверждаясь в своей истинной ценности. И поскольку они больше не отмечены последовательными этапами очередного, приводимого в исполнение плана, они уподобляются друг другу, как две капли воды, они неразличимо смешиваются у меня в памяти, и мне чудится, будто я живу в од ном-единственном, вечно повторяющемся дне. С тех пор как взрыв уничтожил Мачту-календарь, я ни разу не ощутил потребности вести счет времени. Воспоминание об этом незабвенном злоключении и обо всем, что его подготовило, живет во мне с неизменной яркостью и новизной — вот дополнительное свидетельство тому, что время застыло в тот момент, когда клепсидра разлетелась на куски. И с тех пор мы
— Пятница и я — поселились в вечности, разве не так?
Я еще не до конца проникся всей значимостью того странного открытия. Не следует забывать о том, что подобная революция — какой бы внезапной, взрывной, в буквальном смысле этого слова, она ни оказалась — была провозглашена и, быть может, предвосхищена несколькими скрытыми признаками. Например, этой моей привычкою останавливать клепсидру, дабы избавиться от тирании времени у себя на острове. Сперва я бежал от него, спускаясь в недра горы, как погружаются во вневременное пространство. Но не эту ли вечность, гнездившуюся в глубинах земных, взрыв изгнал наружу, с тем чтобы она теперь простирала свое благословение на наши мирные берега?! Более того, не сам ли взрыв явился вулканическим извержением вечного покоя недр, державших его в плену, словно зарытое в земле семя, — покоя, который, вырвавшись на волю, завладел всем островом; так дерево, вырастая из тоненького побега, накрывает своею тенью все более и более обширное пространство. Чем дольше я размышляю над этим, тем сильнее убеждаюсь, что бочки с порохом, трубка ван Дейсела и дикарское ослушание Пятницы прикрыли своей забавной видимостью предначертанную судьбой неизбежность — вторую, после крушения «Виргинии». Вот и еще пример: те краткие, изредка настигавшие меня озарения, которые я прозвал, не без подсказки высших сил, «мгновениями невинности». На какую-то секунду перед моим взором представал другой остров, обычно прячущийся под теми постройками и возделанными полями, что моими усилиями преобразили Сперанцу. Та, иная Сперанца… Ныне я перенесен на нее, поселился на ней, живу в этом «мгновении невинности». Сперанца более не дикий остров, подлежащий обработке, Пятница более не дикарь, подлежащий воспитанию. Теперь оба они требуют полного моего внимания — вдумчивого, пристального, восхищенного, — ибо мне кажется — нет, я уверен! — что каждую минуту открываю их для себя впервые, и эта волшебная новизна не померкнет уже никогда.
Дневник. Глядя в зеркальную поверхность лагуны, я вижу Пятницу, идущего ко мне своим ровным упругим шагом; небеса и воды вокруг него так пустынны и необъятны, что невозможно определить его истинный рост: то ли это крошечный трехдюймовый Пятница, подошедший на расстояние моей протянутой руки, то ли великан шести туазов (старинная французская мера длины (1,949 м)) высотой, удаленный на полмили.
Вот он. Научусь ли я когда-нибудь шагать с таким же естественным величием? Могу ли, не боясь насмешки, написать, что он облачен в свою наготу, словно в королевскую мантию? Он несет свое тело с царственной дерзостью, он подает его, как ковчег плоти. Прирожденная, первозданная, звериная красота, все вокруг обращающая в небытие.
Он выходит из лагуны и приближается ко мне, сидящему на берегу. Едва лишь ноги его взрывают песок, усеянный осколками ракушек, едва он минует кучку лиловых водорослей и выступ скалы, вновь возвращая меня к привычному пейзажу, как красота его меняется: теперь она обратилась в грацию. Он с улыбкой показывает на небо — жестом ангела с какой-то благочестивой картины, — желая, верно, сказать этим, что юго-западный ветер разгоняет тучи, вот уже несколько дней нависающие над островом, собираясь надолго установить безраздельное владычество солнца. Он делает легкое танцующее движение, подчеркивающее благородство пропорций его тела. Подойдя вплотную, он не говорит ни слова, молчаливый мой сотоварищ. Обернувшись, он озирает лагуну, по которой только что прошествовал. Душа его витает в дымке туманных сумерек этого переменчивого дня, тело обеими ногами твердо зиждется на песке. Я разглядываю его ногу, видную мне сзади: подколенная впадина мерцает перламутровой бледностью, выступающая жилка образует прописное «Н». Когда нога напряжена, жилка вздувается и пульсирует, теперь же, когда колено расслаблено, она опала и почти не бьется.
Я прижимаю руки к его коленям. Я делаю из своих ладоней два наколенника, бережно хранящих их форму и вбирающих жизненное тепло. Колено, с его жесткостью и сухостью, так непохоже братом и соседом, ближним и дальним?.. Все чувства, какие человек изливает на окружающих его мужчин и женщин, я вынужден обращать на этого единственного «другого», а иначе во что бы они превратились? Что стал бы я делать с моей жалостью и ненавистью, восхищением и страхом, если бы Пятница не внушал мне одновременно все те же чувства? Впрочем, моя неодолимая тяга к нему в большей степени взаимна, тому есть множество доказательств. Например, третьего дня я дремал на морском берегу, когда он подошел ко мне. Долго, долго он смотрел на меня — гибкий черный силуэт на фоне сияющего небосвода. Потом опустился на колени и принялся разглядывать в упор, с пристальным, необыкновенным интересом. Его пальцы пробежали по моему лицу, скользнули по щекам, исследовали абрис подбородка, попробовали на упругость кончик носа. Потом он заставил меня поднять руки над головой и, нагнувшись, дюйм за дюймом ощупал все мое тело с вниманием анатома, собравшегося рассекать труп. Казалось, он совершенно позабыл о том, что я жив, что я гляжу, дышу, могу удивиться его поведению, раздраженно оттолкнуть его. Но я слишком хорошо понимал эту жажду человеческого, влекущую его ко мне, и не пресек его манипуляции. Наконец он улыбнулся — так, словно стряхнул с себя наваждение и заметил мое присутствие, — обхватил мне запястье и, прижав палец к синеватой жилке под прозрачной кожей, сказал с притворной укоризной: «О! Видеть твой кровь!»
Дневник. Уж не возвращаюсь ли я к культу солнца, который исповедовали некоторые язычники? Не думаю, да, впрочем, почти ничего и не знаю о верованиях и обрядах этих легендарных «язычников», которые, может быть, и существовали-то разве лишь в воображении наших пастырей. Ясно одно: пребывая в нестерпимом одиночестве, которое предлагало мне на выбор безумие или самоубийство, я бессознательно стал искать точку опоры, которой лишился из-за отсутствия человеческого общества. И в то же время моральные установки, созданные и поддерживаемые в моем сознании благодаря окружению мне подобных, обращались в ничто, бесследно исчезали. Таким образом, ставши сам первобытным существом, я был принужден инстинктивно, ощупью отыскивать спасение в общности с первозданными стихиями. Земля Сперанцы дала мне первое решение сей задачи — вполне удовлетворительное и долговременное, хотя не идеальное и не безопасное. Потом явился Пятница и, подчинившись внешне моему земному владычеству, подорвал его всей энергией своего существа. Однако здесь-то и возник спасительный выход, ибо, если Пятница находился в абсолютной несовместимости с этой землей, он тем не менее являлся столь же естественным ее порождением, каким я стал по прихоти случая. Под его влиянием, под градом тех ударов, что он наносил мне, я прошел путь долгих и мучительных преображений. Человек земли,вырванный из своей норы Эолом, не стал от этого Эолом сам. Слишком уж он был тяжел и неуклюж, слишком медленно шло развитие. Но вот солнце коснулось своим сверкающим жезлом этой огромной жирной белой личинки, укрывшейся в подземной тьме, и она обернулась бабочкой с серебристым забралом, с переливчатыми золотыми крылышками — дитя солнца, неуязвимое и стойкое в его жарком сиянии, но поражаемое зловещей слабостью, когда лучи бога-светила перестают согревать его.
Дневник. Андоар — это был я. Старый самец, одинокий и гордый, со своей бородою патриарха и шерстью, воняющей блудом; горный фавн,упрямо впечатавший в камень все свои четыре тонких и крепких ноги, — это был я. Пятница проникся к нему необъяснимой симпатией, и между ними завязалась жестокая игра. «Я заставить Андоар летать и петь», — с таинственным видом твердил арауканец. Но каким только испытаниям не подверг он голову старого козла, дабы превратить ее в инструмент ветра!
Эолова арфа. Живущий исключительно настоящим моментом, категорически отвергающий терпеливый, последовательный труд, Пятница с безошибочной интуицией нашел единственный музыкальный инструмент, который идеально отвечал его природе. Ибо эолова арфа — не просто инструмент стихий, заставляющий петь все ветры разом. Это еще и единственный инструмент, чья музыка, вместо того чтобы распространяться во времени, вся, целиком вписывается в один миг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27